Людмила Зыкина. Издалека долго… - Юрий Беспалов 9 стр.


В 1976 году создатель труппы «Балет XX века» Морис Бежар пригласил Плисецкую танцевать в «Болеро» Равеля. После премьеры в Брюсселе балерина задумала показать свою новую работу в Москве и пригласила на премьеру Зыкину, предупредив, что в Москве будет всего один спектакль. И Зыкина сумела выкроить день между гастролями, чтобы посмотреть «Болеро» в Большом, поразившись, насколько оно сложно для исполнения. «Под звуки одной и той же мелодии, — вспоминала Зыкина, — целый фейерверк танцевальных комбинаций, и только запомнить их последовательность уже непросто. К тому же, когда начинается крещендо и пространство, охватываемое танцем, расширяется, надо сохранить строжайший самоконтроль, чтобы не попасть за пределы возвышающейся над сценой площадки, края которой погружены в сумрак. И главное — найти верную эстетическую трактовку замысла балетмейстера. Со всем этим Майя справилась блестяще. Иначе она и не могла. На то она и Плисецкая».

Блистательная Майя Плисецкая. Снимок американского мастера фотографии Ричарда Аведона.


Зыкиной импонировала фанатичная одержимость Плисецкой танцем еще и потому, что сама была подлинным фанатом в ее любимом песенном жанре. «Я тебя уверяю, — рассуждала однажды Зыкина о таланте Плисецкой, — что при наличии замечательных природных данных Майя не смогла бы достигнуть выдающихся результатов, если бы не работала с беззаветной преданностью искусству. Вспомни Испанию. Что ее туда понесло, какой ветер? Не ветер странствий. Она не знала, что такое за занятие — путешествовать. Поехала только потому, что всю жизнь любила испанские танцы, восхищалась ими (любила, как говорила балерина, „за сопряжение резких контрастов, за чувственность и хрупкую духовность, интеллектуальную сложность и фольклорную простоту“). Я помню, как танцевала она в Париже на открытой сцене „Кур де Лувр“ в ужасную, пронизывающую до костей стужу. Я просто диву далась, глядя на нее, вероятно, заледеневшую от холода, но вышедшую на сцену для того, как написала одна из газет, чтобы оттаивать своим пламенным искусством замороженных парижских зрителей». А в «Айседоре»? Сбросила балетные туфли и вышла в греческих сандалиях и тунике почти что голышом на фестивале искусств в Авиньоне. Во время представления разразился страшный ливень. Тысячи зрителей раскрыли зонты, но, когда увидели, что балерина продолжает свой искрометный танец, словно не замечая мощных небесных потоков, стали один за другим складывать их в знак солидарности.

Мнение Плисецкой о балеринах и танцовщиках для Зыкиной являлось абсолютным авторитетом. Например, Плисецкая видела в солисте Большого театра Александре Богатыреве, к сожалению, ушедшем из жизни, «очень талантливого артиста, с прекрасной техникой, изумительным прыжком, лучшего принца из всех, с кем мне довелось танцевать в „Лебедином озере“, и для Зыкиной других определений по отношению к артисту больше не существовало. Если Плисецкая о каком-нибудь зарубежном танцовщике говорила, что тот „педрило, и больше ничего“, то для Зыкиной он был также „педрило“, а как танцовщик — пустое место.

Зыкина внимательно следила за всеми событиями в жизни Плисецкой. Как-то я сказал ей, что партнер балерины уронил ее во время спектакля в театре „Колон“ в Буэнос-Айресе.

— Почему же я не знала? — удивилась она.

— Вы были в это время на гастролях в Японии.

— Все обошлось?

— По-моему, что-то было такое, что Плисецкой пришлось прибегнуть к медицине. Кричала от болей в спине.

— В балете невозможно без травм, — резюмировала Зыкина. — Через них, наверно, прошли все „звезды“ балета. Это же как в спорте, никуда не денешься.

Когда я поведал ей, что Плисецкая узнала о своем увольнении из приказа на доске объявлений, Зыкина изумилась. „Не может быть“, — не поверила она. Позвонила Щедрину. Маэстро подтвердил сказанное мной.

— Такие выдающиеся личности, как Плисецкая, должны сами определять, когда им удобнее уходить со сцены, а не директор театра. Ну и Лушин. Может, ему кто-то подсказал?

— Плисецкая считает, что инициатор — Григорович. Не только с Плисецкой так обошлись, Катю Максимову запретили пускать в театр, а Марис Лиепа приходил в театр на репетиции своего сына чуть ли не с чужим пропуском. Гедиминасу Таранде, отдавшему театру тринадцать лет, накануне генеральной репетиции „Корсара“ вручили приказ об увольнении и вахтерам запретили вообще пускать его в театр.

— Что же он натворил?

— Таранда и его товарищи из Большого театра, среди которых были известные во всем мире балерины Надежда Павлова и Людмила Семеняка, выбрали „окно“ в текущем репертуаре, то есть свободные несколько дней, и по приглашению голландского импресарио выехали в Нидерланды на гастроли, прошедшие буквально с триумфом. Одна из газет написала, что „русские артисты из Москвы показали искусство такого высочайшего уровня, какое многим из нас никогда прежде не приходилось видеть даже во сне“. Но блиц-гастролерам Большого, когда они вернулись на родину, разъяснили, что их поездка — служебное преступление, хотя все вопросы, касающиеся их выступлений в Нидерландах, заранее согласовывались с руководством балетной труппы театра. Вернувшимся артистам объявили выговор „за прогул“, ведущих же танцовщиков труппы „Классический балет“, выступавших вместе с коллегами из Большого (всего в группе гастролеров было 11 человек), благодарили за успешное выступление за рубежом. А Таранду, как организатора поездки, обвинили в чудовищных преступлениях: незаконном выезде за границу, использовании марки Большого театра в целях обогащения, краже сценических костюмов и декораций, хотя декораций никаких не было, а костюмы танцовщик привез обратно и сдал заведующему костюмерным цехом театра в целости и сохранности. После выговора Таранду вскоре уволили без всяких объяснений.

— Ну это уже какое-то преступное безобразие. В голове не укладывается. Даже не верится, что в Большом театре творятся такие чудеса.

Узнав о том, что Плисецкая и Щедрин поселились в Мюнхене, Зыкина заволновалась: „Что там в Мюнхене? Квартира не весть какая да яичница с сосисками. Во всем этом виноват Горбачев. Должна же быть у него ответственность перед миром и перед собой. Жаль, что ее не оказалось. Большая беда большой страны. Я Родиону говорила, что надо возвращаться. Он ответил: „Посмотрим…“. Они же там без родины. А где родина? Там, где человек родился, на каком языке думает“.

Просматривая альбом с фотографиями Плисецкой, подаренный ей когда-то балериной, Зыкина внимательно и довольно долго рассматривала портрет Плисецкой работы американского фотомастера Ричарда Аведона. Отложив альбом в сторону, произнесла: „Майя всегда хороша собой“.

* * *

Спустя примерно год после выхода книги „Течет моя Волга“ Зыкина, обсуждая достижения знаменитых деятелей культуры страны, вдруг неожиданно спросила меня:

— Почему в книге нет ни слова о Мордасовой? Как случилось, что наша знаменитая частушечница осталась без внимания?

— Чьего внимания? — спросил я.

— Твоего. Ты составлял для книги перечень известных деятелей культуры, искусства, с которыми я работала, дружила, общалась. Есть Щедрин, Архипова, Атлантов, а Мордасовой нет. У нее заслуг перед страной не меньше.

— А вы где были? Что не подсказали? Вы знали Мордасову со времен войны, когда услышали по радио ее звонкий и задорный голос; вы пели с ней не раз и не два с Воронежским хором и без него; гостили у нее часто дома, в Воронеже; звезду Героя в 87-м вместе в Кремле получали; знали всю ее биографию от корки до корки — и на тебе, я оказался крайним.

С Юрием Темиркановым, Родионом Щедриным и Майей Плисецкой. Ленинград. 1968 г.


— Получается, — отвечала Зыкина, — что я знаю все о ней, а ты ничего. Не поверю. Давай, выкладывай, что знаешь, пока Надя Бабкина едет. (У Зыкиной надвигалось 70-летие, и всем она была нужна.)

— Любила все красивое, — начал я, как на исповеди. — У нее была коллекция нарядов. На гастроли с ней целый сундук ездил. Паневы, кокошники, бусы разные, монисты. Обожала русскую национальную одежду. В ней чувствовала себя легко, летуче. Под каждый номер — свой костюм. Любила шить костюмы сама, делала это быстро, а цвета подбирала медленно. Ездила по селам, смотрела украшения. Много интересных монист приобрела в воронежском селе Гвозде, там когда-то Петр Первый „гвоздил“ корабли. Были монисты в единственном экземпляре, редкой ручной работы. Во время ее гастролей в Париже за кулисы пришли какие-то фирмачи, просили продать хоть одно украшение, одно монисто. Нет, голубчики, говорила им, не могу отдать такую красоту российскую, не продается русское уменье. Мастера-профессионалы также шили ей шикарные костюмы.

— Интересно. Дальше.

— Интересно. Дальше.

— Ее муж, Иван Михайлович Мордасов, героически погиб на фронте, и она долго переживала утрату. Потом вышла замуж за баяниста Руденко, много сделавшего для раскрытия ее дарования. Его сборники песен, как результат многолетнего труда и содружества, вышедшие в разных издательствах, никогда не залеживались на полках книжных магазинов, а такие, как, например, „Гармонь моя, гармоничики“, становились библиографической редкостью. Про мужа сочинила частушку под названием „Иван Михалыч, снимай штаны на ночь“. Не знаю только, про которого мужа, — обоих звали Иван Михайлович. Что вам еще рассказать? Мордасова письма с фронта получала охапками — так ее все любили. На свои личные сбережения построила танк Т-34. Боевую машину назвали „Русская песня“. На броне, как эмблема, красовалась мордасовская частушка:

Танк этот в составе гвардейской части прошел от Дона до Дуная и принимал участие в освобождении Вены от фашистов. Она хотела еще самолет построить, но Сталин сказал: „Пусть лучше поет. Будет больше для бойцов пользы“. Вот что я знаю о Мордасовой.

Приехала Надежда Бабкина, и Зыкина уединилась с ней в кабинете. Я подумал, что разговор с Зыкиной о Мордасовой исчерпал себя. Но не тут-то было. Едва Бабкина уехала, Зыкина пригласила на чашку чая. Попивая небольшими глотками чай, пододвинув ко мне блюдо с бутербродами и коробку шоколадных конфет, продолжила разговор о Мордасовой:

— Редкий певческий мордасовский корень. Дед Степан, бабушка, прабабушка — с шестого колена вся семья певучая была. Отец знал множество стихов Кольцова, Некрасова, Тютчева, Фета. Мать, Прасковья Прокофьевна, имела репертуар певческий, какой не по силам никому до сих пор в нашей стране. В нем и шуточные, и любовные, и лирические песни, всевозможные плачи, всякие рассыпухи, завлекалочки, присказульки, веселушки, прегудки. Многие из них вошли в репертуар Воронежского русского народного хора. И дояркой Мордасова была, и бригадиром полеводческой бригады, и швеей на фабрике имени 1 Мая. В лаптях пела в клубе Тамбовского артиллерийского училища. В начале войны шила телогрейки, шинели, бушлаты для фронта. Грамоту правительственную за что получила? Придумала в карман каждой телогрейки или бушлата класть записку: „Держитесь, ребята, мы с вами. Победа будет за нами!“. Так же стали делать и остальные швеи. Когда в 1943 году решением правительства был создан Воронежский хор, поехала с ним на фронт, пела в боевых частях, перед ранеными бойцами в госпиталях. Пела трогающие солдатскую душу и сердце песни — то протяжные и строгие, то веселые и задорные. Но главная заслуга Мордасовой, на мой взгляд, состояла в том, что она не просто сделала народную частушку достоянием профессионального искусства, а показала ее многообразную красоту и жизненную силу. Мне один генерал, ветеран войны, на Красной площади в юбилей Победы рассказывал такую историю: „Зимой 1945-го, отбомбившись ночью, мы возвращались на свой аэродром. Над целью нас изрядно потрепали вражеские зенитки, и радиоприборы наши вышли из строя. Все стали выискивать на земле хоть какой ориентир, да разве найдешь: ночь, облака, ничего не видно. Поколдовал штурман над картой, поколдовал и объявил: „Заблудились!“. Что делать? Куда лететь? И бензин на исходе… А радист не сдается, крутит одну ручку за другой. И вдруг треск прекратился, из приемника такой родной и сердечный голос Родины, голос, облитый медом весеннего цветения, голос Мордасовой. Все оживились, командир сориентировал самолет по радиомаяку, и скоро мы были над своим аэродромом“.

Со знаменитой частушечницей Марией Мордасовой певицу связывала давняя дружба.


А сколько Мордасова пела частушек о космонавтах. Как-то в разговоре с Юрием Гагариным я пошутила, вспомнив мордасовскую строку: „Полететь бы поискать туфли межпланетные…“. А что, — улыбнулся он, — давай махнем в Воронеж, гармонь возьму. Вот концерт будет — Мордасова, Зыкина и. Гагарин!». Но поездка, к сожалению, не состоялась. Только двадцать лет спустя я оказалась с мужем (Гридиным) в гостях у певицы в доме, находящемся в самом центре Воронежа.

Марии Николаевне исполнялось 80 лет. На юбилее Мордасовой Зыкина пела с Воронежским хором. В подарок от хора она получила частушки, которые и исполнили на концерте солисты хора:

— Накормила нас вкусными пирогами с мясом и подливой, — продолжала Зыкина, — квашеной капустой с медом… А как пела нам с Виктором «Величальную»! Пела чисто, я бы сказала всласть, словно любуясь про себя каждой ноткой, фразой, словом. Я сидела в кресле буквально завороженная, испытывала редчайшее удовольствие. «Эх, нет Юры Гагарина, — пронеслось в голове, — он бы послушал Россию». Вспомнила я и очень точные, емкие слова неизвестного мне поэта:

Лучше и не скажешь. Я тебя прошу, будет юбилей Воронежского хора (60 лет со дня основания в 2003 году), а потом 90-летие со дня рождения Мордасовой (в 2005 году), взять меня в любое время «на абордаж», и мы напишем про Мордасову все самое хорошее, что о ней знаем и помним. Обязательно должны это сделать. Слышишь?

В 2003 году, с заботами по сооружению памятника А. Аверкину, открытию фестиваля музыки в Коломенском, гастролями в Киеве, Ижевске, Рязани и других городах, она, видимо, про «абордаж» не вспомнила, а в 2005-м меня в юбилей Мордасовой рядом не оказалось.

Теперь, вспомнив о Мордасовой, я отдаю, спустя годы, долг Зыкиной, царствие ей небесное.

Кстати, на вопрос: «Почему вы, Людмила Георгиевна, никогда не пели частушек?» певица отвечала: «Потому, что не умела. Знала, что мне не спеть, как Мордасова или Семенкина, а значит, ничего нового в этом жанре сказать не могла. Частушечницей надо родиться. Жанр этот трудный и сложный. Тут надо обладать особым даром скороговорки, преподнесения куплета с лукавым юморком в расчете на мгновенную веселую реакцию зала. Мне же это было не дано».

Народная артистка СССР М. Мордасова и ее муж, заслуженный артист Российской Федерации И. Руденко, поздравляя певицу с Новым годом или днем рождения, часто подписывались в телеграмме — «Иван да Марья», что Зыкиной всегда импонировало. «На Иванах да Марьях вся страна держится. Побольше бы таких», — говорила.

* * *

В сентябре 1981 года после тяжелой операции по ликвидации раковой опухоли левой почки умер солист оперной труппы Большого театра народный артист СССР лауреат Государственной премии Александр Огнивцев. Зыкина в это время была на гастролях в Ленинграде. Певица, хорошо знавшая Огнивцева, распорядилась, чтобы в день похорон от ее имени на Новодевичье кладбище доставили венок. Вернувшись в столицу к девятому дню после смерти певца, Зыкина позвонила заместителю директора ГАБТа М. К. Давыдову: «Михаил Константинович, добрый день. Зыкина беспокоит. Завтра девятый день смерти Александра Павловича Огнивцева. Я хотела сказать несколько слов о нем, если это возможно. Слышала, что завтра в зале ВТО соберутся его товарищи по сцене…».

Давыдов ответил, что всех собрать на девятый день не удастся, будет отмечаться сороковой день. Зыкина вздохнула с облегчением.

— Написать об Огнивцеве хорошо второпях не получится. Он и сам не любил ничего делать наспех, кое-как. И через несколько дней взялась за перо. Вскоре дает мне два исписанных листа: «Посмотри, что я сотворила». «Огнивцев, — читаю я, — придавал огромное значение роли русской культуры в духовном развитии человечества. Всякий раз при встречах не уставал внушать, что лишь более глубокое освоение опыта предшественников, постижение их „секретов“ раскрытия духовной глубины человека может привести к желаемому результату. Думаю, Александр Павлович так много сумел воспринять от старшего поколения певцов Большого театра именно потому, что сам обладал душевной широтой, воодушевлялся чужим успехом, а не пытался, как это подчас бывает, в самоутешение подвергать сомнению чью-либо славу. Вспоминая Александра Павловича, я вспоминаю и слова нашего замечательного пианиста Генриха Нейгауза об отечественной культуре: „Есть направление — оно родилось в глубочайших пластах русской души и русского народа — направление, ищущее правды в исполнительском искусстве… Под этой правдой следует подразумевать многое: тут и логика — прежде всего, тут и единство воли, гармония, согласованность, подчинение деталей целому, тут и простота и сила, ясность мысли и глубина чувств, и — будем откровенны — настоящая любовь и настоящая страсть“. Мне почему-то кажется, что эти размышления возникли под впечатлением искусства Огнивцева. Все, о чем написал Нейгауз, было присуще певцу в полной мере».

Назад Дальше