Рядом послышалось короткое частое дыхание. Собака дрожащим туловищем прижалась к колену Кисча. Он похлопал ее по большой голове.
— Привыкнешь. Мы с тобой на недели, может быть, станем вот так уходить. Набирать с собой воды, пищи, запас света. Работы много.
Наверху было неожиданно прохладно после затхлой духоты подвала. Мобиль на дороге казался совсем маленьким среди безлюдного запустенья.
— Ладно. Поехали.
Мотор зашелестел, опять побежали назад смятый кожух компрессора, кигоновые плиты, бунты проволоки, песок.
Вспыхнул на мгновение заключительный плакат серии.
между
ДУРНЫМ НАСТРОЕНИЕМ
Свяжитесь же
Связаться? Пусть поищут другого.
У Кисча было впечатление, будто нарыв прорвался. Долгие годы он жил придавленный. Махинации с переменой тела, с электродами в башке были попыткой уйти от себя, сложить ответственность, признанием своей слабости. А с этой «Уверенностью» он и Рона уж совсем сдались бы в плен. Но теперь ясно, что не так всесилен гигантский аппарат прибыли, у которого мощь всех машин, хитрый ум лабораторий, железная тяжкая поступь механизированных армий. Не так силен, потому что он против Человека. И оказалось, что даже безразличие Кисча было хоть и слабеньким, но протестом, свидетельством кризиса. Потому что неправ Тутот, считающий существенным лишь то, о чем договариваются в особняках. Ерунда! Существенны не решения, а реакции на них со стороны тех, кто населяет именно многоквартирный дом. Это ведь не просто так, что сотрудник Надзора по ночам становится другим человеком, да и днем предупреждает законную жертву, чтобы она не попалась ему же в руки. И не за здорово живешь магистры уходят бродяжить в пустыню. Мозг не может научиться ничему не учиться. Все оставляет след, вызывает отклик — часто совсем не гот, на какой рассчитывали за стальными стенами…
У переходки возле государственного шоссе Кисч снова остановил мобиль, перелез на заднее сиденье, потеснив собаку. Набрал программу.
Мобиль фыркнул и начал обращать пространство во время. Каждые тридцать километров — в трехминутку.
Борозды кигонового покрытия слились в прямые линии, все, что по бокам, — в ровную серую плоскость.
Вот она, истинная Технология! Неужели отказываться от такого, разбить мир опять на замкнутые пешеходные маленькие пространства, сломать самолетам крылья, кольца магнитным поездам? Неужели перерезать волны радио, телевиденья и в замолчавшем домике зажечь лучину вместо электричества? Пример Грогора показывает, что значит, положившись на одного себя, отвернуться от добытого умом и искусством людей — страшный багрово-черный круг под глазом, ладонь в костяных мозолях, невозможность годами заглянуть в книгу, омыть сердце музыкой.
Стремительное движение, импульс силы и воли. Снова в душу попросился мотив, возвысился и опал волнами. Что-то полузабытое, мелодия из той поры, когда Кисч был молод, смел и уверен. Она силилась проникнуть в первый ряд сознания, звала, чтобы ее вспомнили.
Собака привстала на сиденье, глубоко вздохнула, как человек. Кисч погладил ее.
Трасса выгнулась хищной дугой, мобиль Кисча и сотни других чуть замедлили ход. Со стороны в провале вставал Мегаполис миллионом прямоугольных вершин, меж которых миллион прямоугольных пропастей, и целых полнеба сделало темным его дыхание.
Сердце стукнуло сильнее и… оно прорвалось наконец — начало Тридцать восьмой симфонии. Полилось жемчужными, искрящимися струями. Откуда?.. Из давнего прошлого, от зеленых холмов вокруг старого Зальцбурга, его извилистых тесных улочек, изъеденных плит фонтана перед университетом. От той любви, с которой пестовал сына скромный Леопольд, от дружбы Лоренца Хагенауэра к семейству бедных музыкантов, от ревности, мук и надежд самого Вольфганга Моцарта.
Но встретятся же они когда-нибудь — гений Искусства, несущий идеал, и суровый, могучий гений Техники, который лишь только и способен воплотить идеал в жизнь!
Это была только одна часть
Мы разделяем надежду героя новой повести Севера Гансовского «Часть этого мира», с которой он покидает ее страницы, пытаясь вырваться из всех мыслимых и немыслимых кругов ада, где техника давно вышла из-под контроля разума, где поезда и эскалаторы идут в никуда, а человек не только потерял право принимать решения самостоятельно, но уже и не знает толком про себя самого — он это или, строго говоря, не он…
Мы уверены, что окончательного оглупления человека из-за сверхразвития им же порожденной техники не произойдет. Что соединятся «гений Искусства и гений Техники», как их называет в последних строчках повести ее герой, которому — что греха таить — иногда просто не хватает политической грамотности.
«…Опасно не знание, а то, как хотят им распорядиться определенные лица. К сожалению, эти лица часто преуспевают в своих намерениях», — так ответил недавно известный английский химик профессор Роберт Робинсон на вопрос «Литературной газеты»: «Не может ли быстрое развитие науки привести к каким-либо отрицательным последствиям?»
Гансовский показал нам ту часть мира, в которой «эти лица» весьма и весьма «преуспели в своих намерениях». Но даже там ни Машинная, ни Силовая, ни Надзор, ни Внутренняя стража, ни электроды в голове, никакое самое изощренное насилие не смогли уничтожить в людях чувства справедливости и стремления к свободе.
Но есть и еще одно фундаментальное основание для оптимистического взгляда на развитие цивилизации. Человечество знает, что в реальном мире существует и другая его часть, и в ней идеалы разума и могучая техника не расстаются: они шествуют рука об руку. В этой — нашей части мира революция научно-техническая и революция социальная неразделимы.
Наверное, говорить о научно-технической революции, не включая в это понятие такую важнейшую для человечества область знания, как научный коммунизм, неправомерно вообще.
Валентин РичВладимир Григорьев НОГИ, НА КОТОРЫХ СТОИТ ЧЕЛОВЕК
Традиция есть традиция, и вот уже сто, сто пятьдесят, двести лет начало занятий в Уэльском колледже отмечается с широкой помпой. Лучшие выпускники колледжа, вырвавшиеся ныне, ну конечно же, на самые высокие посты в корпорациях, перетряхивают гардероб, извлекают одинаковые фраки, чистят цилиндры и слетаются в гнездо, из которого некогда выпорхнули, и не желторотыми птенцами, а мощными птицами, готовыми к самостоятельному и хищному полету.
Заведение принимало их из семей шестилетними сопляками и четырнадцать лет минута за минутой вонзало в их сознание технологию, на которой покоится современный мир. Музыка, изящное слово и прочие размагничивающие (маразмагничивающие! — шутили воспитанники) сентиментальные излишества начисто изгонялись из программы, ничто не мешало превращению младенца в классного знатока производства, мужественного руководителя с каменным сердцем и несокрушимой волей.
Согласно древнему ритуалу изюминкой торжественного утренника всегда оказывалась некая знаменитость, прогремевшая не в технике, а, так сказать, на стороне. Строй вытянувшихся воспитанников в возрасте от шести до двадцати, коим посчастливилось пробиться в великий колледж, а следовательно, присутствовать на замечательном празднике, проглатывал речь знаменитости, каждый раз спланированную так, чтобы идея первостепенности железных наук прошивала ее насквозь и подтверждала, опять же со стороны, высказывания прочих ораторов.
Седые стены колледжа видывали мудрые улыбки президентов, обаятельных ребят; трясли здесь кулаками с детскую голову короли ринга, жеманничали звезды экрана, осенялись крестным знамением святые угодники — по одному в сезон, да сезонов-то сколько ухнуло со дня открытия заведения! Но нынешняя администрация, пожалуй, переплюнула все прежние. Боб Сильвер — вот кого удалось оторвать от писания мемуаров, чтобы попотчевать собравшихся.
Когда-то это имя наводило ужас на полицейских Штатов, от севера до юга. Не существовало преступления, которого бы не совершил неуловимый Сильвер, всегда с блеском. Теперь постарел, отсидел сроки, кой от каких грешков откупился — музейный экспонат! Но мемуары, которые он за бешеные гонорары швырял на стол издателей, законно считались бестселлерами.
Понятно, что, когда грузная фигура Боба выплыла из дверей на сияющий паркет зала, взгляды сфокусировались на этой импозантной фигуре, и, если бы взгляды могли жечь. Боб, несомненно, в ту же секунду испепелился. Впрочем, испепелился бы кто-нибудь другой, а уж не Боб Сильвер, кремень, а не старик.
Выкатившись на середину, он цепким взглядом из-под насупленных бровей оценил стоимость слушателей и, видимо, остался доволен.
Выкатившись на середину, он цепким взглядом из-под насупленных бровей оценил стоимость слушателей и, видимо, остался доволен.
— Ну, джентльмены, — прохрипел он, — вы собрались тут послушать старика. Время терять не люблю. Выступить у вас, слышал я, немалая честь. Не так ли, джентльмены?
Все молчали, подтверждая, что говорить перед ними и впрямь честь немалая.
— Так вот, сынки. Правильную дорогу вы нашли. Нет нынче в жизни ходу, коли техникой брезгуешь. Видите, левой ноги нет. — Старик ляпнул ладонью по культе и хитро огляделся, проверяя, нет ли чужих и можно ли выкладывать все начистоту.
— А ведь была, сатаной клянусь, была когда-то левая, толчковая нога, и не приведи господь встретиться тогда со мной хоть самому президенту, коли Боб Сильвер вставал не с той ноги. А вот нету! — Старик еще раз шаркнул по культе мясистой пятерней. — А почему? То-то и оно, детки. Из рук вон плохо налегал старина Боб на арифметику, алгебру, химию, когда в мальцах ходил. Отлынивал. Бизнес да бизнес. Презирал на свою голову точные науки. Оттого ноги и не унес…
Годков, значит, сорок назад свершил кто-то кровавое преступление века. Отрезание голов, увод дюжины сейфов с бриллиантами, повальное избиение полицейских, в общем, все как надо. Ну, автор кто? Натурально, Боб Сильвер, кому еще. Один, как всегда один.
Старик сладко усмехнулся, вытер губы ладонью, будто пирожное проглотил. Аудитория же, окаменевшая после первого упоминания о точных науках, пожирала удивительного докладчика глазами.
— Натурально погоня, мотоциклы, «джипы», вертолеты, телевизионная облава со спутников. Всегда уж так. Но тут, гляжу, дело труба. Полиции, видно, меньше положенного отвалил. Хоть провались, из-под земли достанут.
«Ну, — думаю, — из-под земли-то, факт, достанете. А вот если наоборот, из космоса то есть? Руки коротки, джентльмены, Боба Сильвера из космоса выволочь! Руки прочь, джентльмены!»
И шурую на своей тачанке прямо на космодром. Врываюсь на газе, время ночное, никого. А корабли великоваты, без команды не поднять. Глядь, совеем маленькая ракета торчит, атомный паровичок что надо. Читаю:
«Лунный одноместный пакетбот».
И в звезды рылом уставился.
Чую только, корабль не наш, европейский, отделка не вышла. Надписи на двух языках, а веса в килограммах, не как у людей. И сказано: чтобы вес пилота не превышал столько-то килограммов, а превысит хоть на килограмм, пеняй на себя, до Луны не дотянешь, и станет пакетботишко спутником планеты, на которой вашему покорному слуге распахнуты все тюрьмы мира. Вот так.
Я, значит, мигом пересчитал с килограммов на фунты, как у нас привыкли, мать честная, быть мне спутником! Фунтов на тридцать во мне больше нормы, хоть ни грамма жира.
Проклял я тогда мир, где все на мелюзгу рассчитано. Задумался. А кругом «джипы» уже ревут. Обложили и сейчас будут тут за пушку хвататься, права качать. «Ну, — думаю, — нет».
Хватаю пилу, р-раз, и в пределах точности одного килограмма режу ногу. Р-раз, и тридцать фунтов долой. Подклеился наспех, ногу на бетон швырнул, получайте, законники, линчуйте часть гражданина Сильвера, привет!
Броневички, значит, к моему паровичку подкатили, тут дернул я указанную ручку, дал атомного жара из-под днища всеми двигателями, так броневички как воск и потекли. Взвился! Ну, на перегрузках сознание малость зашлось, а потом все же очухался. Глянул в иллюминатор, Земля махонькая, чистенькая, весело блестит. Хорошо!
Тут в кабине щелкнуло, и голос говорит на двух языках, на неизвестном и по-нашему: «Расчетный вес пилота занижен. Ускорение старта превысило расчетное, корабль отклонился и идет в сторону от Луны».
Занижен! Я аж подскочил. Кинулся к табличкам, считаю с килограммов на фунты, и так и эдак. И тут впервые в жизни зарыдал Боб Сильвер. Зря ногу оторвал от себя. Точка в точку вписывался Боб с ногами, руками, головой и прочим барахлом. Голову надо было отрывать. Пустая голова, не смогла килограммы в фунты перевести. Папаша мало порол, мучайся теперь с одной ногой…
Погрузившийся в острые воспоминания, старик побагровел, насупился, глаза его метали молнии из-под клочковатых седых бровей. В зале кто-то приглушенно всхлипывал, кто-то сморкался в платок, у малышей слезы стояли в глазах. Лица директорского состава выражали скорбь и почтительность, точно директорат нес караул у национального флага.
— Вот, сынки, арифметика-то, — продолжал старый разбойник, когда в зале установилась тишина. — К Луне-то я кое-как подрулил, сел в кратерах. А ноги-то нет!
Все зашевелились, принимая свободные позы. Речь была закончена. Попечитель колледжа, стуча каблуками по плитам шлифованного старомодного паркета, направился к Бобу со знаками благодарности, однако произнести их было не суждено. С левого фланга пискнул голос младшего воспитанника, новобранца:
— Дядя Боб, а дядя Боб! Я понял, почему у тебя левой ноги нет. Скажи теперь, куда правая-то девалась.
Попечитель от такой бестактности только крякнул и замер с протянутой рукой, и все замерли. Действительно, Боб Сильвер был не просто одноног, он был без ног вообще. Но не мог же он останавливаться на всех своих порчах и недостатках.
— Ну, джентльмены, — недовольно прохрипел старик, — математика тут ни при чем. История совсем для другого учебного заведения. Но если угодно, джентльмены, то в двух словах так…
Он вопросительно посмотрел на застывшего попечителя.
— Правую я потерял потому, что сызмальства грешил против литературы, музыки, истории. Презирал слюнявую гуманитарию. Вот правую и потерял. Длинная это история. Говорю же, мало меня папаша порол!
И, ловко нырнув под кресло с колесиками, старик Боб выхватил из-под днища протезы, снятые для вящей убедительности, мгновенно привинтил их и бодро направился к распахнутым дверям, слегка раскачиваясь на ходу, несгибаемый пират Боб Сильвер!
ЗНАКОМЬТЕСЬ — ДЕБЮТАНТЫ
Валерий Демин ТРИНАДЦАТЫЙ ОПЫТ
Я согласился просто так, невсерьез, чтобы только они отвязались. Но в назначенный день и час меня подвели к специальному креслу, вроде врачебного, только гораздо массивнее и страшнее. Оно все было оплетено проводами, а сверху на лоб надвигался колпак, и металлические браслеты охватывали руки и ноги в двадцати различных местах. Браслеты были холодные, да и вообще здесь было не жарко, или, может быть, с непривычки меня пробирал озноб.
— Все равно ничего не получится, — сказал я, чтобы позлить их.
Шрамов усмехнулся и потрепал меня по плечу. Он, видимо, понимал мое состояние.
— Отсутствие результата — уже результат, — сказал он успокаивающе. — Тем более что мы сами не представляем себе хорошенько наши требования к испытуемым. Восемь ваших предшественников… Они заставили нас понять, что одни люди подходят нам больше, другие меньше. Но почему, в связи с чем? Все это мы представляем себе весьма туманно.
— И вы надеетесь, что у меня есть эта самая предрасположенность?
— Только не предрасположенность, — резко бросил Листовский. — Ненавижу это слово. К нам оно не имеет никакого отношения. Мы, знаете ли, не гипнотизеры. То, чем мы занимаемся, не имеет никакого отношения к психологии или имеет весьма косвенное… Говорите об особого рода способности, о нужном нам состоянии конституции человека, говорите о таинственном иксе, наконец. Но предрасположенность — ни в коем случае.
— Мой юный друг, как всегда, горячится, — продолжал обходительный Шрамов. — Дело ведь не в слове, дело в явлении. Представьте себе, дорогой мой Василий Павлович, что тоненьким, очень длинным шилом вы стараетесь проделать дырку в некоем ящике, о котором вы абсолютно ничего не знаете — ни размеров его, ни материала, из которого он сделан, ни тем более его содержимого. Вы увидите кое-чего мы все-таки достигли, но действуя скорее как знахари, колдуны, шаманы, нежели как уверенные в себе ученые, подводящие под каждый свой шаг солидные математические выкладки. Вот почему, когда я услышал, что совсем рядом, буквально в двух шагах, в соседнем корпусе нашего разлюбезного института существует человек ваших наклонностей… Ваши увлечения, все эти коллекции, гербарии…
— Гербарии? — переспросил я. — Тут какая-то ошибка. Никаких гербариев у меня нет.
Я видел, как они переглянулись. Встречая их иногда на общеинститутских совещаниях, я немного представлял себе истинное распределение ролей в этом дуэте. Массивный, шестидесятилетний Шрамов был, так сказать, благодушным патриархом, а худой, издерганный Листовский — душой и энергией лаборатории. Как часто бывает, обходительность приносила успех там, где упрямство и напор ровно ни к чему не приводили.