— Я была актрисой, — отвечает между тем Дама с птицами, и ее лицо озаряется мечтательной улыбкой, а опаловые глаза словно бы уплывают в невозвратные дали прошлого. — Давно, еще когда жила там, за чертополохом… в Петербурге. Особенно много я играла в пьесах Метерлинка. Когда-то меня сравнивали с Мелисандой,[23] потому что у меня в то время были тоже совершенно золотые волосы, только еще более роскошные, чем у настоящей Мелисанды! Когда я приходила в кафе «Бродячая собака»… Знаете его? Ах нет, вы, конечно, не знаете… — Она легко, тихонько усмехается. — В Петербурге было такое очень модное кафе, где собирались поэты, художники, актеры и вообще люди, влюбленные в искусство. Ну так вот, когда я туда приходила в своем светло-голубом манто, украшенном лебяжьим пухом, и с распущенными по плечам волосами, мои поклонники говорили, что Дебюсси, наверное, видел меня во сне, когда писал свою прелюдию «Девушка с волосами цвета льна». А один мой поклонник уверял, будто такие же волосы были у знаменитой красавицы ХVI века Мари-Поль де Лион, одной из придворных дам Екатерины Медичи. Иногда я смотрю вот в этот хрустальный шар, — она кивком указывает на столик, где солнце дробится в острых гранях, распуская вокруг радужную путину, — и словно бы вижу себя в то время, в пышном платье с кринолином и с распущенными золотыми волосами.
«Врет, конечно, — думает Марика, разглядывая беспорядочно разметавшиеся пепельные кудри хозяйки. — Она никогда не была золотоволосой! Врет, хвастается, интересничает!»
Ей совершенно очевидна лживость этих румяных (вернее, нарумяненных, напомаженных!) уст, однако она с ужасом видит, что глаза Бальдра не отрываются от улыбки Дамы с птицами, словно это вовсе не глаза, а два глупых мотылька, а улыбка — тот губительный огонь, который их манит и на котором им суждено обжечь свои крылья, а то и вовсе сгореть.
А Варвара смотрит на него с победным видом, совершенно уверенная, что и этого красивого летчика она может причислить к числу своих поклонников.
Да, она опять что-то говорит о поклонниках… Женщины такого типа не могут утерпеть, чтобы не похвастать количеством своих рабов мужского пола. Конечно, если Варвара была актрисой, то у нее и впрямь наверняка было множество поклонников, а также покровителей, которым она, как это водится у актрис, отдавалась без разбору, чтобы отблагодарить за букеты, за коробки шоколада, за духи, за аплодисменты, за хвалебные заметочки в театральных газетенках…
— Ну и кто был в числе ваших поклонников? — спрашивает Марика чистоплотным тоном девушки из приличной семьи, которая исключительно из человеколюбия удостоила беседой «заблудшую сестру свою».
Дама бросает взгляд в зеркало, небрежно откидывает волосы со лба, и Марика понимает, что она видит сейчас не себя, а ту золотоволосую Мелисанду, какой была когда-то. Но самое ужасное, с внезапной отчетливостью понимает Марика, что Бальдр тоже видит эту лживую особу такой, какой она была… даже не несколько лет, а несколько жизней тому назад!
— Ну, это были самые разные господа. Среди них оказалось немало поэтов, — говорит хозяйка квартиры, подходя к стеллажу и принимаясь перебирать книжки. — Как-то раз в ресторане один из них прислал мне черную розу в бокале…
— Золотого, как небо, аи? — усмехается Марика, которая как раз и ожидала чего-то вроде подобного беззастенчивого вранья. — Конечно, это был Александр Блок. Ну а кто еще из великих был у ваших ног?
— Ну, например, Федор Соллогуб, — отвечает Варвара Васильевна так простодушно, словно не замечает пренебрежительного тона гостьи. — Я бы с удовольствием прочла вам его стихи, они записаны у меня в альбоме, однако они… они не слишком приличны. В одном из них он советовал мне ходить совершенно ню, ибо никакие платья не идут мне так, как дарованное природой.
Произнося эти избыточно откровенные слова, она улыбается безо всякого смущения и наконец вытаскивает ту книжку, которую искала.
Марика смотрит на нее. Это сборник стихов Михаила Кузмина, напечатанный в Петербурге.
— Вот. Смотрите!
Дама с птицами открывает заложенную страницу, и Марика видит витиеватый росчерк — автограф поэта, а рядом слова: «Тебе, невозможная мечта!» И она читает стихи, которые так и называются: «Варенька Свиридова, невозможная мечта»:
Кузмин для нее писал. Знаменитый, утонченный Кузмин! Может, и впрямь Блок присылал ей ту самую черную розу?!
— О чем эти стихи? — слышит Марика взволнованный голос Бальдра. Какое счастье, что он не знает русского языка. Незачем ему читать такие глупости!
Впрочем, счастье ее длится недолго.
— Я вам переведу, — с готовностью предлагает Варвара и заводит волнующим речитативом по-французски, а затем, без перерыва, словно опасаясь, что Бальдр чего-то не поймет, повторяет то же самое еще и по-немецки.
Перевод получается так себе — подстрочник, даже без соблюдения ритма. По мнению Марики, он звучит убого. Однако Бальдр, похоже, так не думает. Лицо его бледно, он не сводит с мадам глаз, а горло его порою мучительно напрягается, словно он хочет проглотить комок, застрявший в нем, — и не может.
Да ведь он чуть ли не до слез растроган, внезапно понимает Марика. Он еле сдерживается! «Сокол фюрера», профессиональный убийца, награжденный за многочисленные убийства Железным крестом, он, ее любовник, ее будущий муж, — еле сдерживается, чтобы не уронить слезу перед этой сумасшедшей, перед этой ведьмой, этой Шумской майкой!
Марика чувствует, что сейчас не выдержит, закричит, устроит истерику, чем опозорит себя навеки в глазах Бальдра. Да и в своих собственных, если на то пошло.
Ревность. Да, это ревность! Ужасное чувство. Недаром Шекспир называл ревность чудовищем с зелеными глазами… Почему, впрочем, с зелеными? Глаза у ревности не то зеленые, не то голубые, не то серые, с опаловым лживым переливом…
Нет, довольно. Марике наконец становится стыдно самой себя. Нельзя же, право, так ненавидеть человека, как она ненавидит эту Варвару Свиридову, Даму с птицами! Надо призвать на помощь чувство юмора, снисхождение к слабостям человеческим, христианское смирение, в конце концов! Надо чем-то отвлечься от этих двоих, которые… которые…
Нет, невозможно больше смотреть на них! Особенно на Бальдра с этим его новым, незнакомым выражением бледного лица!
Марика отворачивается и подходит к клеткам. Некоторые птички при виде ее испуганно перепархивают с места на место, но ни одна не издает ни звука.
Чудеса! Либо выдрессированы, либо… либо заколдованы этой кошмарной особой — своей хозяйкой.
Как Бальдр…
— А что у вас вон там, в клетке? — нарочито громко спрашивает Марика, надеясь, что звук ее резкого, сердитого голоса развеет губительные чары. — Что там за картинка? Это какой-то святой… у него нимб над головой… Что святому делать в птичьей клетке?
Варвара Васильевна, неотрывно глядевшая на Бальдра, медленно, как во сне, оборачивается и тихо говорит:
— О, разве вы не знаете? Но ведь это святой Франциск Ассизский, покровитель птиц. Я нарочно поставила его изображение в клетку к Филиппу, моему любимому певчему дрозду. Он, видите ли, однажды заболел и перестал есть, пить и петь. Я подумала, что святой Франциск должен позаботиться об одном из своих подопечных. И вообразите, — Варвара Васильевна вновь испускает легкий смешок, — в тот день, когда я это сделала, ко мне наведался один из моих поклонников. А он, надобно вам сказать, недавно отрешился от отеческой религии и перешел в католичество. Ну, вы, господа, конечно, знаете, что нет более ревностных приверженцев веры, чем неофиты. Вот и мой поклонник просто изнемогал от избытка своего вновь обретенного католицизма! Он увидел эту картинку в клетке и… О, я думала, он меня просто убьет, как убивали католики гугенотов во время Варфоломеевской ночи! — Снова легкий, летучий смешок. — Он потребовал, чтобы я прекратила кощунствовать и убрала святого из поганой клетки. Ну, разумеется, я ответила, что клетка совершенно не поганая, я ее только что вычистила, а святого Франциска я не уберу, потому что Филипп только-только пошел на поправку и ему еще нужна помощь небесного покровителя. Тогда мой кавалер предложил выбирать между ним и Филиппом. Я сначала очень удивилась, а потом посмотрела на него повнимательней — и вдруг поняла: он же глуп, удивительно глуп! Странно, что я не замечала этого раньше. Ну и, само собой разумеется, я выбрала Филиппа.
— И правильно сделали, — говорит Бальдр и счастливо улыбается Варваре. — А знаете, я даже не знал, что Франциск Ассизский — покровитель птиц. Хотя, может быть, и знал когда-то в детстве, да забыл. А почему он считается их покровителем?
— И правильно сделали, — говорит Бальдр и счастливо улыбается Варваре. — А знаете, я даже не знал, что Франциск Ассизский — покровитель птиц. Хотя, может быть, и знал когда-то в детстве, да забыл. А почему он считается их покровителем?
— Ну как же! — сияет глазами Варвара. — Святой Франциск всех одарял равным почтением и любовью, всякую тварь Божию. Как-то раз он проповедовал на рыночной площади и попросил щебечущих птиц не мешать ему, а в другой раз обратился с проповедью к птичьей стае, призвав птиц восславить своего Творца. Вот так его и стали почитать птичьим покровителем и всегда рисуют с птицами. Иной раз картины бывают совсем убогие, не распознаешь, что за святой изображен, но если увидишь, что он птицами окружен, значит, это Франциск Ассизский, и никто иной. Так ведь каждого святого можно по его атрибуту распознать…
Марика хмурится. Какое-то смутное воспоминание… что-то она совсем недавно слышала о святых и их атрибутах… Ах да, недавний разговор в берлинской православной церкви! Какая-то глупышка очень негодовала на то, что изображения святых в этой церкви не похожи на иконы в ее родной Полтаве: «Тут и не поймешь, то ли Варвара Великомученица нарисована, то ли святой Георгий с копьем, пронзающий змия? Какая она, Варвара, на православных иконах-то? Воистину мученица! А тут что? Зачем ей копье? Ишь ты, воеводу нашли!»
Копье… копье… Это слово вызывает у Марики необъяснимую тревогу.
— Католики изображают святую Барбару с копьем… — медленно произносит она вслух, не совсем понимая зачем.
— Да, я знаю, — усмехается Дама с птицами. — Поэтому я не люблю свою католическую тезку. Я бы предпочла, чтобы меня изображали не с копьем, а с птицами.
Копье. Птицы.
Копье и птицы!
Марика невольно прижимает руку ко рту. Нежный запах цветочных хорстерций исчезает. Она чувствует запах дыма и гари. Глаза жжет от кирпичной пыли, которой занавешен воздух. Она с трудом различает рисунок на смятой бумажке, которую только что вынула из мертвой руки. Цифры, которые кажутся написанными в беспорядке, а на самом деле указывают на девиз Парижа: «Fluctuat nec mergitur». Неуклюжий очерк лежащей человеческой фигурки, у которой в руках что-то вроде копья и над которой вьются птицы…
Копье! И птицы! И знак Х , символизирующий принадлежность этого странного существа к женскому полу! И летучая мышь рядом — знак ведьм и колдуний!
«Надеюсь, хотя бы без ведьм нам удастся обойтись?» — так сказала Марика кузену Алексу. Сказала с усмешкой, даже не подозревая, что все его вроде бы глупые, неожиданные, фантастические догадки о «шамане из Парижа» окажутся поразительно верны.
Нет, обойтись без ведьм все-таки не удалось… Вот она, Варвара, чью святую покровительницу изображают с копьем в руках. Варвара — Дама с птицами из Парижа. И вот ее хрустальный кристалл, обозначенный на рисунке Торнберга руной
И ее воспоминания о придворной даме Екатерины Медичи, родовым гербом которой были пять золотых шаров…
Так вот кого хотел изобразить Торнберг…
Вот эту ведьму!
Берлин, 1933
На тротуаре перед кафе стоят двое — высокие, хорошо сложенные мужчины лет тридцати пяти — сорока, их породистые насмешливые лица чем-то похожи. Они не братья — просто друзья. Близкие друзья, связанные жизнью и смертью.
— Зайдем? — говорит один из них.
— Душно, накурено, громкая музыка, — качает головой второй. — Лучше пройдемся. Чудесный вечер. Чудесный берлинский вечер…
Они говорят по-русски. У первого чеканный выговор коренного петербуржца, в речи второго явственно слышен немецкий акцент.
— Теофил, ты помнишь, — задумчиво говорит первый, — в тот совсем даже не чудесный петербургский вечер, когда…
Он запинается.
— Я понимаю, — отвечает Теофил. — Понимаю, о чем ты. И я отлично помню эту песню и свои слова. Я говорил, что иногда мне снятся кабачки родного Берлина, особенно часто — «Романское кафе», его бархатные драпировки и золоченые ручки, что мне хочется сесть там за столик, заказать мозельского и вдоволь наслушаться фривольных песенок, глядя на ножки, обтянутые черными чулками. Ну, с того дня семнадцать лет прошло. Я повзрослел… постарел, если хочешь. Лучше пройдемся, Георгий.
Они выходят на Курфюрстендамм — знаменитую берлинскую улицу, которую чаще называют просто — Кудамм. Как сверкают огни кабачков, ресторанов! Вот «Нельсон-ревю», где знаменитая своими рыжими волосами и скандальной славой Жозефина Бейкер командует целым выводком красоток в черных кожаных штанишках до колен, черных лифчиках и с плетками в руках, которыми они хлещут любого клиента в зависимости от желания и уплаченной суммы; вот «Эльдорадо»; вот «Старый Берлин»… Говорят, в «Старом Берлине» на каждом столике — телефонный аппарат. Никто хорошенько не знает, зачем нужен телефонный аппарат на ресторанном столике, но это считается очень шикарным. В «Старом Берлине» не протолкнуться! Перед ночными заведениями плавно прохаживаются красивые женщины. Вся их красота — лишь до первого луча рассвета, но в этих фальшивых огнях они прекрасны и заманчивы.
— Dirnen… — углом рта усмехается Теофил. — Шлюхи, берлинские шлюхи. Ничто не меняется! Никогда не думал, что буду так умиляться их виду. Они для меня примета того, что Берлин остается Берлином.
— А как ты вообще воспринимаешь город своего детства, Теофил?
— Город не изменился. Хотя появление этого нового вида связи — передачи изображения на расстояние — меня поразило, конечно. Слышал о нем?
— Ты имеешь в виду телевидение? — уточняет Георгий. — Да, удивительная вещь. Трудно поверить! Не далее как вчера я прочел в газете, что когда ваш новый рейхсканцлер принимал присягу, все, имеющие видеоприемники, могли наблюдать это событие, не выходя из дома. Поразительно! В статье также говорилось, что через два года состоится Всемирная выставка в Париже, и ваши инженеры намерены там блеснуть своим техническим новшеством. А впрочем, говорят, телевидение изобрел русский…
— Гордишься? — Теофил шутливо подталкивает приятеля в бок. — Вообще-то странно, что нас так удивляет какая-то техническая новинка. Ну, подумаешь: сначала была передача звука на расстоянии, затем вполне естественно следует передача изображения. Это всего лишь работа машин. Мы с тобой знаем о гораздо более чудесных возможностях человеческого интеллекта и силы духа. Но к ним мы привыкли, мы их как нечто само собой разумеющееся воспринимали. И одним темным вечером 1918 года в Петрограде мы должны были…
— Не надо, — прерывает его Георгий. — Прошло пятнадцать лет, верно, но я до сих пор чувствую себя дезертиром, сбежавшим с поля боя.
— Ты выносил с поля боя раненого товарища, — говорит Теофил. — Ты разве забыл?
— Помню, помню, — вяло откликается Георгий, и некоторое время они идут дальше в молчании, которое тяготит обоих.
— Что касается берлинцев, — наконец произносит как ни в чем не бывало Теофил, — то они, у меня складывается такое впечатление, все так или иначе хватили наркотика гитлеризма. Эти штурмовики с вдохновенными лицами монахов-воинов Средневековья… Боюсь, их вдохновения хватит ненадолго. По-моему, они хотят ввести своего рода большевизм — с сапогами, но без мозгов, без начетничества, без мелодекламации классиков марксизма… Это прельщает многих.
— Без мелодекламации не обойдется, помяни мое слово, — говорит Георгий. — Только вместо Маркса в Германии станут к месту и не к месту цитировать вашего фюрера, великого вождя нового племени.
— О да, этот человек способен далеко завести Германию, — задумчиво кивает Теофил. — Примерно неделю назад — жаль, что тебя еще не было в Берлине, — я наблюдал факельное шествие коричневых. Я будто видел пылающего змея. Как бы он не поджег ту землю, по которой ползет. Погасить тот пожар будет трудно, а может быть, и вовсе невозможно. Какая там «Лили Марлен»! Скоро эта песенка попадет в разряд запрещенных, потому что слишком сентиментальна. Они поют совсем другое! — И он вполголоса заводит: