Лицо - Элис Манро


Я уверен, что моему отцу хватило одного раза, чтобы разглядеть меня. После этого он уже знал, с чем имеет дело.

В то время отцов не пускали ни в сверкающие белизной боксы родильного отделения, ни туда, где женщины, сдерживая крики или стеная во весь голос, готовятся рожать. Отцы могли взглянуть на матерей, только когда те уже были приведены в чувство и лежали под аккуратно расправленными одеялами пастельных тонов в общей или отдельной палате. У моей матери палата была отдельная, как и полагалось при ее положении в городе, и вообще-то хорошо, что так получилось.

Не знаю, виделся отец с матерью до или же после того, как он впервые взглянул на меня в окно детской комнаты. Думаю, что после и что мать, услышав его шаги за дверью, почувствовала что-то неладное, но еще не знала, в чем причина. В конце концов, она родила ему сына — ведь этого, кажется, хотят все мужчины.

Я знаю, что он сказал. По крайней мере, мать мне так рассказала.

— Что это за кусок ливерной колбасы? — а потом добавил: — Ты же не собираешься принести это домой?

Одна сторона моего лица была — и есть — нормальная. И все тело от плеч до пяток совершенно нормальное. Рост — пятьдесят четыре сантиметра, вес — три килограмма семьсот граммов. Здоровенький младенец, светлокожий, ну, может, тельце было еще красное после самого первого путешествия в жизни.

Родимое пятно у меня не красное, а фиолетовое. В младенчестве и раннем детстве оно было темным, когда я стал постарше, посветлело, но незаметным так и не сделалось, это всегда было первым, на что люди обращали внимание, увидев меня, и всегда шокировало тех, кто подходил ко мне слева. Я выглядел так, будто мне в лицо плеснули виноградного сока: большое яркое пятно, растекающееся каплями по шее. Оно закрыло одно веко, хотя нос не тронуло.

"Зато белок этого глаза — чистый, прелестный" — одно из дурацких, хотя и простительных высказываний моей матери, которое, как она надеялась, поможет мне гордиться собой. И случилось странное. Я почти поверил ей — она так старалась, чтобы мне было хорошо.

Конечно, отец не смог помешать моему появлению дома. И, конечно, мое присутствие, мое существование стало причиной чудовищной трещины в отношениях родителей. Хотя с трудом верится, что прежде не было никакого надлома или, по меньшей мере, недопонимания, а то и мрачного разочарования друг в друге.

Мой отец был сыном полуграмотного фермера, владельца дубильни, а потом фабрики по производству перчаток. Со временем дела пошли на убыль, но большой дом, что построил мой дед, все еще стоял на своем месте, на месте были и повар, и садовник. Отец учился в колледже, состоял членом студенческого братства, в общем, ему было что вспомнить, а когда перчаточная фабрика разорилась, занялся страховым бизнесом. В нашем городе он был так же популярен, как и в колледже. Отлично играл в гольф, прекрасно ходил под парусом (я не сказал, что мы жили у озера Гурон в доме викторианского стиля с видом на закат).

Дома ярче всего проявлялась способность отца ненавидеть и презирать — чаще всего одновременно. Он ненавидел и презирал какие-то продукты, марки автомобилей, музыку, манеру говорить, манеру одеваться, юмористов на радио, телеведущих — и это вдобавок к стандартному набору национальностей и классов, которые в ту пору было принято ненавидеть и презирать (хотя, возможно, не так яростно, как он это делал). Вообще-то, во всем городе среди его товарищей по спортивным занятиям и в студенческом братстве мало кто решался ему противоречить. Его страстная уверенность в собственной правоте повергала окружающих в недоумение, порой переходившее в восхищение.

"Он называет вещи своими именами", — так говорили об отце.

Конечно, такое творение, как я, ущемляло его достоинство каждый раз, когда он открывал дверь собственного дома. Он завтракал в одиночестве и не приходил к обеду. Мать днем ела со мной, начинала ужинать тоже со мной, а заканчивала с ним. В конце концов, думаю, они из-за этого поругались, и тогда мать стала сидеть со мной, пока я ем, но сама ела с отцом.

Ясное дело, я не способствовал их счастливой семейной жизни.

Но как вообще получилось, что они поженились? Она не училась в колледже, вынуждена была занимать деньги, чтобы платить за обучение в школе, где в то время готовили учителей. Она боялась плавать под парусом, неуклюже играла в гольф и если и была красива, как мне кое-кто говорил (самому сложно судить о своей матери), то ее внешность совершенно не соответствовала идеалам моего отца. Некоторых женщин он называл «красотки», а с возрастом — «куколки». Мать не красила губы, носила очень скромные бюстгальтеры, волосы укладывала короной, что подчеркивало ее высокий белый лоб. Одежда ее не поспевала за модой, выглядела бесформенной и одновременно царственной. Она была из тех женщин, которых можно представить с жемчужным ожерельем на шее, хотя, думаю, вряд ли носила что-либо подобное.

Судя по всему, для родителей я служил отличным, в каком-то смысле даже желанным, поводом для ссор. Я стал неразрешимой проблемой, уничтожившей то общее, что они сумели найти друг в друге, и обнажившей все то, в чем они с самого начала были так непохожи. Благодаря мне они вернулись к своему естественному состоянию. За все годы, что я провел в родном городе, я не знал никого, кто был бы в разводе, поэтому можно с уверенностью сказать, что еще много супружеских пар жили под одной крышей, но в полном отчуждении: они не смогли простить друг другу какие-то слова или поступки, и стену между ними уже невозможно было сломать.

Неудивительно, что отец стал много курить и пить, впрочем, как и большинство его друзей, вне зависимости от того, как складывалась их жизнь. Ему не было и шестидесяти, когда у него случился удар, он пролежал несколько месяцев прикованным к постели и умер. Мать, разумеется, оставила его дома и ухаживала за ним сама, а он не только не ценил этого и не стал мягче, но и поносил ее последними словами. И хотя его перекошенный рот выдавал лишь что-то нечленораздельное, все его слова мать понимала; этим он, казалось, был вполне доволен.

На похоронах ко мне подошла какая-то седая женщина и сказала: "Твоя мать святая". Она сразу же мне не понравилась. В то время я учился на втором курсе колледжа. Я не состоял — и не был приглашен — в студенческом братстве, членом которого был мой отец. Мои друзья — острословы, убежденные бездельники, беспощадные критики социальной системы и новоявленные атеисты — собирались стать писателями или актерами. Людей, которые ведут себя как святоши, я недолюбливал. И, откровенно говоря, моя мать к их числу не принадлежала. Она не была ханжой: когда я приезжал домой, никогда не требовала, чтобы я зашел к отцу и попробовал найти слова примирения. Она была совсем не глупа.


Первые восемь лет моей жизни мать себя полностью мне посвящала (это слово мы никогда не произносили, но именно так оно и было). Она всему учила меня сама. А потом отправила в школу. Звучит как приговор. Избалованный маминой любовью мальчик, с фиолетовым пятном в пол-лица, вдруг был выброшен в толпу маленьких дикарей с их беспощадными издевательствами. Но это было не такое уж плохое время — до сих пор не понимаю почему. Возможно, помогло то, что для своего возраста я был рослым и сильным. Хотя, думаю, после царившей в нашем доме гнетущей атмосферы из-за вечно дурного настроения, жестокости и раздражительности отца, любое другое место казалось мне нормальным, а люди — дружелюбными. Не могу сказать, чтобы кто-то жалел меня. Виноградный Чудила — так меня прозвали. Но почти у всех ребят была какая-нибудь малоприятная кличка. У одного парня от ног исходил крепкий запах пота: видимо, даже ежедневный душ ему не помогал, и он получил прозвище Вонь. В общем, я как-то справлялся. Писал матери смешные письма, а она отвечала мне в том же духе, с легкой иронией рассказывая, что происходит в городе и в церкви. Помню, однажды она описала скандал по поводу того, как правильно делать сэндвичи к чаю. Она даже пыталась подшучивать, но не обидно, над отцом, которого называла Его Светлость.

Я выставил отца зверем, а мать — спасительницей и защитницей, не сомневаюсь, что это так. Однако до того, как я пошел в школу, они не были единственными людьми в моей жизни, и я дышал не только атмосферой нашего дома. В том что я называю Великой Драмой своей жизни, вообще-то участвовал еще один человек.


Великая Драма. Мне стало неловко, когда я написал эти слова. Интересно, я неудачно иронизирую или набиваю себе цену? Но потом подумал: ведь это же естественно так смотреть на свою жизнь и так о ней рассказывать, чтобы стало понятно, почему я выбрал этот, а не какой-либо другой путь? Я стал актером. Удивлены? В колледже я вращался среди людей, которые были связаны с театром, и на последнем курсе поставил спектакль. У нас даже была дежурная шутка, придуманная мной самим: в любой роли я буду стоять к залу в профиль, а отходя на задний план, поворачиваться спиной. Но таких экстраординарных маневров не понадобилось.

Тогда были популярны радиоспектакли, и особенным успехом пользовалась воскресная вечерняя передача. Инсценировки пьес. Шекспир, Ибсен. Мой голос, от природы богатый оттенками, после недолгой тренировки приобрел необходимые качества. Вначале мне давали маленькие роли, но к тому времени, как телевидение отодвинуло все на второй план, я уже появлялся в радиоэфире почти каждую неделю, и мое имя стало известно хоть и небольшой, но постоянной аудитории.


Когда я покончил с актерством, мой голос сослужил мне добрую службу, и я получил работу диктора: сначала в Виннипеге, а потом в Торонто. Последние двадцать лет я был ведущим музыкального шоу, которое передавали в будни по вечерам. Сам я не занимался подбором песен, как многие думали: не очень-то разбирался в музыке. Но тем не менее умудрился создать приятный и неординарный образ радиоведущего. В мою программу приходило много писем. Нас слушали в домах престарелых, приютах для слепых, слушали люди, подолгу находящиеся за рулем в деловых поездках, домохозяйки за стряпней или глажкой, фермеры на тракторах. По всей стране.

Когда я ушел с радио, на меня обрушилась лавина льстивых похвал. Слушатели моей программы говорили, что они как будто потеряли близкого друга или члена семьи. Раньше несколько часов их жизни, целых пять дней в неделю, были надежно заполнены. Они не чувствовали себя одинокими и за это были искренне, от всей души мне благодарны. И, что удивительно, я тоже был им благодарен. Когда я читал их письма в эфире, у меня подступал комок к горлу.

Но все же память об этой программе и обо мне быстро стерлась. У слушателей появились новые привязанности. Я решил как следует отдохнуть, отказался от участия в благотворительных аукционах и от выступлений на вечерах воспоминаний. Мать умерла несколькими годами раньше, дожив до глубокой старости, но тогда я не стал продавать наш дом, а сдал в аренду. Теперь же я готовил его к продаже и уже предупредил жильцов. Но решил сам пожить там какое-то время, чтобы привести дом и особенно сад в порядок.


Во взрослой жизни я не был одинок. Вдобавок к моим слушателям у меня были друзья. Были и женщины. Некоторые дамы, как известно, охотятся на мужчин, по их мнению, нуждающихся в постоянной опеке и подбадривании. Им нравится выставлять таких мужчин доказательством своего милосердия. От этих я держался подальше. Женщина, с которой мы были близки в те годы, работала кассиром на железнодорожной станции, у нее был приятный мягкий характер. Муж оставил ее с четырьмя детьми на руках. Мы подумывали начать жить вместе, когда младший ребенок немного подрастет. Но младшим ребенком была дочка, которая сама обзавелась малышом, не уходя из дома. И так получилось, что наш роман сошел на нет. Однажды, после того как я уволился и переехал в свой старый дом, мы разговаривали по телефону и я пригласил ее в гости. А она неожиданно объявила, что выходит замуж и собирается переехать в Ирландию. Я был настолько потрясен, что даже не спросил, едет ли дочка с ребенком тоже.


Сад мой был в безобразном состоянии. Старые многолетники все еще одиноко стояли среди сорняков; престарелый куст ревеня раскинул огромные зонтики своих рваных листьев; осталось и полдюжины яблонь с маленькими червивыми яблочками, забыл, как называется этот сорт. Я очистил дорожки, и на участке теперь возвышалась гора сорняков и мусора. Нужно было это куда-то вывезти. Жечь костры теперь не разрешали.

За всем этим раньше приглядывал садовник по имени Пит — фамилию не помню. Он волочил одну ногу и голову клонил набок. Не знаю, после аварии или инсульта. Работал он усердно, но медленно и почти всегда был в плохом настроении. Моя мать обращалась к нему уважительно, но он не особенно-то прислушивался к ее пожеланиям насчет цветочных клумб. А меня не любил, потому что я постоянно ездил на своем трехколесном велосипеде там, где не надо, и, может, еще потому, что он знал: за глаза я называл его Трусливый Пит. Не знаю, откуда я это взял. Может, из какого-то комикса.

Другая возможная причина его неприязни пришла мне в голову только что — странно, что я раньше об этом не подумал. Мы оба были с физическими изъянами, оба были жертвами немилостивой судьбы. Казалось бы, люди на этой почве должны сближаться. Но так случается далеко не всегда. Кому понравится, чтобы ему напоминали о том, что он хочет забыть?

Впрочем, я не уверен, что это относится ко мне. Моя мать постаралась устроить все так, чтобы большую часть времени я не чувствовал себя ущемленным. Она утверждала, что учила меня дома из-за моих слабых бронхов, а в школе я мог нахвататься микробов. Не знаю, верил ли кто-нибудь в это, кроме меня. Что же касается враждебности моего отца, она настолько заполонила наш дом, что я совершенно не чувствовал себя ее единственной мишенью.

Может, я повторюсь, но все-таки скажу: мать все правильно делала. Подчеркивание моего недостатка, насмешки и подлости могли застать меня врасплох, когда я был еще не готов к этому и мне негде было бы спрятаться. Теперь-то все поменялось, и ребенок, страдающий от чего-то подобного, сталкивается скорее с повышенным вниманием и навязчивой добротой окружающих, чем с насмешками и отталкиванием. Но в то время злые шутки были в моде, и моя мать это знала.


Пару десятков лет назад, а может, и больше, на нашем участке была еще одна постройка — маленький домик, где Пит хранил свои инструменты и всякие вещи, которые ждали, когда им наконец найдут применение. Домик разобрали, после того как место Пита заняла молодая пара садовников, Джинни и Франц, которые привезли вагончик со своим собственным новым оборудованием. Потом они стали выращивать овощи и фрукты на продажу, но к тому времени уже переложили обязанности по стрижке травы на своих детей-подростков, а больше моя мать ничего и не требовала.

Но, возвращаясь к тому домику (как же я все хожу вокруг да около!), было время — до того как он стал просто складским помещением, — когда в нем жили люди. Сначала это была пара по фамилии Бэлз: горничная, она же кухарка, и шофер, он же садовник, моих дедушки с бабушкой. У дедушки был «паккард», который он не умел водить. К тому моменту, как я появился на свет, ни Бэлзов, ни «паккарда» уже не стало, но это место по-прежнему называлось домик Бэлзов.

Во времена моего детства в этом домике несколько лет жила женщина по имени Шерон Сатлз с дочкой Нэнси. Она приехала в город с мужем, он был врачом и начал здесь практиковать, но через год умер от заражения крови. Она осталась в городе одна с ребенком на руках, без денег и без знакомых. У нее не было никого, кто мог бы ей помочь или взять к себе. И она устроилась на работу в страховое агентство моего отца и поселилась в домике Бэлзов. Я не помню точно, когда это случилось. Сколько лет было Нэнси, когда мы с ней познакомились? Около трех или скорее четыре. Она была на полгода младше меня. Я не могу вспомнить, когда именно они приехали, и не помню времени, когда в домике никто не жил. Он был выкрашен в бледно-розовый цвет, и я почему-то всегда думал, что этот цвет выбрала миссис Сатлз. Как будто она не могла жить в домике другого цвета.

Я называл ее миссис Сатлз, конечно. Но имя тоже знал, хотя, как зовут других взрослых женщин, меня не интересовало. Шерон в то время было редкое имя. И оно мне напоминало гимн, который мы пели в воскресной школе (мать разрешала мне туда ходить, потому что там за нами был постоянный надзор). Мы пели гимны, слова которых отображались на экране, и, думаю, большинство из нас узнали, что такое рифма, еще до того как научились читать.

Вряд ли в тот момент на экране в самом деле появлялась роза, но я ее видел — и вижу сейчас. Нежно-розовая, и постепенно превращается в имя Шерон.

Я вовсе не хочу сказать, что влюбился в Шерон Сатлз. Я был влюблен (едва вырос из пеленок) в девочку по имени Бесси, которая была похожа на мальчишку. Она сажала меня в коляску и брала на прогулку и так сильно раскачивала на качелях, что я чуть не перелетал через голову. А потом был влюблен в подругу матери, у которой воротник на пальто был бархатным и голос тоже был бархатным. Шерон Сатлз была не из тех, в которых можно вот так просто влюбиться. Ее голос вовсе не был бархатным, и она совершенно не собиралась меня развлекать. Высокая, очень худая — не как другие матери: совсем никаких округлостей. Волосы цвета ириски, а на концах золотистые, и во времена Второй мировой она все еще носила короткую стрижку. Губы ярко-красные, как у актрис на афишах. По дому она обычно ходила в кимоно, на котором были изображены птицы, по-моему, аисты, их ноги напоминали мне ее собственные. Она проводила много времени, лежа на диване с сигаретой, и иногда, чтобы позабавить нас или саму себя, махнув ногой подбрасывала в воздух тапочек, украшенный перьями. Даже если на нас не злились, голос у нее был хриплым и недовольным, не злым, но и не добрым; в нем не было ни проникновенности, ни скрытой грусти, которые, как мне казалось, должны быть у матери.

Дальше