— Да, не убивай! — капризно сказал Кайретов. — А он разозлится и сам меня убьет. Правда, я с охраной всегда. Ладно. Уговорил. Пусть живет. Я даже долг ему прощу. Этот сарай все равно снесут через месяц, там дом будут строить.
— Вот и прекрасно, — поднялся я, желая одного — уйти от Кайретова, не видеть его.
— Всего доброго, — учтиво, как клиенту, сказал Кайретов, привставая.
— Значит, договорились?
— О чем? — не понял он.
— Ты не тронешь Валеру.
— С какой стати ты взял, что я его не трону?
— Но ты же только что сказал, что — пусть живет! — закричал я.
— Вот чудак! — Кайретов был искренне поражен. — Да разве можно так легко верить?! Я тебе что угодно скажу! Ну, люди! Совсем дела не умеют вести!
— То есть, ты меня обманул? То есть, на самом деле…
— Да откуда я знаю, что будет на самом деле? По обстоятельствам посмотрим. А слова мои — это слова.
— Господи! — схватился я за голову — образно говоря, потому что не собирался хвататься за голову перед Кайретовым. — Господи, что же, что же, что же мне сделать, Кайретов, чтобы знать точно и окончательно, что ты его не тронешь, не убьешь?!
Кайретов подумал.
— Меня все любили в классе, — сказал он. — А вы с Валерой меня не любили. А у меня такой характер, я люблю, когда меня все любят. Вы меня обижали.
— Ты неправ, — сказал я. — Я к тебе относился очень хорошо. Просто не показывал этого. Я признаюсь тебе, потому что не боюсь откровенности — и не подумай, что говорю это ради момента. Я признаюсь: я втайне обожал тебя. Я хотел быть таким, как ты, но понимал, что это невозможно.
— Правда? — с интересом оживился Кайретов. — Смотри ты! Погоди минутку, я сейчас.
Он вышел — и вернулся с двумя банками пива.
— Из холодильника. Хочешь?
— Нет.
— Ну, рассказывай, рассказывай.
— Я все сказал.
— А ты в подробностях.
— У меня нет времени. И давай решим с Валерой.
— Давай решим. Ты знаешь, у меня в доме прислуга — ну, сторож, шофер, кухонные женщины, горничные и так далее — они по праздникам приходят меня поздравлять, я им денежки даю, а они мне целуют мою холеную руку. И дети мои по утрам приходят здороваться — и тоже целуют руку. Это старый русский обычай — целовать руку папе. Надо возрождать старые русские обычаи. Жена тоже мне целует руки — она, само собой, не по праздникам, а когда ее чувства переполняют. Почти каждый день. Очень чувствительная.
Глаза Кайретова вдруг блеснули слезой — и меня почему-то потрясло то, что Кайретов может заплакать такими же слезами, той же влагой, какой плачет и Валера Скобьев.
— Так вот, дружочек. Если уж ты обожал меня, то поцелуй мне руку. И я прощу Валеру. И все будет хорошо — и здесь, и в окрестностях, и во всем мире.
Кайретов, не вставая, протянул мне руку.
— Обманешь, — сказал я.
— Клянусь здоровьем детей и матери! Она жива еще, моя старушка. А твоя?
— Ладно. Если уж детьми и матерью…
Мне было нехорошо, противно — но не было ненависти к Кайретову, было неизвестно откуда взявшееся глубокое, хоть и брезгливое, сочувствие к нему, жалость и даже — скорбь. Без малейшего сомнения, потому что лично для меня это ничего уже не значило, я коснулся губами его руки — и выпрямился.
И пошел к двери.
Обернулся.
— Помни: детьми и матерью клялся. На этот раз не отречешься.
— Запросто отрекусь!
Я онемел. Я смотрел на Кайретова во все глаза, я глотал воздух…
— Чудак! — объяснил Кайретов. — Если бы я клялся перед человеком, которого ценю или уважаю! Ведь клятва сама по себе ничего не значит; важно — кому ты клятву даешь, разве не так? А ты для меня — пустое место. Значит, и слова мои — пустота. Уйди, не мешай работать, я устал от тебя.
Тут я закричал. Я закричал что-то дикое и нечленораздельное и бросился на Кайретова, но он, ловко вскочив, выставил кулак, на который я налетел — и упал. Тут вошел молодой человек. И хоть мне было не до наблюдений, но само по себе на ум пришло сравнение, само по себе пришло имя, которое я тут же почему-то дал этому человеку: Дориан Грей. Нечто изящное, одухотворенное, порочное, обворожительное и гадкое. Я не люблю Оскара Уайльда, он не мой по духу — но вот вспомнилось.
— Об чем проблемы? — спросил Дориан Грей с позволительной для денди шаловливостью коверкая язык.
— Уничтожить надо товарища. Чтоб исчез.
— Вооружен и очень опасен?
— Да нет, — сказал Кайретов. — Знает лишнее.
— И куда он понесет свои знания? В милицию?
— Может.
Дориан Грей осмотрел меня.
— Извиняюсь за сомнение, но вряд ли. Постесняется. Сам будет правду искать.
— Еще хуже, — сказал Кайретов. — Надоедать будет, а у меня нервы…
— Семья у него есть?
— Узнать несложно.
Я все тут же понял, сел на пол и сказал:
— Узнавать нечего, Кайретов. Я один живу.
— Врет и обманывает, — сказал Дориан Грей. — Семья есть. Любит семью. Но через семью действовать — пошло. И надоело уже женский визг и детские слезы слушать. Дай мне его, я сам им займусь.
— Это как? — спросил Кайретов.
— А вот как, — сказал Дориан Грей ему и мне. — Я его отпускаю и обещаю в течение сорока восьми часов не преследовать. Обещаю также, что на живца, то есть на семью, ловить не буду. За это время, — объяснил он мне, — вы успеете забежать домой — ведь там вы не захотите остаться, чтобы не подвергать семью опасности, забежите, возьмете вещички — и начнете скрываться. Но только в пределах Саратова, иначе придется изменить правила игры. Только в пределах Саратова. Вы скрываетесь, а я вас ищу. Вот и все.
— Баловство! — проворчал Кайретов.
— А не твое дело, — улыбнулся ему Дориан Грей. И мне: — Вас устраивает такой вариант?
Я не ответил ему. Пьян или наркотиками насыщен, — подумал я и спросил Кайретова:
— Значит, ты не оставишь его в покое?
— Кого?
— Валеру.
— Валеру? В покое? Это хорошее слово — покой. Я уже оставил его в покое. Он спокоен уже.
Я вспомнил, что, выходя за банками с пивом, он затратил время гораздо большее, чем требуется, чтобы дойти до холодильника и обратно в этом маленьком доме.
Давал инструкции и указания?
Я выбежал из комнаты.
Я помчался на Бахметьевскую.
Я увидел дым.
У двора и во дворе стояли пожарные и милицейские машины. Старушки охотно объяснили мне, что это бомж, Валерка безногий, алкоголик, в сарае живший, напился и чуть не сжег всех, зараза такая, хорошо, пожарники быстро приехали, только сарай и сгорел — ну, и бомж, конечно, со всей своей одеждой и телом, сгорел дотла…
…Конечно же, никакого желания встречаться с женщиной (по имени Марина Синицына) у меня не было, и я позвонил из автомата с намерением извиниться и перенести встречу. А там видно будет.
Трубку взяла другая женщина — и слышалось множество голосов, и я почему-то сразу представил себе большую комнату на десяток-полтора канцелярских столов, а за столами сплошь женщины — что-то пишут в бумагах, что-то высчитывают на калькуляторах, переговариваются, пьют чай, посматривают то на большие круглые часы казенного образца, висящие над дверью, то на свои наручные, сверяя их, и, хотя время и те и другие часы показывают одинаковое, все им кажется, что казенные идут медленнее.
Женщина позвала Марину Синицыну. Та подошла не сразу.
— Да, — сказала она совершенно без выражения.
— Здравствуйте, это Антон Каялов.
— Здравствуйте.
— Мы должны сегодня были встретиться, то есть в обед, у вас ведь обед с часа до двух?
— Да.
— Так вот, понимаете, тут обстоятельства… То есть… Бывает всякое в жизни, вы извините, пожалуйста.
— Ничего страшного, — спокойно сказала Марина Синицына. — До свидания. — И положила трубку.
Я стоял у автомата.
Нет, не равнодушие и не спокойствие в ее голосе, подумал я. Привычная безнадежность, привычное разочарование. Она восприняла мои жалкие оправдания как нечто само собой разумеющееся — будто ничего другого и не ожидала. Она, наверное, давно привыкла к неудачам в своей жизни. Бывают люди: автобус перед ними захлопывает двери, когда осталось только два шага до него, купленные вещи все оказываются или с браком, или не того размера, человек, что-то горячо и верно пообещавший (и, вдобавок, славящийся своей обязательностью!), впервые в жизни по каким-то причинам своего обещания выполнить не смог, отпуска все приходятся на ноябрь или февраль, а когда, наконец, достается путевка на море в бархатном сентябре, именно в этот период налетает на побережье ветровой промозглый холод, которого старожилы, по их уверениям, даже и не припомнят…
Я позвонил еще раз. Та же женщина сняла трубку, а потом подошла Марина Синицына.
— Это опять я, Антон Каялов.
— Да, — без удивления откликнулась она.
— Знаете, я скорректировал свои планы, мы вполне можем встретиться. Вы, насколько я понял, где-то в центре работаете?
— Знаете, я скорректировал свои планы, мы вполне можем встретиться. Вы, насколько я понял, где-то в центре работаете?
— Да.
— Может, пообедаем где-нибудь на проспекте Кирова? Тут вот напротив заведение, знаете, ну, тут равиоли и прочее. Любите равиоли?
— Не знаю. Я там не была.
— И я не был. Вот вместе и побываем.
— Можно… Только у меня обед сорок минут.
— Ничего страшного. Я жду?
— Не знаю… Понимаете, сегодня отчет…
Тут вдруг в трубке наступила тишина.
Я представил, как трубку закрыла рукой ее сослуживица-подруга и шепчет Марине Синицыной, что с мужчинами так не разговаривают. Само собой, поманежить их сам бог велел — но не сразу же и не в таких мелочах! В мелочах мужчина любит определенность — да так да, нет так нет. По крупному их можно дурачить сколько угодно — но ты сперва доберись до этого крупного! Сколько ты еще будешь резину тянуть, ведь по всему видно: приличный человек! А вдруг именно — Он? Какой отчет, что ты несешь, дура?..
Да неохота мне, вяло отвечает Синицына. Опять говорить с незнакомым человеком, неловко как-то, дурацки как-то…
А неохота — так и скажи ему. Не хочу — и все тут! Чтоб больше не звонил!
— Алло! Алло! — время от времени произносил я.
— Извините, тут производственные дела, — возникла Синицына. — Через десять минут я буду.
Она подошла ровно через десять минут. Женщина лет тридцати, а может, и тридцати нет, внешности не поразительной, но и без ярко выраженных недостатков. И в школе, и в институте (в газетном объявлении указано было высшее образование) ее, скорее всего, звали не по имени, а — Синицына. И на работе так зовут.
— Синицына, ваш отчет жду через неделю, — бросает ей мимоходом начальник, а сидящей за соседним столом женщине пятидесяти с чем-то лет, с кровавыми губами, густо подведенными глазами, с волосами красновато-желтого оттенка, в белом костюме, в вырезе которого пенятся, наподобие жабо, кружевные пышные вихри красной блузки, он говорит:
— Наташенька, и вас касается, лапуся.
— Вы эксплуататор трудового народа, Виктор Палыч! — разражается смехом пятидесятилетняя Наташенька…
Мы молча вошли в заведение, я взял два подноса и спросил, чего бы ей хотелось.
— Да все равно, — сказала Синицына, глядя сквозь стекло на улицу.
Я взял несколько салатов и собственно равиоли, фирменное здешнее блюдо; это оказались, по сути, те же пельмени, только поменьше и поизящней формой.
— Может, что-нибудь выпьете?
— Нет, спасибо. Вы берите себе, а я нет.
— Я не пью.
Я отнес подносы на круглый высокий столик, сгрузил тарелки, взял ножи, вилки, ложечки для кофе.
— Спасибо, — сказала Синицына — и стала есть. Она ела буквально, она обедала в свой обеденный перерыв — так, как обедала бы одна. Ничем она не дала понять, что ждет от меня какого-то разговора.
Похоже, самое для нее предпочтительное — вот так вот молча пообедать — и распрощаться — и больше никогда не видеться.
— Ну что ж, — сказал я. — Мне о себе добавить нечего, в письме я все сообщил.
И сделал паузу.
Синицына, отодвинув пустую тарелку из-под салата, взялась за равиоли.
— Кто вы по специальности, если не секрет? — спросил я.
— Да так…
— Не нравится работа?
— Работа как работа. Бывает хуже.
Чего ради я мучаю ее и себя, подумалось мне. Ясно ведь, что мы друг другу взаимно не понравились. Надо спокойно закончить обед и спокойно разойтись.
И стал есть с не меньшей сосредоточенностью, чем Синицына. Увлекся — и не сразу обратил внимание, что она застыла над тарелкой.
— Вам не нравится?
— Вы извините, — сказала она. — Я не собираюсь замуж. Это подруга все. Она в газете работает, в этой самой, «Кому что», вот и дает объявления. Сколько раз я ей говорила, а она не унимается.
— Если не собираетесь замуж, зачем же на мое письмо ответили, телефон сообщили, со мной встретились? И с другими, наверно, претендентами — тоже встречались?
— Да так как-то… Чтоб людей не обидеть. Они пишут, ждут ответа… Ну и…
— Что? Не собираетесь замуж, не собираетесь — и вдруг соберетесь?
— Да нет. Куда мне мужа, я с мамой в однокомнатной квартире живу. А в чужой дом никогда не пойду. И не смогу я там, да и мама болеет все время.
— Можно найти варианты, обменяться на двухкомнатную с доплатой.
— Ну да… А где деньги взять?
— А если найдем?
— Мама не захочет. Дом ведь на набережной, она привыкла Волгу видеть. Говорит: только здесь хочу умереть. Говорит: хочу умирать и на Волгу смотреть. У нее даже кровать специальная, высокая, чтобы можно к окну — и Волгу видеть.
— Можно найти квартиру на набережной с видом на Волгу.
— Ей третий этаж нужен. Она говорит, третий этаж — идеальный этаж. И земля близко, и небо недалеко.
— Можно найти и третий этаж.
— Это искать… Кто этим захочет заниматься?
— А представьте, например, что я захочу?
— Да нет. Поздно уже. Жизнь устоялась.
— То есть, вы категорически не хотите замуж?
— Почему? В принципе, допускаю возможность.
— И детей хотите?
— Как сказать… В принципе, можно…
— Тогда в чем проблема?
— Да нет, как-то…
— Что?
— Это сложно…
— Какие-то еще обстоятельства?
— Да нет…
— А что тогда?
— Это сложно…
— Что?
— Жизнь вообще. Сегодня одно, а завтра другое.
— Вот и хорошо. Сегодня у вас одно, а завтра будет другое: выйдете замуж.
— А потом?
— Что потом?
— Ну, как-то это вообще… Непросто это все.
— Согласен. А что именно непросто?
— Да все.
— То есть, все-таки, замуж вы не собираетесь?
— Почему? Только это вопрос неоднозначный.
— Какой?
— Ну, насчет замуж. И вообще. Не это главное.
— Согласен. А что главное?
Синицына подумала, поковыряла вилкой остывшие равиоли. Ответила:
— Жизнь.
— Не спорю, — сказал я, участливо глядя на закрывавшие лицо Синицыной волосы короткой прямой стрижки. — А в жизни — что главное?
— Этого никто не знает.
— Ну, пусть не главное, пусть — важное. Что?
— У кого как.
— А у вас?
— Это сложно.
Она посмотрела на часы:
— Извините, мне пора, перерыв заканчивается. У нас начальство строгое в этом отношении. Спасибо. До свидания.
И быстро пошла, но тут же, словно вспомнив что-то, вернулась.
— Вы извините. Я просто плохо себя чувствую сегодня. Мне интересно с вами было говорить. Вы еще позвоните?
— Конечно.
— Спасибо. До свидания.
Нет. Хватит. К пятой невесте в поселок Солнечный я не поеду. Найдутся ей женихи и помимо меня.
За всю жизнь, может быть, не было у меня такого дня.
Погиб друг юности Валера Скобьев — почти на моих глазах. Другой человек из детства и юности оказался карикатурным подлецом — нестерпимо пошлым, и даже то, что он убийца, делает его еще пошлее и мельче. Убийца несомненный — ведь это по его указанию подожгли сарай с пьяным Валерой, я уверен.
И что мне делать теперь? Уличать Кайретова, преследовать его?
Но надо быть реалистом, — как частное лицо я мало что смогу.
Значит — что же?
Значит, хватит мне возиться с анкетой, надо быстренько просмотреть оставшиеся вопросы — и идти устраиваться на работу. Может быть, попросить капитана Курихарова о протекции, хоть мне это и претит: не то, что именно Курихаров будет помогать мне, а сам тип подобных отношений.
Уставший, я ехал домой в троллейбусе, думая о своих мыслях, было жарко, душно от зноя и от людей. Я держался за поручень и вот, после очередной остановки, когда в троллейбус набилось народа еще больше, меня стиснули со всех сторон, чья-то потная рука прижалась вплотную к моей на поручне, я отодвинул руку, поскольку не люблю посторонних прикосновений, но чужая рука тоже передвинулась. Я отодвинул еще, сколько мог, — но и чужая рука тут же скользнула, занимая освободившееся место. (Как не люблю я в людях это суетливый, хоть и древний, инстинкт захватничества, особенно проявляющийся в мелочах! Не всякая древность уважения достойна.)
А может, тут другое? Очень уж плотно прижимается рука, будто нежит себя возможностью прикосновения к обнаженной коже. Или это я так воспринимаю, заморочив себе голову (см. утверждение 93: вас очень привлекают люди одного с вами пола)? Но ведь не привлекают же, не привлекают же! — почему же я об этом думаю? — или мне думать больше не о чем в этот страшный день? — и если не о себе думаю, то о других думаю, вот — человек от тесноты прижался ко мне рукой, а я вообразил невесть что о нем. Я искоса глянул. Мужчина возрастом чуть старше меня, волосы с проседью, пострижены красиво и коротко, пахнет одеколоном, весь какой-то выглаженный и вымытый, легкая полнота, губы румяные сложены как-то аккуратно и мягко, благодушно — совсем не по погоде и не по обстоятельствам. Он повернул голову, мы встретились глазами и, хотя в лице его ничего не изменилась, глаза, мне почудилось, смотрели многозначительно. Я поспешно — чересчур поспешно, подозрительно поспешно! — отвернулся. Рука его пухлая, влажная, горячая, просто жгла. Убрать свою — но что он подумает? Он подумает, что я все понял. А с человеком, который понял, уже легче наладить контакт! Нет, нужно сделать вид, что ты ничего не замечаешь и ни о чем таком не думаешь. Увидя мое равнодушие, он оставит свои бесплодные мечты.