"Безмозглые балбесы" — называла она нас.
"Убирайтесь отсюда и оставьте меня в покое, безмозглые балбесы!"
Она вечно лежала на диване с пепельницей на животе, пока мы с Нэнси гоняли по полу заводные машинки. Какого еще покоя она хотела?
Они с Нэнси питались своеобразно и не в обычное время. Если Шерон шла на кухню, чтобы приготовить себе что-нибудь перекусить, нам она никогда не приносила ни чашки какао, ни пары крекеров. Но зато Нэнси не возбранялось есть густой овощной суп прямо из банки и запускать руку в коробку с воздушным рисом.
Была ли Шерон Сатлз любовницей моего отца? Получив у него работу и не платя за розовый домик…
Мать говорила о ней по-доброму, нередко упоминая, какую трагедию та пережила, потеряв мужа. Она даже посылала прислугу отнести Шерон малины, молодой картошки или лущеного гороха, только что собранного с нашего огорода. Тот горох я особенно хорошо помню. Я все еще вижу, как Шерон Сатлз, лежа на диване, подбрасывает, будто монетки, горошины со словами: "И что мне с этим делать?"
— Можете налить воды и сварить на плите, — подсказал я услужливо.
— Издеваешься?
Отца с ней вместе я никогда не видел. Он поздно уходил на работу и заканчивал рано — спешил идти заниматься спортом.
Были, конечно, и дни, когда мать Нэнси отсутствовала — не лежала в кимоно на диване: в эти дни она не курила и не отдыхала, а работала в офисе моего отца, в том легендарном месте, которого я никогда не видел и где, конечно, не был желанным гостем.
В эти дни на кухне в домике сидела ворчливая особа по имени миссис Код, она слушала по радио мыльные оперы и ела все, что попадется под руку. Мне никогда не приходило в голову, что мать могла бы присматривать и за Нэнси заодно со мной или попросить об этом нашу горничную, чтобы не нанимать миссис Код.
Теперь мне кажется, что мы проводили вместе все время, когда не спали. Так было, пока мне не исполнилось восемь с половиной. Играли мы в основном на улице. А те дни, когда сидели в домике, надоедая миссис Сатлз, видимо, были дождливыми. Нам велели держаться подальше от огорода и не топтать цветы, но мы все время крутились возле кустов с ягодами, под яблонями и на заброшенном участке позади домика, где построили убежище от воздушных налетов и укрытие от немцев.
Дело в том, что к северу от нашего города был учебный полигон, и в небе постоянно кружили настоящие самолеты. Все эти военные дела побудили нас сделать из Пита не просто местного врага, а фашиста, а из его газонокосилки — танк. Иногда мы обстреливали его яблоками с дикой яблони, которая загораживала наше укрытие. Однажды он пожаловался моей матери, и это стоило нам похода на пляж.
Мать часто брала Нэнси с нами на пляж — не на тот, с водяной горкой, который был у подножия скалы, недалеко от нашего дома, а на тот, что поменьше, куда нужно было ехать, там не было шумных пловцов и водных лыжников. На самом деле она учила нас обоих плавать. Нэнси была более отчаянная, чем я, и это меня раздражало. Однажды я даже толкнул ее в набегающую волну и сел ей на голову. Она задержала дыхание, лягнула меня и вырвалась.
— Нэнси же маленькая девочка! — ругала меня мать. — Она маленькая девочка, и ты должен обращаться с ней как с младшей сестренкой.
Что я и делал. Я не думал, что она слабее меня. Меньше — да, но иногда это было даже преимуществом. Когда мы лазали по деревьям, она могла висеть как обезьяна на ветках, которые меня бы не выдержали. А во время одной из наших драк она укусила меня за руку до крови. Тогда мы, наверное, целую неделю не разговаривали. Сидели по домам и смотрели в окно. Но потом стали ужасно тосковать друг по дружке. Она умоляла о прощении, и в конце концов железный занавес был поднят.
Зимой нам разрешали гулять по всему участку, мы строили снежные крепости, запасались копьями из хвороста и снежными боеприпасами, которые летели в каждого, кто проходил мимо. А это случалось редко, потому что наша улица была тупиковой. Чтобы было кого обстреливать, приходилось лепить снеговика.
Эротические игры… Да, такие у нас тоже были. Я помню, как одним особенно жарким днем мы прятались в палатке, которую, не знаю почему, расставили позади розового домика. Мы забрались в нее, чтобы как следует изучить друг дружку. От парусины палатки исходил какой-то соблазнительный, хотя и детский запах, как от нижнего белья, которое мы сняли. Мы стали щекотать друг дружку, возбудились, но потом нас это начало раздражать и, взмокшие, смущенные, мы вскоре выбрались из палатки. Оба почувствовали, что теперь что-то нас разделяет и хочется держаться друг от друга подальше. Я не помню, повторилось ли такое снова и с тем же результатом, но не удивлюсь, если да.
Лицо Нэнси я помню не так ясно, как лицо ее матери. Светлые волосы, выгоревшие на солнце; потом они потемнели. Розовая, даже красноватая кожа. Да, я так и вижу ее красные, как будто раскрашенные ярким карандашом щеки. Это тоже было оттого, что мы все время проводили на улице. А еще — из-за ее неуемной энергии.
В нашем доме, само собой, нам с Нэнси не разрешалось заходить ни в какие комнаты, кроме тех, что специально отвели для нас. Мы и мечтать не могли о том, чтобы подняться наверх, или в гостиную, или в столовую. Но в домике нам позволяли бывать везде, и подвал был отличным местом, где можно было спрятаться от полуденной жары, которой даже мы не выдерживали. У лестницы в подвал не было перил, и мы упражнялись в рискованных прыжках с нее на жесткий земляной пол. А когда нам это надоедало, забирались в старую коляску и скакали в ней, нахлестывая воображаемую лошадь. Однажды мы попробовали выкурить сигарету, которую стащили из пачки у Нэнсиной матери (мы посмели взять только одну). У Нэнси получилось лучше, потому что у нее было больше опыта.
Еще в подвале был старый деревянный буфет, на котором стояло несколько банок с засохшей краской, лак, заскорузлые кисточки, палочки для перемешивания краски и дощечки, на которых можно было пробовать цвета или вытирать кисточки. На нескольких банках крышки были плотно закрыты, мы их с трудом открыли и обнаружили, что краска еще не совсем высохла. Потом мы попытались размягчить кисточки, окуная их в краску и колотя по краю стола — особого результата не добились, но грязи развели порядком. В одной из банок оказался скипидар — в нем кисточки отмывались лучше. Мы стали рисовать теми из них, которые смогли размягчить. Мне было восемь лет тогда, и я умел немного читать и писать (благодаря моей матери). Нэнси тоже умела — она уже закончила второй класс.
— Не смотри, пока я не закончу, — сказал я и слегка отстранил Нэнси. И стал думать, что же нарисовать. Она тоже была занята: болтала кисточкой в банке с красной краской.
Я написал: В ЭТОМ ПАДВАЛИ БЫЛИ ФАШИСТЫ, и сказал: теперь смотри.
Она стояла ко мне спиной и размалевывала себя кисточкой.
— Я занята.
Когда она повернулась, ее лицо было щедро измазано красной краской.
— Теперь я похожа на тебя? — воскликнула она, проводя кисточкой по щеке. — Похожа?
Нэнси была переполнена счастьем, как будто ей удалось совершить волшебное превращение. Можно было подумать, что этого момента она ждала всю свою жизнь.
Теперь я должен рассказать, что случилось в следующие несколько минут.
Во-первых, ее вид показался мне ужасным.
Я не считал, что часть моего лица ярко-красного цвета. И она действительно такой не была. Обычное родимое пятно.
Я совсем не так его себе представлял. Я был убежден, что мое родимое пятно коричневатое.
Моя мать не делала таких отчаянных глупостей, вроде как, например, убрать все зеркала из дому. Но, может быть, они висели слишком высоко, чтобы ребенок мог увидеть в них себя. Так было в ванной. Единственное зеркало, в котором я без труда мог увидеть свое отражение, висело в холле, где свет был слабым и днем, и вечером. Скорее всего, поэтому я вообразил, что половина моего лица мягкого темного цвета, как тень, как мышиная шерстка.
Вот к чему я привык, и вот почему шутка Нэнси вышла такой обидной. Я со всей силы толкнул ее к буфету и побежал вверх по лестнице. Наверное, я хотел найти зеркало или хотя бы кого-то, кто мог мне сказать, что она ошибается. И когда у меня не останется сомнений, я смогу по-настоящему ее возненавидеть. Я ей отомщу. Но как именно, пока не знаю.
Я пробежал через домик — Нэнсиной матери нигде не было видно, хотя была суббота, — и выскочил на гравиевую дорожку, потом на тропинку между стройных рядов гладиолусов. Я увидел, как моя мать встала с плетеного кресла на задней веранде, где она сидела и читала.
— Не красный! — ревел я, захлебываясь горькими слезами. — Я не красный!
Мать спустилась по ступенькам с выражением ужаса на лице, но все еще ничего не понимая. За мной следом выскочила Нэнси, разукрашенная и ошеломленная. Мать все поняла.
— Ах ты маленькое чудовище! — закричала она на Нэнси таким голосом, какого я никогда у нее не слышал. Громким, диким, дрожащим голосом. — Не подходи к нам! Не смей! Ты плохая, плохая девчонка! Неужели в тебе нет ни капли человеческой доброты?! Неужели тебя никогда не учили…
— Не красный! — ревел я, захлебываясь горькими слезами. — Я не красный!
Мать спустилась по ступенькам с выражением ужаса на лице, но все еще ничего не понимая. За мной следом выскочила Нэнси, разукрашенная и ошеломленная. Мать все поняла.
— Ах ты маленькое чудовище! — закричала она на Нэнси таким голосом, какого я никогда у нее не слышал. Громким, диким, дрожащим голосом. — Не подходи к нам! Не смей! Ты плохая, плохая девчонка! Неужели в тебе нет ни капли человеческой доброты?! Неужели тебя никогда не учили…
Тут из домика вышла мать Нэнси с растрепанными мокрыми волосами. В руках она держала полотенце:
— Господи, не дадут голову спокойно помыть!
Мать закричала и на нее:
— Не смейте так разговаривать со мной и моим сыном!
— Ой, ой, ой, — не растерялась Шерон. — Только послушай, как ты сама тут орешь!
Мать набрала побольше воздуха:
— Я — не — ору! Я просто хочу сказать вашему жестокому ребенку, чтобы она больше близко не подходила к нашему дому. Она жестокая, злая девчонка, издевается над несчастьем моего мальчика, в котором он не виноват. Вы никогда ее не учили, как нужно себя вести. Она даже ни разу не поблагодарила меня, когда я брала ее с нами на пляж! Она даже не знает, как сказать «пожалуйста» и «спасибо». Не удивительно — с такой-то мамашей, которая целыми днями разгуливает в пеньюаре!
Все это изливалось из моей матери потоком гнева и боли. Казалось, этот абсурд никогда не прекратится. Хотя я уже начал дергать ее за подол, повторяя: "Не надо, не надо!"
Потом стало еще хуже: слезы подступили у нее к горлу и поглотили слова, она всхлипнула и затряслась.
Нэнсина мать отбросила пряди мокрых волос с лица, стояла и наблюдала. Потом заговорила:
— Послушай, что я тебе скажу: если будешь продолжать в том же духе, тебя заберут в психушку. Я что, виновата, что муж ненавидит тебя и твой ребенок меченый?
Мама обхватила голову руками. Она стонала: "Ох, ох…" — как будто от сильной боли. Женщина, которая у нас тогда работала — Велма, — вышла на веранду и стала уговаривать ее:
— Миссис, перестаньте, миссис! — Потом она закричала на Шерон: — Убирайся! Убирайся к себе в дом! Пошла прочь!
— О, я уйду! Не волнуйтесь, я уйду! Кто ты такая, чтобы указывать мне, что делать? И как только ты работаешь на эту старую ведьму, у которой крыша поехала?! — Потом она набросилась на Нэнси: — Ну как, скажи на милость, я тебя теперь отмою? — Затем она повысила голос так, чтобы я тоже мог слышать: — Он же недоделанный! Посмотри, как цепляется за мамочкину юбку! Не смей больше к нему подходить! Ублюдок!
Все это время Нэнси стояла как вкопанная. Ни звука не издала.
Мы с Велмой пытались успокоить маму и уговорить ее вернуться в дом. Она перестала стонать. Выпрямилась и заговорила неестественно бодрым голосом, чтобы ее было слышно в домике:
— Принеси-ка мне садовые ножницы, Велма. Пока я здесь, срежу гладиолусы. Некоторые уже совсем завяли.
Когда она закончила, все цветы валялись на дорожке, ни одного не осталось, ни увядшего, ни цветущего.
Все это, видимо, случилось в субботу, потому что мать Нэнси была дома и Велма тоже (по воскресеньям она не приходила). К понедельнику, или, может, раньше, домик опустел. Возможно, Велма отыскала моего отца в клубе, на поле для гольфа или где-то еще, так или иначе, домой он пришел раздраженный, огрызался, грубил. Но вскоре сдался. Не стал возражать, чтобы Нэнси с матерью съехали. Не думаю, что Шерон устроила бы из-за этого скандал.
Постепенно я начал осознавать, что больше никогда не увижу Нэнси. Сначала я был зол на нее, и мне было все равно. А потом, когда я о ней спросил, мать, должно быть, дала мне какой-то неопределенный ответ, не желая ни вспоминать сама, ни напоминать мне о той мучительной сцене. В то время она уже подумывала о том, чтобы отправить меня в школу, и начала подыскивать подходящее место. Возможно, предполагала, что, когда я привыкну к школе для мальчиков, мои воспоминания о подружке потускнеют и покажутся мне незначительными, даже смешными.
В день похорон отца мать удивила меня, попросив сводить ее в ресторан на берегу озера (хотя, конечно, это она меня приглашала).
— Я чувствую, будто меня заперли в этом доме навсегда, — сказала она. — Мне нужен воздух.
В ресторане она украдкой осмотрелась вокруг и сказала, что не видит никого из знакомых.
— Выпьешь со мной бокал вина? — спросила она.
Я удивился: мы что, притащились сюда, чтобы пить вино на людях?
Когда принесли бутылку и мы сделали заказ, она сказала:
— Есть одна вещь, которую ты должен знать.
Эти слова, возможно, одни из самых неприятных, какие человеку приходится слышать в жизни. Очень велика вероятность, что такая новость станет для вас тяжким бременем и, сообщая ее, вам намекнут, что другие уже это бремя несли, пока вы жили, не зная забот.
— Мой отец на самом деле мне не отец? Господи! — сказал я.
— Не глупи. Ты помнишь свою маленькую подружку, Нэнси?
В первый момент я действительно не мог вспомнить. Потом сказал:
— Смутно.
В то время мне постоянно приходилось увиливать от прямых разговоров с матерью. Я надевал легкомысленную, шутливую и равнодушную маску. В ее голосе и выражении лица угадывалась скрытая печаль. Она никогда не жаловалась на свое тяжелое положение, но в историях, что мне рассказывала, было так много невинно пострадавших, так много несправедливости, что, послушав ее, я не мог уже с легким сердцем вернуться к своим друзьям, к своей беззаботной жизни.
Я не хотел идти ей навстречу. Возможно, ей и нужен-то был всего какой-нибудь знак сочувствия или понимания. Но я не поддавался. Мать была утонченной женщиной, еще не испорченной годами, однако я отстранился от нее, будто она затаила в себе какую-то заразу. И особенно избегал любого напоминания о моем изъяне, который, как мне казалось, она лелеяла — это были словно узы, связавшие нас с ней с рождения, которые я не мог ослабить.
— Ты, наверное, узнал бы об этом, если бы был дома, — сказала она. — Но это случилось сразу после того, как мы отправили тебя в школу.
Нэнси с матерью переехали в квартиру, которая принадлежала моему отцу. Там одним ясным осенним утром Шерон нашла дочь в ванной с разрезанной щекой и лезвием в руке. Кровь была на полу, в раковине, и Нэнси была вся в крови. Но она не прекратила истязать себя и не издала ни звука.
Как узнала об этом моя мать? Думаю, история наделала много шума в городе — это была драма, кровавая в буквальном смысле слова, и люди охотно смаковали подробности.
Шерон обернула дочь полотенцем и как-то довезла до больницы. Тогда в нашем городе не было "скорой помощи".
Вероятно, Шерон поймала машину на площади. Почему она не позвонила моему отцу? Неважно, не позвонила, и все. Порезы оказались неглубокими, и крови Нэнси потеряла не очень много, кроме той, что забрызгала ванную. Важные артерии не были повреждены. Мать не переставала ругать ее и спрашивать, все ли у нее в порядке с головой: "Ну и везет же мне! Сумасшедший ребенок!"
— Если бы об этом узнали органы опеки, бедняжку бы тут же забрали, — сказала моя мать. — Это была та же щека, что и у тебя.
Я попробовал притвориться, что не понимаю, о чем она говорит. Но пришлось ответить:
— Тогда она себе раскрасила все лицо.
— Да. Но на этот раз она действовала аккуратнее. Порезала только одну эту щеку. Старалась, как могла, чтобы стать похожей на тебя.
Мне удалось промолчать.
— Другое дело, если бы она была мальчиком. Но для девочки это ужасно, — сказала мать.
— Пластические хирурги сейчас творят чудеса.
— Ну, может быть. — И помолчав, добавила: — Какие же глубокие чувства бывают у детей.
— Это у них проходит, — ответил я.
Она сказала, что не знает, как сложилась их жизнь — ни дочери, ни матери. Она была рада, что я никогда не спрашивал, потому что очень не хотела бы огорчить меня, когда я был еще мал.
Мне не ведомо, что делает с человеком возраст, но должен сказать, что моя мать к старости очень изменилась, стала пошлой, с причудами. Она утверждала, что отец был прекрасным любовником, а она сама "плохой девчонкой". Она говорила, что мне надо было жениться на "той девочке, которая изувечила себе лицо", потому что мы с ней соревновались бы в совершении добрых дел и только бы норовили переплюнуть друг дружку. Мы оба, посмеивалась она, одинаковые психи.
Я согласился. Ведь тогда она мне довольно сильно нравилась.
Несколько дней назад, когда я собирал гнилые яблоки в саду, меня укусила оса. Укусила в веко, глаз сразу отек и закрылся. Я сам доехал до больницы, смотря одним глазом, и был очень удивлен, когда мне сказали, что придется остаться на ночь. Дело в том, что после укола надо забинтовать оба глаза, чтобы не перенапрягать тот, который видит.
Ночь прошла тяжело, я часто просыпался. Конечно, в больнице никогда не бывает абсолютной тишины, к тому же, пока я не мог видеть, мой слух, кажется, обострился.