– Моего отца выслали в тридцать девятом, когда сюда пришли советские войска, – сказал старик, и я поразился, как легко он назвал войска «советскими», то есть чужими, хотя всю жизнь сам прожил в СССР; я замечал в нем много специфически советского, и даже хорошие его манеры были именно советскими хорошими манерами, выученной аккуратностью, а не выражением внутреннего достоинства.
– Он служил в польской администрации, был финансистом, – продолжил мой собеседник. – В каком-то смысле арест его спас, да-да, спас. – Он усмехнулся моему недоумению. – Его выслали в Казахстан, и он оказался далеко от войны. Как ссыльного, его не могли забрать в армию. Я знаю, что видел его, мне было три года, когда его арестовали. Но я ничего не помню. Только какие-то световые пятна. И самое обидное, мне кажется, что я помнил, пока это не случилось. – Он коснулся пальцем изуродованного виска. – Это было в пятидесятом году. Мой товарищ подорвался на мине, а мне достался осколок. Тут было много мин, перевалы в горах минировали, лесные дороги. У меня есть несколько фотографий отца, но, если всматриваться в них, я начинаю придумывать чего не было, начинаю воображать… Через год или два после войны пришло извещение, что он умер. Я точно не знаю, что произошло, мать этой бумаги мне не показывала. Она, кажется, вообще ее сожгла. И вскоре вышла замуж второй раз, за советского офицера.
– Я должен был сделать это сам, я много раз собирался поехать туда, в Казахстан, – сказал старик. – Но я боялся. Боялся, что тоже не вернусь оттуда.
– Я скоро уезжаю в Америку, – продолжил старик, помолчав. – Дети зовут меня. Но я не могу оставить там отца. – Он махнул рукой, указывая направление, и указал точно на восток, я, еще утром смотревший карту города, мог это понять – словно Восток уже стал частью его чувств. – Привезите мне отца. – Он сгорбился, закрыл лицо рукой. – Вряд ли удастся найти могилу, но все же… Хотя бы землю с могилы, землю из тех мест, где он умер. Этого будет достаточно.
«Не ищи живых, ищи мертвых», – неужели Мирра и старик заодно? Она ему сказала? Но что она могла ему сказать? Что она знает про меня, чего не знаю я? Или это совпадение? Или это и есть знак?
– Я слушал вас, – сказал старик, заметив мою заминку. – Это странно… Я уже давно думал, к кому обратиться. У меня есть разные знакомые, некоторые с радостью взялись бы. Но… Но они здешние, не знаю, как объяснить точнее. А вы оттуда, я это чувствую. Вы сумеете. Соглашайтесь, пожалуйста. – Он положил свою руку поверх моей. – Я заплачу. Это стоит любых денег.
Конечно, я думал отказаться – как можно взять на себя чужой сыновний долг? Но вдруг старик сказал:
– По правде говоря… Дело не только в том, что я не хочу оставлять там отца. Я боюсь, что он меня не отпустит. Что не будет счастья. Мне-то оно не нужно, но дети… Я пытаюсь представить, каково ему там… Его душе… И думаю, что она бродит там, неприкаянная… Почему-то я до сих пор боюсь заглядывать за печь. Не то чтобы часто приходится, да… Но когда раньше ездил по горным деревням, скупал там старые вещи… Казалось, за печью кто-то есть…
Старик замолчал, смотрел на свои руки как-то покорно и обреченно. А я думал о мстительных душах – ведь я их почувствовал во Львове, ощутил, как пробуждаются они.
– Я согласен, – сказал я, – согласен.
И с такой мукой благодарности посмотрел на меня старик, что я словно увидел других людей, для которых в будущем стану таким же человеком, каким стал сейчас для него, – выводящим с того света; и я был ответно ему благодарен, он подарил мне то, чем я действительно хотел бы заниматься, подсказал решение, созидающее жизнь.
Жизнь решена, – пело внутри меня так ясно, что я на мгновение усомнился: не ошибка ли это? Не одурманен ли я? Не слишком ли это самонадеянно, свою ли я ношу взял? Не чрезмерны ли совпадения, не имеет ли все происходящее иной, роковой смысл?
Но снова заиграла музыка ратушных часов, будто город чувствовал мои сомнения; и под звуки менуэта мы со стариком начали составлять договор, самый, наверное, удивительный из всех договоров, мною заключенных: обязательство отыскать мертвеца. Я думал, что мы уговоримся на словах, но старик попросил у официанта бумагу и ручку. Он записывал мелким, резким, будто движения огранщика, почерком условия: сроки, деньги, его обязательства, мои обязательства, обстоятельства, имеющие отношение к делу, условия форс-мажора, вознаграждение, штрафные санкции; а мне казалось, что все это на самом деле не имеет значения, что старик водит блестящим острым пером по бумаге – а где-то вдали, в казахских степях, уже прокладывается маршрут; то, что еще несколько минут назад было неопределенно-отдаленным будущим, вдруг стало надвигаться, обретать плоть, словно почерк старика сгущал время.
Я отправился во Львов, увозя договор, деньги и бумаги из домашнего архива старика, которые могли бы мне помочь. Уже в самолете, когда лайнер оторвался от взлетной полосы, я достал из конверта единственную сохранившуюся фотографию того, кого мне предстояло искать; в сумеречном освещении салона мне показалось, что на фото – мой недавний собеседник. Конечно, успокоил я сам себя, дети бывают похожи на отцов, к тому же, всмотревшись, я понял, что на фотографии изображен другой человек.
Глава VI
Фамилия моего клиента и его отца была немного вычурной, бутафорски-напыщенной – Кастальский, как раз для имперского приграничья с его нефтяным необарокко. Я даже усмехнулся, представив, что Кастальского-старшего в лагере назначили ключником; но потом осекся, устыдился – мне-то легко шутить… Впрочем, фамилия мне нравилась: необычная, по-своему задорная, цепляющая слух, она имела больше шансов сохраниться в памяти людей.
В центральных московских архивах дела Кастальского не было, мне сказали, что оно, скорее всего, в Караганде, там, куда Кастальского сослали. Сначала я думал взять билет на самолет, но потом решил ехать поездом – той дорогой, которой шли эшелоны со ссыльными. Мне казалось правильным увидеть, как медленно разворачивается пространство, меняются приметы ландшафта, ощутить всю протяженность ссылки; могло ли это буквально помочь в поисках – вряд ли; а вот настроить на верную волну, произвести фокусировку чувств – вполне.
Сколько раз я ездил этой дорогой – но теперь впервые наблюдал с замиранием сердца, как ночь съедает расстояние от Москвы до Мордовии и ранним утром возникают в сумерках лагерные края Потьмы, до сих пор перекрещенные проволокой зон, как одну за одной – Инза, Рузаевка, Сызрань – поезд проходит станции с этим «зззз» и «рррр» в названии, похожим на звук бензопилы на лесоповале, грызущей дерево; как по неимоверно длинному для жителя срединной России мосту поезд пересекает Волгу и отваливается первый ломоть пространства; как ночь съедает уральские предгорья, и утром поезд уже движется по речным долинам сквозь горы Урала – второй ломоть; день тянется, холмы становятся все ниже, овраги – мельче; снова ночь – и наутро только пыльная плоскость степи, где любое здание с его углами не имеет геометрического соответствия в ландшафте и потому отторгаемо местностью; и терриконы, угольные терриконы Караганды с их дымными шлейфами – ветер развеивает угольную пыль.
В Караганде я несколько дней пытался найти нужных мне людей. Еще в поезде я удивился, что между двумя странами, уже несколько лет как независимыми, не было пограничного досмотра. Теперь я понял, что не только таможни нет – пока нет и милиции, армии, органов безопасности; армейские патрули побирались на вокзале, милиция была одета еще в советскую форму. Подполковник Российской армии, ракетчик, направлявшийся на Байконур через Караганду, сказал мне с усмешкой, что ему хватило бы мотострелковой дивизии, чтобы забрать весь Казахстан; в поезде его слова показались мне бахвальством, но теперь я осознавал, что он имел в виду.
В карагандинских архивах бывшего КГБ, куда мне нужно было попасть, – без официальных документов, за взятку – никто не знал, кому, собственно, нужно давать взятку, все кивали друг на друга, пересылали от одного стола к другому. Наконец нашелся отставник, вызванный обратно на службу; он вынес мне дело Кастальского, назвал цену за свои услуги; мне показалось, что дорого, но потом я понял, что он предлагает мне не посмотреть, а купить дело, унести его с собой, и заплатил четыреста долларов; могли ли представить и следователь, и обвиняемый, что через несколько десятков лет картонную папку с протоколами можно будет купить за американскую валюту?
Во дворе архивного здания, на спецпомойке, – раньше мусор из нее считался, наверное, секретным и сжигался в особом месте, – открыто валялись бумаги, черно-белые фотографии, мотки фотопленки. Я поднял одно фото – и узнал место, главную городскую площадь, «наружка» снимала там карагандинские волнения 1986 года. Всего восемь лет прошло – а уже не узнать тех лиц, тех одежд, они кажутся такими далекими! И радостная, опьяняющая волна подхватила меня: Безопасность, старая шлюха, сдохла! Нет ее власти надо мной, нет ее власти больше ни над кем! Выброшены в мусор ее шпионские штучки, сдохла сука, тварь в погонах, с подведенными синевой допросных ночей глазами! Погасли допросные лампы, и крысы жрут в архивах ее дряблое, пожухлое бумажное тело, а прежние слуги торгуют этим телом навынос. Я свободен от страхов бабушки Тани, от вечной ее опаски – и могу смело читать старые следственные дела, они никому больше не причинят вреда.
Во дворе архивного здания, на спецпомойке, – раньше мусор из нее считался, наверное, секретным и сжигался в особом месте, – открыто валялись бумаги, черно-белые фотографии, мотки фотопленки. Я поднял одно фото – и узнал место, главную городскую площадь, «наружка» снимала там карагандинские волнения 1986 года. Всего восемь лет прошло – а уже не узнать тех лиц, тех одежд, они кажутся такими далекими! И радостная, опьяняющая волна подхватила меня: Безопасность, старая шлюха, сдохла! Нет ее власти надо мной, нет ее власти больше ни над кем! Выброшены в мусор ее шпионские штучки, сдохла сука, тварь в погонах, с подведенными синевой допросных ночей глазами! Погасли допросные лампы, и крысы жрут в архивах ее дряблое, пожухлое бумажное тело, а прежние слуги торгуют этим телом навынос. Я свободен от страхов бабушки Тани, от вечной ее опаски – и могу смело читать старые следственные дела, они никому больше не причинят вреда.
Первое, что я выяснил, открыв папку в гостинице, – после отбытия срока высылки в Караганде Кастальского оставили на поселении в Казахстане с запретом покидать республику еще десять лет; местом жительства ему назначили Балхаш, поселок на берегу одноименного озера.
Это решение было вынесено в 1946 году. А вот дальше, в сорок восьмом, возникло новое дело; я думал, что он пошел «повторником», получил новый срок за какое-нибудь неловкое слово, за «клевету на советский строй»; но там были другие статьи, не из политической части Уголовного кодекса: 59, часть 3, – бандитизм, 59, часть 3а, – похищение огнестрельного оружия, 73, часть 1, – угроза убийством по отношению к должностным лицам…
Ничего себе – бывший служащий польской администрации! Дело было закрыто в связи со смертью обвиняемого – в папке лежали бумаги из райотдела милиции, заключение врача о смерти, «наступившей вследствие проникающего огнестрельного ранения в шею». Из канцелярских подробностей было понятно, что Кастальский «в составе бандгруппы» участвовал в нападении на оружейный склад, в ограблении четырех сберкасс и железнодорожного эшелона, в убийстве районного коменданта, ответственного за контроль над спецпоселенцами… Фамилии подельников – Кислицын, Тепленко, Гороев, Нагишев, Гмыря, Охлопченко, Юров, Спириакис, Сметана, Швидлер; странный состав, по фамилиям не понять, что их всех объединяет. Позже банду – или часть ее – настигла милиция с приданным отрядом солдат, был бой. Трое – Нагишев, Охлопченко, Спириакис – выжили, но суд приговорил их к расстрелу. Остальные погибли.
Что ж, мой клиент вполне мог обмануть меня – или на самом деле не знать о настоящем прошлом своего отца, такой набор статей УК как-то не вязался с личностью управленца-финансиста. Но, может быть, первоначально банда организовывалась с другими целями, и Кастальский был нужен именно как финансист, знаток банковских дел, но потом что-то пошло не так, мошенничество сорвалось, пришлось стрелять, пролилась кровь, банду стали преследовать…
У меня была мысль вернуться в архив, попросить услужливого отставника принести дела всех членов банды; но это вряд ли бы помогло мне отыскать в Балхаше могилу Кастальского. Я решил, что поеду обратно через Караганду и тогда-то наведаюсь в архив.
Пока автобус вез меня в Балхаш, я пытался построить картину произошедшего без малого сорок пять лет назад; отдельно я отметил для себя это число, сорок пять; тем, кому тогда было тридцать, сейчас семьдесят пять; кому двадцать – тем шестьдесят пять; наверняка сохранились свидетели, жив еще кто-нибудь из милиционеров, или следователь, или работник морга, журналисты районной газеты; да просто кто-нибудь, кто запомнил слухи и пересуды тогдашнего времени.
Итак, Кастальского вроде бы выпустили на свободу, но запретили выезд домой; сколько ему было в это время? Сорок четыре года. Семь лет уже в ссылке. Еще на десять он заперт в Казахстане, и не факт, что за это время ему не дадут новый срок. Бежать? Но куда?
Автобус между тем прошел треть пути до Балхаша. Всякие приметы городской жизни уже исчезли, остались только невысокие горы, почти холмы. Казалось, ландшафт хотел как-то выразить себя, но не сумел, только потрепыхался, как умирающая рыба, и замер. Серо-желтый, с оттенком пепла, цвет песка и высохшей травы. Все природные формы созданы ветром. Безлюдье – нехорошее, давящее, словно пространство будет сопротивляться, пружинить, если ты сойдешь с автобуса и попробуешь отойти от дороги.
Телеграфные столбы вдоль шоссе, которых обычно не замечаешь, тут казались гигантскими сооружениями, а провод – драгоценнейшей нитью, соединяющей дальние человеческие миры. Глинобитные хижины редких поселков, глинобитные мавзолеи на кладбищах, огромных, больше поселка, кладбищах, где каждому мертвецу строили свой дом, и потому издалека казалось, что это две деревни, два аула рядом – деревня живых и деревня мертвых…
Стоп-стоп, деревня мертвых… Я вспомнил книги казахских историков, которые читал в гостинице, пока пытался найти доступ в архивы; самые важные данные я выписал в блокнот.
Миллион сосланных в республику при шести миллионах населения. 1935-й – высланные из приграничной полосы финны. Поляки и немцы из украинской приграничной полосы – 1936 год. Корейцы – высылка из Приморья осенью 1937-го, «в целях пресечения японского шпионажа»; корейцев почему-то подселяли к полякам и немцам. Курды и иранцы из Закавказья – 1938-й. Следующая волна в 1940 году, после раздела Польши: поляки. 1941 год – сначала молдаване и румыны из Бессарабии, потом – немцы Поволжья, целая депортированная республика. Греки с Черноморского побережья СССР, трижды – 1942, 1944, 1949 годы. Депортации военного времени – карачаевцы, калмыки, чеченцы, ингуши, крымские татары, балкарцы. А еще – басмачи из Таджикистана, точнее, те, кого трибуналы признавали басмачами. Власовцы и оуновцы после войны. Лютеране, баптисты, меннониты, исламские религиозные братства – тарикаты…
В те годы Казахстан был буквально тем светом, где были собраны выброшенные из памяти. Пазуха, пустота, внутренний карман Союза, куда прятали все, что нужно было скрыть, – от зэков и ссыльных в тридцатые, сороковые и пятидесятые до сверхсекретных заводов и ракетных полигонов впоследствии.
Так вот что наблюдал Кастальский: все семь лет, что он был в лагере, в Казахстан прибывали все новые и новые заключенные, все новые и новые национальности подвергались высылке; и эта дорога действовала только в одну сторону.
Наверное, думал я, после войны здесь оказался кто-то из арестованных фронтовиков, он-то и собрал банду. А Кастальский то ли сорвался, то ли сломался, ему невтерпеж стало ждать; ведь наверняка надеялись на большую амнистию после победы, ждали каких-то перемен – но ничего не произошло…
До Балхаша осталось меньше трети пути; слева в степи встали рукотворные горы, огромные отвалы медного рудника Коунрад – его начинали разрабатывать заключенные, может быть, и Кастальский был как-то с ним связан, иначе зачем его отправили на поселение в Балхаш?
Тот свет СССР; и пейзаж вокруг идеально подходил для такой роли. Уже не сухая степь, как в самом начале пути, а каменистая полупустыня, усеянная гранитными всхолмьями. Камень и песок, песок и камень, немного сухой колючей травы; кварц, полевой шпат и слюда – никакой воды, никакой зелени; может быть, они и появлялись по весне в оазисах, но сейчас – песок, камень и соль на древесных колючках; змеи в темноте скальных щелей, серебристые раскрывшиеся бутоны паутины каракурта, солнце, светящее с такой яркостью, что даже синее небо становится белесым, выцветают все цвета.
В Балхаше мне почудилось, я попал куда-то во времена Гражданской войны, в тот городок, где бабушка встретила в 1921 году беспризорников с коробком вшей. По окраинам попадались брошенные дома, откуда вытащили двери, батареи, вынули или побили окна; казалось, мародеры приходят со стороны пустыни, это варвары-кочевники, осаждающие дальний форпост; но, конечно же, это были сами горожане. Ближе к вечеру – а ночи в тех краях холодные даже летом – по улицам потянуло дымом из выведенных в форточки квартир печек-буржуек; фонари не зажглись, зато загорелись во дворах костры, где готовили ужин, кипятили воду для мытья и стирки. Блики костров отражались на золотых зубах. Мужчины, женщины – у четверти горожан, наверное, были фальшивые – слишком дорого встал бы настоящий металл – золотые зубы, у кого один-два, у кого вся челюсть; словно неведомое племя так отличало себя от других племен.
В гостинице не было воды, дверь номера советовали на ночь подпереть изнутри чем-нибудь тяжелым; здесь не было Казахстана, не было СНГ, была какая-то вольная республика Балхаш, придаток работающего с перебоями медного комбината.