Но этот язык не пребывал с 1830 года в неподвижности. Он испытал эволюцию и, приноровившись к походке века, выдвинулся параллельно с другими искусствами; и он тоже покорился желаниям любителей и художников, набрасываясь то на китайцев, то на японцев, измышляя ароматные альбомы, имитируя букеты цветов Такеока, добиваясь смесью лаванды и гвоздики запаха Ронделеции; союзом пачули и камфары — причудливого запаха туши; сочетанием лимона, гвоздики, эфирного масла из померанцевых цветов — испарений японской овении.
Дез Эссэнт изучал, анализировал душу флюидов, толковал эти тексты; ему нравилось в свое удовольствие играть роль психолога, разбирать творческий процесс, доходя до истоков, развинчивать детали, составляющие структуру сложного запаха; благодаря этому занятию, его нюх достиг почти безупречной точности.
Подобно тому, как продавец вин по одной капле узнает, откуда они, продавец хмеля, едва понюхает мешок, тотчас определяет его доподлинную стоимость, а китайский негоциант может по запаху немедленно догадаться о происхождении чая, сказать, на каких фермах Богейских гор, в каких буддийских монастырях его культивировали, когда сорваны его листочки, уточнить степень его поджаренности, влияние, которое он испытал от соседства цветка сливы, душистой Олей, благовонных листьев кохинхинского прутняка, оливок — словом, всех ароматов, способствующих изменению его природы; добавить туда неожиданный светлый мазок, ввести в его суховатый букет затхловатость свежих цветов — дез Эссэнт мог, по капелюшечке запаха сразу же рассказать о дозах его состава, объяснить психологию смеси, почти угадать имя художника, который его создал и поставил личную печать своего стиля.
Само собой разумеется, он обладал коллекцией всех продуктов, употребляемых парфюмерами; у него хранился даже настоящий бальзам из Мекки, тот самый редчайший бальзам, что производят лишь в некоторых областях Каменистой Аравии, и монополия принадлежит Турецкому султану.
Сидя в туалетной комнате перед столом, он мечтал о создании нового букета; с этой минуты был охвачен колебанием (подобное состояние хорошо знакомо писателям, готовым после многомесячного перерыва начать новую книгу).
Так же, как Бальзак, любивший измарать пачку бумаги, чтобы раскачаться, дез Эссэнт чувствовал необходимость размять для начала руку пустяками; захотев получить гелиотроп, он взвешивал на ладони флаконы с миндалем и ванилью, затем передумал и решил приступить к душистому горошку.
От него ускользали выражения и приемы; он колебался: в запахе этого цветка преобладает апельсин; испробовал несколько комбинаций; кончилось тем, что он добился нужного тона, присоединив к апельсину туберозу и розу, связав капелькой ванили.
Неуверенность рассеялась; легкая лихорадка охватила его, он был готов к работе; мимоходом создал чай, смешав черную смородину с ирисом; затем, обретя уверенность, решил наступать, наложить громогласную фразу, высокомерный грохот, который растопил бы шушуканье этого лукавого франжипана, вкрадывавшегося еще в комнату.
Он перебрал амбру, тонкинский мускус со страшными взрывами пачули, наиболее едкий из растительных ароматов (его цветок в природном состоянии испаряет затхлый запах плесени и ржавчины). Как бы то ни было, он был одержим XVIII веком; платья с фижмами, оборки вертелись перед глазами; его преследовали воспоминания о "Венерах" Буше, пухленьких, бескостных, словно надбитых розовым пухом; они расположились на его стенах, преследовали отголоски романа о Фемидоре, о нежной Розетт, пришедшей в отчаяние огненного цвета, когда ей задрали юбки.{26} В ярости он встал и, чтобы встряхнуться, изо всех сил вдохнул чистейшую эссенцию корня индийской валерианы, столь милую сердцу восточного человека и неприятную для европейца из-за слишком резкого валерианового запаха. Неистовство шока одурило его. Словно раскрошенные ударом молота, филиграни нежного аромата исчезли; он воспользовался этой отсрочкой, чтобы ускользнуть от умерших веков, от обветшалых испарений и заняться, как проделывал это раньше, новыми, менее ограниченными вещами.
Когда-то он любил убаюкивать себя парфюмерными аккордами, злоупотреблял эффектами, аналогичными поэтическим: использовал восхитительную метрику некоторых стихотворений Бодлера, скажем, "Непоправимое" и "Балкон", где последний из пяти стихов строфы является эхом первого и возвращается, чтобы погрузить душу в бесконечность меланхолии и истомы.
Он запутывался в грезах, навеваемых этими ароматическими стансами, внезапно возвращенный к исходной точке, к мотиву размышления появлением первоначальной темы, которая возникает с определенными интервалами в душистой оркестровке стиха.
Сейчас он хотел побродяжничать в удивительно разнообразном пейзаже и начал с фразы звучной, широкой, молниеносно открывающей перспективу бесконечной равнины.
Он распылил по комнате эссенцию, составленную из амброзии, Митчемской лаванды, душистого горошка, — будучи дистиллирована художником, эссенция заслуживает названия "экстракт цветущего луга"; затем ввел в этот луг смесь туберозы, апельсинового цветка и миндаля — и тотчас расцвели искусственные сирени, в то время, как липы выделяли свой аромат, расстилая по земле бледные испарения, стимулированные экстрактом лондонской липы.
Создав несколькими штрихами декорацию, убегающую до горизонта перед его закрытыми глазами, он впрыснул легкий дождь человеческих, псевдокошачьих эссенций, пахнущих юбкой, возвещающих напудренную и накрашенную женщину: стефанотис, айяпана, опопонакс, шипр, чампак, саркантус; к ним прилепил чуточку душистого чуберника, дабы в искусственную жизнь макияжа, исходящую от них, вдохнуть естественный цветок смеха в поту, радостей, беснующихся под лучами солнца.
С помощью вентилятора он развеял эти ароматные волны, сохранив лишь полевой запах, который обновил, усилив дозу, вынуждая его к возвращению, подобно повтору в строфах.
Женщины понемногу испарились; луг опустел; на зачарованном горизонте встали заводы; верхушки их громадных труб горели, как пуншевые чаши.
Дыхание фабрик, химических продуктов просачивалось теперь сквозь бриз, поднятый дез Эссэнтом с помощью вееров, а природа выделяла еще в этот гнойный воздух свои нежные испарения.
Дез Эссэнт разминал и разжигал пальцами шарик росного ладана: удивительнейший запах — одновременно омерзительный и приятный — распространялся по комнате, напоминая восхитительный аромат жонкиля, страшную вонь гуттаперчи и каменноугольного масла. Он продезинфицировал руки, запер в герметически закрывающийся ящик древесную смолу, и фабрики тоже исчезли. Тогда он вонзил в оживленные испарения липы и лугов несколько капель эссенции new mown hay[2] — в заколдованном ландшафте, мгновенно лишенном сиреней, поднялись стога сена, приводя новое время года, распространяющее свое тонкое веяние в лете запахов.
Когда, наконец, дез Эссэнт объелся этим зрелищем, он тщательно рассеял экзотические ароматы, утомил свои распылители, пришпорил сконцентрированные спирты, отпустил поводья всех бальзамов, и в отчаянной духоте комнаты разразилась безумная, подвергнутая возгонке природа с учащенным дыханием, насыщая лихорадкой алкоголатов искусственный морской ветер; природа неправдоподобная и прелестная, совершенно парадоксальная, объединившая тропический перец, сандаловые дуновения Китая и Гедиосмию Ямайки с французскими запахами жасмина, боярышника и вербены; распуская, вопреки временам года и климатам, деревья различных видов, цветы самых противоположных окрасок и запахов; создавая сплавлением и столкновением всех этих тонов общий аромат — безымянный, непредвиденный, странный, а в нем, как упрямый рефрен, сквозила декоративная фраза начала: запах огромного луга, над которым проносятся благоухания сирени и липы.
Внезапно его пронзила острая боль; показалось, что коловорот просверлил виски. Он открыл глаза, очнулся в своей туалетной комнате, за столом; оглушенный, с трудом добрел до окна и приоткрыл его. Волна воздуха прояснила удушливую атмосферу; он прошелся взад-вперед, чтобы укрепить ноги; туда-сюда, поглядывая на потолок, где крабы и водоросли, припудренные солью, выделялись рельефом на зернистом фоне, таком же белом, как морской песок; подобный орнамент покрывал плинтусы, окаймлял простенки, обитые японским крепом цвета морской волны, чуть-чуть сморщенным в подражание гофрировке реки, которую морщинит ветер; и в этом легком течении плавал лепесток розы, вокруг него крутилась стайка рыбок, нарисованных двумя штрихами туши.
Но веки оставались тяжелыми; он перестал вышагивать по узкому пространству между баптистерием и ванной, облокотился о подоконник — головокружение прекратилось; он тщательно закупорил склянки и воспользовался случаем, чтобы поправить беспорядок макияжей. Он почти не прикасался к ним со дня переезда в Фонтенэ и теперь почти удивился, видя коллекцию, раньше исследованную столькими женщинами. Друг на друга громоздились флаконы и горшочки. Здесь фарфоровый, из семейства зеленых, содержащий шнуду — великолепный белый крем: если его положить на щеки, он под воздействием воздуха переходит в нежно-розовый, потом в столь природно алый, что дает полнейшую иллюзию полнокровной кожи; там — лаки, инкрустированные ценным перламутром, хранили японское золото и афинскую зелень цвета крыла шпанской мушки; золото и зелень, которые превращались в глубокий пурпур, если их увлажнить; возле горшочков, наполненных кремом из лесного ореха, серкисом гарема, эмульсией кашмирской лилии, земляничных лосьонов и бузины для крашения; а рядом с бутылочками, наполненными растворами туши и розовой воды для глаз, были разбросаны инструменты из слоновой кости, перламутра, стали, серебра, вместе с люцерновыми щетками для десен: всякие там щипчики, ножницы, банные скребницы, эстомпы, крепоны, кисточки, спинотерки, мушки и пилочки.
Но веки оставались тяжелыми; он перестал вышагивать по узкому пространству между баптистерием и ванной, облокотился о подоконник — головокружение прекратилось; он тщательно закупорил склянки и воспользовался случаем, чтобы поправить беспорядок макияжей. Он почти не прикасался к ним со дня переезда в Фонтенэ и теперь почти удивился, видя коллекцию, раньше исследованную столькими женщинами. Друг на друга громоздились флаконы и горшочки. Здесь фарфоровый, из семейства зеленых, содержащий шнуду — великолепный белый крем: если его положить на щеки, он под воздействием воздуха переходит в нежно-розовый, потом в столь природно алый, что дает полнейшую иллюзию полнокровной кожи; там — лаки, инкрустированные ценным перламутром, хранили японское золото и афинскую зелень цвета крыла шпанской мушки; золото и зелень, которые превращались в глубокий пурпур, если их увлажнить; возле горшочков, наполненных кремом из лесного ореха, серкисом гарема, эмульсией кашмирской лилии, земляничных лосьонов и бузины для крашения; а рядом с бутылочками, наполненными растворами туши и розовой воды для глаз, были разбросаны инструменты из слоновой кости, перламутра, стали, серебра, вместе с люцерновыми щетками для десен: всякие там щипчики, ножницы, банные скребницы, эстомпы, крепоны, кисточки, спинотерки, мушки и пилочки.
Он перебирал все эти принадлежности, когда-то купленные по настоянию любовницы (та изнемогала под влиянием некоторых ароматов и бальзамов) — особы чокнутой и нервной, обожающей обмакивать соски в ароматные приправы, но способной испытывать восхитительно ошеломляющий экстаз, лишь когда ее причесываешь гребнем или когда, среди ласк, она вдыхала запах сажи, штукатурки строящихся домов во время дождя или пыли, пробитой огромными каплями летнего грозового ливня.
Он пережевывал эти воспоминания, и вдруг вечер в Пантэне, проведенный из скуки, из любопытства в обществе этой женщины и одной из ее сестер, возник в памяти, всколыхнув забытую бездну старых мыслей и ароматов; пока женщины болтали и демонстрировали друг дружке свои наряды, он подошел к окну; сквозь запыленные стекла увидел затопленную грязью улицу, услышал непрерывное шлепанье галош по лужам.
Эта уже отдалившаяся сцена предстала внезапно с удивительной отчетливостью. Пантэн, оживленный в зеленой и словно мертвой воде зеркала с лунной каймою, куда бессознательно погружались его глаза; греза унесла его далеко от Фонтенэ; одновременно с улицей зеркало воскресило мысли, которые пробуждало и прежде; погруженный в забытье, он повторял изощренный, меланхолический, успокоительный антифон, записанный по возвращении в Париж:
— Да, настало время больших дождей; вдруг рыльца водосточных труб блюют, напевая под тротуарами, и грязь маринуется в лужах, наполняя своим кофе с молоком чаши, вырытые в макадаме; везде ради жалких прохожих работают полоскательницы для ног.
Под низким небом, в вялом воздухе стены домов — в черном поту; отдушины их воняют; жизнь становится гаже, сплин подавляет; в душе каждого прорастают семена нечистот; жажда грязных кутежей мучит самых строгих; в мозгу почтенных граждан готовы вспыхнуть инстинкты каторжников.
И, однако, я согреваюсь у жаркого огня, а из корзин с расцветшими цветами исходит, наполняя комнату, аромат бензоя, герани и ветиверии. В разгар ноября в Пантэне, на парижской улице стоит весна, и вот я смеюсь, в то время как вокруг испуганные семьи, избегая холодов, удирают на всех парусах в Антибы или Канны.
Немилосердная природа бессильна перед подобным феноменом; положа руку на сердце: одной промышленности Пантэн обязан этим искусственным временем года.
В самом деле, эти цветы сделаны из тафты и проволоки, а весенний запах, просачивающийся сквозь щели окна, выделяют соседние парфюмерные фабрики Пино и Сэн-Джеймса.
Для ремесленников, изнуренных тяжким трудом в мастерских; для мелких чиновников (нередко отцов семейств) возможна, благодаря коммерсантам, иллюзия глотка свежего воздуха.
Кроме того, из этой сказочной подмены природы может получиться искусное лечение; чахоточные развратники, которых посылают на юг, мрут, приконченные отрывом от своих привычек, ностальгией по парижским излишествам, сломившим их. А здесь, в поддельном климате, с помощью печных отверстий возродятся нежнейшие воспоминания о распутстве, приправленные томными женскими испарениями, — их выделяют фабрики. Смертную скуку провинциальной жизни врач может платонически заменить для своего пациента атмосферой парижских будуаров и девок. Излечиться ему поможет лишь капелька воображения.
………………………………………
Поскольку в настоящее время не существует здорового воздуха; поскольку вино, которое пьют, и свобода, которую возвещают, — смехотворные подделки; поскольку, наконец, нужна изрядная доза доброй воли, чтобы поверить, что господствующие классы достойны уважения, а прирученные — достойны утешения и сожаления, мне не кажется, заключил дез Эссэнт, ни более смешным, ни более безумным потребовать у ближнего щепотку иллюзий, эквивалентных тем, что расточают в дурацких целях ежедневно, и вообразить, что город Пантэн — искусственная Ницца, притворный Мантон.
………………………………………
Несмотря на это, сказал он (размышления были прерваны внезапной слабостью всего тела), мне следует остерегаться этих восхитительных мерзких упражнений: они меня раздавят. Он вздохнул: "Итак, снова обуздывать удовольствия, принимать предосторожности", — и он заперся в кабинете, думая, что так легче будет скрыться от наваждения ароматов.
Он распахнул окно во всю ширь, радуясь, что принимает воздушную ванну; но внезапно ему показалось, что ветер нагнал волну бергамотной эссенции с привкусом жасмина, благоуханной акации и розовой воды. Он задыхался, спрашивая себя, уж не попал ли под иго одного из тех наваждений, которые заклинались в Средние века. Запах изменился и трансформировался, продолжая упорствовать. Сомнительные запахи толутанского бальзама, перуанского бальзама, шафрана, спаянные несколькими каплями амбры и мускуса, поднимались теперь от деревни, спящей под косогором; и вдруг произошла метаморфоза: эти разрозненные обрывки переплелись, и снова франжипан, элементы которого учуял и проанализировал нос, хлынул из долины Фонтенэ до самого форта, осаждая раздраженные ноздри, опять потрясая расшатанные нервы, повергая в такую прострацию, что он, теряя сознание, почти умирая, стал сползать на подоконник.
XI
Перепуганные слуги спешно разыскали фонтенэйского врача — тот абсолютно ничего не понял в состоянии дез Эссэнта. Процедил несколько медицинских терминов, пощупал пульс, проверил язык больного, попытался — но тщетно — его развязать, прописал успокоительное и отдых, пообещал наведаться завтра и при отрицательном жесте дез Эссэнта, у которого нашлось достаточно сил, чтобы не одобрить рвение слуг, ушел, растрезвонив по всей деревне о необычайном доме, от обстановки которого буквально опешил.
К немалому удивлению слуг, не осмелившихся теперь нос высовывать из чулана, хозяин выздоровел за несколько дней; они углядели, как он барабанил по стеклам и беспокойно посматривал на небо.
Однажды после полудня раздались короткие звонки: дез Эссэнт приказал приготовить чемоданы для длительного путешествия.
Пока слуги выбирали, следуя его указаниям, все необходимое, он лихорадочно мерил шагами каюту столовой, смотрел на расписание кораблей, прохаживался по кабинету, откуда с беспокойным и в то же время удовлетворенным видом продолжал изучать облака.
Уже целую неделю держалась сквернейшая погода. Реки сажи беспрерывно катили сквозь серые равнины неба глыбы облаков, похожих на скалы, вырванные из земли.
Время от времени прорывались ливни и поглощали долину потоками.
В тот день небосвод изменился, чернильные реки улетучились, высохли; неровности облаков растаяли; небо стало гладким, его покрывало розоватое бельмо; постепенно бельмо начало спускаться; водяной туман заволок деревню; дождь больше не низвергался водопадами, но шел безостановочно-тонкий, пронзительный, острый, разжижая аллеи, расквашивая дороги, связывая бесчисленными нитями землю с небом; день был мутным; синеватый свет падал теперь на деревню, превращенную в озеро грязи, истыканное водяными иглами; капельками живого серебра они покалывали жижу луж; отчаяние природы заставило все цвета увять, позволив лишь крышам блестеть на угасших тонах стен.
"Ну и погодка!" — вздохнул старик, развешивая на стуле костюм, когда-то заказанный в Лондоне.
Вместо ответа дез Эссэнт потер руки и расположился в застекленной библиотеке, где был разложен веером комплект шелковых носков; он поколебался, выбирая нюанс; затем, учитывая печаль дня и угрюмую одноцветность своего платья, поразмыслив о цели путешествия, выбрал пару "мертвый лист", быстро натянул, обул полусапожки с аграфами и тупыми носками, надел костюм мышиного цвета в светло-серую клетку и в точках цвета куницы, маленькую шляпу, завернулся в голубоватый макфарлан и в сопровождении слуги, сгибающегося под тяжестью сундука, чемодана, ночной сумки, картонки для шляпы, дорожного одеяла, в которое были замотаны зонтики и трости, отбыл на вокзал, где заявил слуге, что не может сказать, когда именно вернется: может, через год, может, через месяц, через неделю, еще раньше, возможно; приказал ничего в доме не сдвигать с места, отложил деньги на хозяйство во время его отсутствия и поднялся в вагон, оставив остолбенелого старика с повисшими руками и открытым ртом у барьера, за которым начинал двигаться поезд.