Анкета. Общедоступный песенник - Слаповский Алексей Иванович 15 стр.


Судя по бесшабашной творческой уникальности покроя и расцветки ее платья, она имела право на эту аттестацию самой себе.

— Поэтому я трачу время в обычном ателье. Шью стандартные вещи, потому что у клиентов стандартные вкусы. Они ничего не понимают. Они приносят журнал, тыкают пальцем: мне вот так. Совершенно не понимая при этом, что для нее такой крой и фасон нельзя, на ней это будет, как на корове седло. Я пытаюсь объяснить, я предлагаю свои варианты, но разве тупость провинциальных наших женщин прошибешь? Ее ничем не прошибешь!

Так она говорила, а я поддакивал и кивал головой.

Официантка стала подносить заказанное. Первым делом — шампанское, водку, какой-то напиток в большом стеклянном кувшине и тот салатик, который Тамара назвала «оливьешечкой». Я люблю этот салат, Надежда хорошо готовит его, при этом всегда приговаривая: это вам не общепитовский с тухлой колбасой и прокисшим майонезом, настоящий оливье с мясом должен быть. Поданный нам, хоть и не общепитовский, а ресторанный, был, тем не менее, с колбасой.

Тамара, однако, не дала мне много времени на разглядывание яств, она вручила мне бутылки, чтоб я открыл, шампанское — и тут же водку.

Я разлил шампанское в большие фужеры, заранее морщась.

— За встречу! — подняла фужер Тамара, мы чокнулись, она выпила жадно — как холодную воду в жаркий день, а я отхлебнул, тут же почувствовав неприятное шибание в нос и изжогу — обычная моя реакция на шампанское.

— Это как понимать? — спросила Тамара. — За встречу — до дна! Я знаю, вы не пьющий, вы писали, но это ж не значит, что совсем не пьете!

— Почти совсем.

— Почти по-русски не считается. По-русски — за встречу пьют до дна!

Я прикрыл глаза и выпил — и стал есть салат, который отнюдь не загладил органолептическое огорчение от шампанского, а только усугубил. Колбаса была если не тухлой, то очень близкой к этому состоянию. Тамара, меж тем, ела с аппетитом, увлеклась, и даже залезла в рот пальчиком, когда там что-то застряло в промежутке ее зубов.

— Что-то вы плохо кушаете, — заметила она. — Настоящий мужчина должен иметь всегда зверский аппетит. На все! — и она засмеялась неведомо чему, слегка обрызгав меня изо рта пережеванной пищей.

Я решил выпить напитка из кувшина, но он оказался хуже и шампанского, и оливьешечки, обладая каким-то явно химическим вкусом. Вот она, привычка к домашней кухне!

К счастью, официантка принесла тут солянку, и эскалоп, и салат из огурцов, и зелень, разом угромоздив все это на стол. Я попробовал солянки, отрезал кусок эскалопа, зацепил жареной картошки, которая была гарниром к эскалопу, пожевал киндзы, — все это оказалось вполне съедобно. Хачапури же были вообще замечательными, а я понимаю в этом, отец Насти, первая и последняя любовь Надежды, специалист по подвижному составу, был когда-то в длительной командировке в Грузии и там, имея кулинарный талант, перенял много рецептов национальной кухни — и научил Надежду готовить и хачапури, и лобио, и сациви, и Надежда время от времени балует нас с Настей…

А Тамара уже сама налила по второму фужеру и сказала:

— Пора на брудершафт!

Пора так пора.

Я чокнулся и обреченно стал пить, надеясь, что с такой обильной едой — не захмелею.

— Стой! — прервала меня Тамара, перейдя уже на ты. — Кто так пьет на брудершафт? Иди ко мне, садись рядом. Ручки переплелись. Из фужерчиков пьем! До донышка! Губки друг к другу протянули! Чмокнулись! Вот так! Ты кушай, кушай, нацелуешься еще! Вот темперамент! — похвалилась Тамара проходящей мимо официантке Людочке, указывая на меня вилкой.

— Ты только без фокусов, темперамент! — отозвалась Лидочка.

— Ты меня знаешь! — обиделась Тамара.

— То-то и оно, что знаю.

Я исполнил все желания Тамары и стал усиленно есть.

Шампанское мы допили за прекрасных дам — этот тост произнес я по предложению Тамары.

Водку же пили за все хорошее, за жизнь, за любовь, за счастье.

Водка кончилась, а у разгоряченной, разрумянившейся Тамары были еще тосты, поэтому она заказала коньяк.

Коньяк пили за случайные, но неизбежные встречи, за взаимопонимание, за родство душ, за наших детей, которые были и которые будут…

Я порядочно-таки опьянел и коньяк пил понемножку, Тамара уже не подстегивала меня, не замечая моего отлынивания, сама же опрокидывала полные рюмки и на ней это никак не отражалось.

Мне понадобилась в туалет. Возвращаясь мимо кухонной двери, я встретил Людочку.

— Пора бы рассчитаться и попрощаться, — сказала она. — Ваша дама лыка не вяжет. Зачем вам неприятности?

— Да она, вроде… А рассчитаться — хоть сейчас. — И тут же, в коридоре, я заплатил по счету, который составил — не хочу лишней конкретности — половину моего среднемесячного дохода. Я, впрочем, не удивился.

Выйдя в зал, я увидел, что Тамара, только что здраво рассуждавшая и прямо сидевшая, оказалась совершенно пьяна.

Она осознавала это, сказав мне откровенно:

— Я пьяная в задницу. Уведи меня отсюда на… Они вместо водки ацетон дают. Я никогда не напивалась.

Я взял ее под руку и повел, с трудом удерживая удивительно тяжелое тело.

— Стой! — сказала она. — В сортир. Проблеваться надо на дорожку. На посошок! А то…

Я довел ее до двери женского туалета.

Ее долго не было.

Вышла она, охая и потирая бок, сообщив, что упала — употребив при этом слово более грубое и экспрессивное.

— Я тут рядом живу, — сказала она мне. — Не грусти.

Жилье Тамары было действительно неподалеку, в одном из домов на проспекте Кирова. Мы поднялись на второй этаж, она долго рылась в сумочке, ища ключи, а я разглядывал высокую дверь и гроздь звонков с подписями: таким-то — 1 звонок, таким-то — 2 звонка. И так — до шести звонков. Коммуналка, значит, — и густонаселенная при этом.

Наконец Тамара нашла ключ, открыла, я хотел распрощаться, но она втолкнула меня темный коридор.

— Вторая дверь направо, — дала она мне ориентир.

В конце коридора появилась старуха. На просвет седые ее легкие и редкие волосы светились нимбом вокруг головы.

— Опять нажралась, Томка? Опять мужика ведешь? Опять музыку включишь? Вызову милицию, ты дождешься, вызову!

— Баба Катя! — приветливо раскинула руки Тамара и пошла к старухе. — Мы все — люди! Ты человек — и я человек! Я имею право жить? Ответь мне честно, имею я право жить?

— Имеешь, имеешь, — торопливо ответила старуха — и удалилась.

— А раз имею, то до одиннадцати часов могу и музыку и все что хочу, дура ты старая! Имею право! По закону! До одиннадцати часов! Они не дают мне дышать! — пожаловалась мне Тамара, открывая дверь в комнату. — Я диссидент в этой квартире. У меня внутренняя эмиграция. Мать вашу, зачем я так напоролась? Ничего! Через пять минут — как огурчик. Хорошие люди меня отрезвляют. Ты хороший человек? Ты хороший человек? Я тебя спрашиваю или нет? — взяла она меня обеими руками за ворот рубашки, вводя одновременно в комнату. — Или ты не хочешь со мной разговаривать? Ты презираешь меня! А какое ты имеешь право? Кто ты такой?

Она с треском захлопнула дверь, заперла на ключ, сунула его в кармашек платья, подошла, шатаясь к постели, упала и проговорила еле внятно:

— Ты подожди… Пять минут… Как огурчик… Пять минут — и все. Ты не уходи. Сейчас… Пять минут…

После этого она нажала на клавишу магнитофона с разбитой крышкой, валявшегося тут же, на постели, магнитофон оглушительно заорал кошачьими женскими голосами: «А я люблю военных, красивых, здоровенных, еще люблю крутых и всяких деловых!..», — а Тамара тут же заснула, подмяв подушку под щеку и повернувшись на тот самый бок, где у нее был карман, в котором был ключ от двери.

Положение, что и говорить, дурацкое.

Я осмотрелся.

Комната большая, потолок высокий с бурым пятном в углу, у окна. У двери, обращенный к ней тыльной своей стороной, стоит платяной шкаф. Сторона эта декорирована прикнопленными календарями с видами природы, с полуголой японкой, с рекламой сигарет «Мальборо», есть даже и христианский календарь, и — два плаката-календаря «Летайте самолетами „Аэрофлота“!» — за 83-й и 87-й годы. Все это потрепанное, чем-то исчерканное и испачканное. Шкаф зато образует меж собой и стеной пространство, которое можно считать будуаром, поскольку там стоит большое старое, темно-красной полировки зеркало с ящичками, а перед ним — некрашенная табуретка с укороченными ножками и торшер.

Не знаю, может быть, раньше я, будучи человеком безмерно терпеливым и деликатным — я говорю это объективно, — я сидел бы и ждал пробуждения Тамары, чтобы распрощаться с нею. Но теперь — с некоторых пор — я стал чувствовать в себе некое нетерпение, ощущение важного дела, которое манит меня своей незавершенностью, — и я, лишенный доступа к этому делу, становлюсь раздражителен.

Анкета — вот это дело.

Анкета — вот это дело.

Я вспоминал об анкете — и мне неотвязно казалось, что на какой-то вопрос я ответил поспешно, не думая, меж тем он очень важен — и даже принципиально важен. Мне не терпелось прийти домой и найти этот вопрос. Что-то в нем есть даже жутковатое — но что? Этого не понять, не зная самого вопроса! Помню только — кольнуло где-то в душе, но я не обратил внимания, отвечал себе дальше, а потом носил в себе что-то неясное, смутное и мутное — и вот сейчас всплыло оно, а анкеты нет под руками, а эта бабища, пьяница, промышляющая, видимо, объявлениями, с помощью которых ловит идиотов, и они поят и кормят ее в ресторанах, эта алкоголичка дрыхнет без задних ног — и неизвестно, когда проснется. Десятый час вечера; она ведь и в ночь так наладится спать — до утра, что ж мне, тоже до утра сидеть, любуючись на ее утлое жилье и на бездыханное ее тело?

— Тамара! — громко позвал я.

Безуспешно.

Потрогал ее за плечо. Стал толкать — почти грубо. Она что-то промычала в полном беспамятстве. Тогда я стал переворачивать ее на спину. Она отмахнулась локтем, угодив мне при этом в живот. Рассердившись, придерживая одной рукой ее шальной локоть, второй рукой я стал раскачивать ее, как раскачивают лодку, — и перевернул. Она и не думала просыпаться. Бестрепетно залез я в карман ее платья — и ничего там не обнаружил. Обескураженный, застыл на некоторое время в нелепой позе, потом догадался, что ключ выпал — и стал его искать. Я увидел его между кроватью и стеной. Осторожно, перегибаясь через Тамару, я начал подбираться к ключу. Протянул пальцы, чтобы аккуратно захватить его, но тут Тамара резко повернулась, я потерял опору, рука сорвалась, ключ стукнулся об пол под кроватью, а я упал на Тамару.

Она взвизгнула (а вернее сказать: как-то взрычала спросонья низким голосом), открыла глаза. Долго смотрела на меня — глазами уже не столь пьяными — и вдруг заулыбалась и сладко пропела:

— Славочка! Родной мой!

И тут же выражение умильности сменилось у нее выражением томления.

— Наконец-то! — сказала она и, извиваясь, стащила с себя платье. Я хотел встать — и не успел. Она поймала меня за руки и притянула к себе, прижала мою голову к своей груди, обнажая при этом грудь, успевая теребить мою одежду с необычайной силой, тянуть, терзать — того и гляди порвет.

Что я подумал?

Я подумал, что давно пора мне изменить Алексине, чтобы окончательно освободиться от наваждения. Изменить — все равно как, все равно с кем. И это, сознаю я теперь, была мысль не в тот момент рожденная, она давно во мне жила. Я просто не искал возможности — в силу непривычки к таким поискам и потому еще… Да мало ли причин!

Тамара сноровисто обнажила себя, не открывая глаз. Я не разглядывал ее (и радовался сумеркам), боясь обнаружить что-то, что меня охладит, отпугнет — я слишком, нужно сказать, взыскателен в отношении человеческого тела, слишком исхожу из идеала, поэтому-то и в себе не уверен: собственное телостроение меня, увы, не радует, хотя оно и не уродливо. Обычно. Заурядно. Итак, закрыв, как и Тамара, глаза, я начал раздеваться.

— Скорей, скорей, — шептала она, и ее голос, совсем не пьяный, а даже чистый, ясный, преисполненный желания и радостной тоски, стал казаться мне голосом непреодолимого греха, я удивился и обрадовался, ощутив в себе (и сугубо физически в том числе) эту самую непреодолимость, нетерпение.

Я был готов. Я стал шевелить ее тело, приводя необходимые части его в соответствующее положение готовности, — но слишком податливо оно показалось, каким-то неживым показалось. И какие-то звуки послышались. Я открыл глаза. Тамара, приоткрыв рот, тихонько похрапывала. Спала.

Я встал, оделся.

Заглянул под кровать. Она — низкая, не подлезешь. Стал искать какую-нибудь швабру, палку, длинный предмет, — ничего не нашел. Оставалось одно — отодвинуть кровать от стены вместе со спящей женщиной. Я попытался это сделать — тщетно. Неровные доски пола не давали ножкам хода, а приподнять кровать я не смог.

Раздосадованный и даже почти злой, я подошел к двери. Дверь крепкая, массивная, не то что в современных квартирах — не вышибешь, не выломаешь. Я подошел к окну, открыл его. Окно выходило во двор, под ним была труба — видимо, газовая, она загибалась к первому этажу вдоль стены, меж окон. Другого выхода нет. Я перелез через подоконник, осторожно прошел по трубе до загиба, потом, цепляясь за карниз, за выступающие кирпичи рельефной старинной кладки, спустился, сполз по трубе на землю. Осмотрел с грустью испачканный свой костюм и отправился домой, на ходу придумывая, как объяснить Надежде мой замызганный вид и алкогольный запах, от которого она давно уже отвыкла…

В первом часу ночи, мокрый после ванны, я сел за анкету и стал вчитываться в те вопросы, на которые уже ответил — и ничего не обнаружил. А чувство сосущей тревоги какой-то, схожее с ощущением человека, который мучительно вспоминает что-то очень важное, осталось. Может, этот вопрос — дальше, среди тех, которые я просматривал, еще не отвечая?

Нет, и там нет.

Но не на пустом же месте, не ветром же в голову занесло мне эту тревогу!

Ничего. Не надо волноваться. Никуда не денется этот вопрос (если он вообще есть, а не мираж моего воспаленного воображения!). Будем отвечать по порядку.

52. БОЛЬШУЮ ЧАСТЬ ВРЕМЕНИ ВАМ ХОЧЕТСЯ УМЕРЕТЬ. Неверно.

53. ВЫ БОИТЕСЬ ПОЛЬЗОВАТЬСЯ НОЖОМ ИЛИ ДРУГИМИ ОСТРЫМИ ПРЕДМЕТАМИ.

Неверно. (Я даже и не думал никогда об этом. На всякий случай, чтобы проверить себя, пошел на кухню, взял большой острый нож — Надежда любит, чтобы ножи всегда были остро заточены и я привык следить за этим, — повертел его в руках, порезал — уж заодно — капусту, чтобы потушить к завтрашнему дню, вслушиваясь в свои ощущения. Нет, нельзя сказать, что совсем не боюсь ножа. Пожалуй, хищная острота его и та легкость, с которой он врезается в плоть кочана — и, значит, еще легче в плоть живую, — все это как-то смутно приманчиво, притягательно — но откуда? Ни тяги к членовредительству, ни, тем более, суицидных позывов у меня никогда не было! Или я плохо себя знаю? В результате, задумавшись, я чуть не порезал себе палец и бросил нож, не кончив разделку капусты, и ушел из кухни, мысленно сказав себе, что все это ерунда, просто я навнушал себе черт знает что…)

54. ВЫ ЧУВСТВУЕТЕ, ЧТО У ВАС ЧТО-ТО НЕ В ПОРЯДКЕ С ГОЛОВОЙ.

Имеется в виду не голова, конечно, а общая психика. Я нормален. По мнению Алексины — даже слишком. Я всегда был нормален. Почему же не ответил автоматически — Неверно? Или по состоянию на текущий момент засомневался — в порядке ли, действительно, голова? Ведь не было у меня раньше этого, постоянно ощущаемого, беспокойства. И даже не беспокойства… Если применить образность, это похоже на то, как если бы человек в темноте или с завязанными глазами брел наугад в неизвестной местности с гнетущим ожиданием, что сейчас на что-то наткнется — на дерево, стену, столб — или вообще что-то неведомое, жуткое — или даже упадет в пропасть.

Зачем я запутываю и запугиваю себя? Все у меня порядке с головой. Дважды два — четыре, квадрат гипотенузы равен сумме квадратов катетов, Земля — круглая, я — вполне нормален. Неверно.

55… 56… 57… 58…

Несущественные утверждения, мелочи, слишком много мелочей.

61. ВАМ ПОНРАВИЛАСЬ БЫ РАБОТА ИНЖЕНЕРА-СТРОИТЕЛЯ.

64. ВЫ РАЗОЧАРОВАЛИСЬ В ЛЮБВИ.

75. У ВАС ХОРОШИЙ АППЕТИТ.

… Я редко засиживаюсь по ночам, я — человек упорядоченного быта. С удивлением увидел я, что уже светает. Распахнул окно, вдохнул утренний воздух — хотелось бы сказать, что свежий, но, увы, именно по утрам я, вообще чуткий к запахам, отчетливо ощущаю, как на город опустился отстоявшийся за ночь дым заводов и бензиновый перегар.

Зато тишина — чистая и полная.

А вот первые птицы запели, загомонили, зачирикали, защелкали — в пять минут ожила их многоголосица, но и это — тишина. Поезд прошел — и, казалось бы, должен громыхать громче, чем днем, но нет, в тишине перестук колес тоже словно тише, мягче. Первый трамвай тяжело завизжал вдалеке на повороте, первый троллейбус просвистел где-то особенным одиноким звуком, — и это тишина.

Но вот из-за стены послышался кашель и глухой голос больного старика соседа — и тишина кончилась. Потому что я уже — не один. А тишина, это когда человек один — какие бы звуки материального мира ни возникали окрест. Тишины для всех — нет.

Еще в воскресенье, отправляясь на свидание с Тамарой, я позвонил из автомата тем двум женщинам, что дали свои телефоны. Одна (каким-то совсем юным голосом) предложила встретиться ровно через неделю, но я попросил раньше — думая о вполне вероятном переезде к Ларисе. Она тут же перенесла срок встречи сразу на понедельник, что меня весьма удивило. Вторая сказала, что в выходные она занята, а в рабочие дни работает, а вечерами не имеет возможности, поэтому готова встретиться в любой день во время обеденного перерыва. Я наугад назвал вторник.

Назад Дальше