— Раз уж тебе стало лучше, — сказал я, — пойду пройдусь. Подышу свежим воздухом. Надеюсь, за это время ничего не случится. Будь благоразумна. Я на минутку.
— Воздухом? На минутку? — Голос ее был полон подозрительности.
— Воздухом. На минутку.
— Собираешься слинять, Питер? Как от всех прежних своих идиоток? Сунул-вынул — и бежать, верный ученик Флобера?
— Скоро вернусь.
Вдогон мне, выходящему, прозвучали слова, обращенные в пустоту… нет, не в пустоту, а к некому невидимому судье (о, прозорливая сучка, она уже тогда все предвидела!): «После этого, ваша честь, мы уже не встречались».
Дойдя до аптеки, я извинился перед дежурным фармацевтом за то, что пришел несколько раньше назначенного срока, и спросил, не известны ли результаты теста на беременность. Да-да, миссис Тернопол (так Морин обычно представлялась в общественных местах). Должны быть готовы завтра утром. Ах, сегодня утром? Очень хорошо, значит, мы ошиблись. (Она ошиблась. Она часто ошибалась. «Ну и что? — агрессивно оправдывалась Морин в таких случаях. — Я же не автомат, черт возьми! Это ты автомат для достижения успехов, а ведь есть еще и люди! Как я, например».) Если же это не ошибка, а обман, то зачем? Чтобы на день оттянуть развязку? Просто по неистребимой привычке ко лжи? Или так она понимает суть «творчества», которым собирается заняться?
Не меньше вопросов вызвал и результат анализа. Как Морин умудрилась два месяца не подавать вида, что залетела? Она, которая выплескивала на меня все подряд - включая то, чего не было и быть не могло? А тут — совершенно несвойственная скрытность. Несвойственная и бессмысленная. Я ведь чуть не выгнал ее — беременную. На третьем месяце. От меня.
Уму непостижимо. Когда мы с ней в последний раз спали? Даже не вспомнить. И тем не менее. Но, если я теперь не женюсь, ее психику непоправимо искалечит вынужденный аборт. Или придется оставить ребенка в больнице для дальнейшего усыновления. Или воспитывать незаконнорожденного. Да нет, глупости: не сумеет она никого в одиночку воспитать, она ничем не способна заниматься больше шести месяцев подряд, даже распространением театральных билетов. И — главное: плоть от плоти Питера Тернопола не может оказаться безотцовщиной. Знаете, и мысли не мелькнуло, что виновник беременности — не я, а кто-нибудь другой. Морин врала всегда и обо всем, но не в такой же ситуации! Подобного обмана я и представить себе не мог. И никто не смог бы. Ни Стриндберг в своих пьесах, ни Гарди в своих романах.
О, быть бы мне в двадцать пять с небольшим и в самом деле столь независимым, каким хотелось казаться, столь самостоятельным, столь преданным искусству, столь зрелым! Не видать бы ей тогда меня как своих ушей. Несмотря на немыслимую доверчивость, я все-таки не женился бы. Плевал бы на все «научно подтвержденные» доказательства. Пусть сперма — моя, а ребенок — все равно ее. Я бы вернулся с прогулки и сказал: «Хочешь расквитаться с жизнью — дело твое. Хочешь рожать — твое право. А жениться, Морин, не собираюсь ни при каких обстоятельствах. Жениться на тебе может только буйнопомешанный».
Но я все не возвращался и не возвращался, все бродил и бродил между Девятой улицей и пересечением Колумбия-авеню с Бродвеем, откуда всего два квартала до дома Морриса; ходил туда и обратно и дошел до того, что решил: в нынешнем затруднительном положении следует вести себя по-мужски, а именно: во-первых, сделать вид, что я не знаю результатов анализа. Во-вторых: «Морин, все происходящее — чушь собачья. Мне безразлично, беременна ты или нет. Тили-тили-тесто, начихать на тесты. Я хочу, чтобы ты вышла за меня замуж в любом случае. Будь моей женой». Поясняю: Питер Тернопол ни на минуту тогда не сомневался, что угрозы Морин были нешуточными. Что женщина и впрямь покончит собой, если я ее оставлю. Кто захочет стать причиной суицидного акта? И где проходит грань между самоубийством и убийством? Между потворством первому и соучастием во втором? Я не знал. Значит, выход только один: брак. Брак, в котором мне придется так или иначе доказать ей и, главное, себе, что он состоялся не вынужденно, а в результате свободного выбора, был плодом продуманного решения, а не безумного шантажа, — иначе наша дальнейшая жизнь станет хитросплетением взаимной ненависти и презрения (чем она, впрочем, и стала, несмотря ни на что).
Напрасно, напрасно. Попытка с негодными средствами. Мало того, что мы бог знает сколько времени не занимались с Морин любовью — я вообще не хотел этим с ней заниматься. Я ее не любил. Я ненавидел ее.
Но жребий был брошен. «Жизнь стала бы смертельно серьезна и нравоучительна, не оставайся с нами простодушные идеалы юности», — заметил как-то Томас Манн в одном из автобиографических эссе; эти слова я вынес в эпиграф (один из двух) к роману «Еврейский папа»; многих читателей он насторожил. О да, бродя туда-сюда по тротуарам Верхнего Вест-Сайда, терзаясь сомнениями и угрызениями совести, я решал этическую проблему, хорошо знакомую по лекциям и семинарам. Однако реальность оказалась куда серьезней, чем история литературы. Лорд Джим[100], Кейт Кроу[101], Иван Карамазов — и я! Не будь их, я, вероятно, не совершил бы того, что вскоре осознал как непростительную ошибку. Но, очарованный классическими образами, самым классическим образом одурманенный, я поступал единственно возможным для благородного молодого человека, каковым себя считал, манером. Книги — лучшее из всего, что ниспослала жизнь; я был в долгу перед ними; я испытывал книжное чувство долга, я исповедовал книжный кодекс чести. Потому и относился с таким трепетом к изучению литературы, потому и стал писателем. А раз литература завлекла меня в теперешнюю ситуацию, она и укажет выход. Пропади все пропадом, у меня остается творчество. Вот в него-то я и верю. Оно не виновато, что мир полон лжи.
Итак, беда крылась в том, что на середине третьего десятка я был литературным мальчиком. Не «золотым мальчиком американской литературы» (см. воскресное книжное обозрение «Нью-Йорк таймс» за сентябрь 1959 года), а именно литературным мальчиком. Ловя ящерицу жизни, я остался с хвостом нравственного содержания в руках. Романы госпожи Бовари довольно дешевы; драгоценность им придает роман Флобера. Тогда я не хотел этого понимать. Голый скелет житейских коллизий обрастал в моем восприятии тучным мясом беллетристических отношений. Я глядел на пережитое через увеличительное стекло перечитанного, создавая тем самым дополнительные препятствия в общении с реальностью, и без того труднопереносимой. Питер Тернопол, читатель и сочинитель, слишком многого не мог разрешить себе — потому и не мог толком разрешить многих проблем. Жизнь с язвительной ухмылкой подсовывала мне испытания и осложнения: ты этого хочешь, мальчик? Получай! Стучись башкой о категорический императив, на здоровье.
Я строил взаимоотношения с действительностью так, словно существовал под обложкой «Братьев Карамазовых» или «Крыльев голубки»; выходила чепуха, поскольку со всех сторон меня окружала мыльная опера. Причем список действующих лиц и исполнителей состоял из одной многообразной Морин.
Я вернулся на Девятую улицу в начале двенадцатого, прошлявшись почти три часа. Морин, к моему удивлению, сидела за письменным столом полностью одетая, даже в пальто.
— Все-таки вернулся, — сказала она сквозь слезы, уставившись на столешницу, — вот уж не ожидала.
— Куда ты собралась? (Должно быть, к себе домой; мне же мнилась утопленница, выловленная из Ист-ривер.)
— Я думала, ты уже летишь в свой Франкфурт.
— Я — здесь. Ты-то куда собралась?
— Какая разница?
— Морин! Посмотри мне в глаза!
— Сам посмотри правде в глаза, Питер. Отправляйся к той девке в Лонг-Айленд, к ее плиссированным юбкам и кашемировым свитерам.
— Морин, послушай: я хочу на тебе жениться. Мне плевать, беременна ты или нет. Мне плевать на то, что покажет завтрашний тест. Я хочу жениться на тебе.
Кажется, прозвучало убедительно. Как романтический монолог в школьном драмкружке. Мое лицо окаменело. На шее был камень. Тот самый, который предстоит волочить до гробовой доски. «Будь моей женой», — повторил я, даже не пытаясь изобразить воодушевления, чуть не шепотом.
Она наконец услышала. Не знаю, что она там услышала. Наверное, она поняла бы смысл сказанного, даже произнеси я долгожданные слова на незнакомом языке. Реакция была из ряда вон выходящей. В арсенале Морин имелось великое множество самых невероятных способов реагирования, кое-какие я уже изучил за прошедшие годы. Однако такой бури эмоций я никогда не видел ни в радости, ни в гневе.
Взрыв. «О милый, мы будем счастливы, как короли!» Она именно так и воскликнула: «короли». Два короля — Морин Джонсон и Питер Тернопол. Счастливы. Она действительно так думала.
Взрыв. «О милый, мы будем счастливы, как короли!» Она именно так и воскликнула: «короли». Два короля — Морин Джонсон и Питер Тернопол. Счастливы. Она действительно так думала.
Она порывисто обхватила меня обеими руками. Такой счастливой я ее еще никогда не видел — и тут-то окончательно понял, что она действительно ненормальная. Я сделал предложение сумасшедшей. Смертельно серьезное предложение.
— Я всегда это знала, — счастливо рассмеялась она.
— Что — знала?
— Что ты меня любишь. Что никто не сможет совладать с такой любовью. Даже ты.
Безумная.
А я?
Ее понесло. Пошел щебет о предстоящей райской жизни. Мы переедем за город. Будем экономить, заведем собственный огородик. Нет, останемся в Нью-Йорке. Она станет моим литературным агентом (у меня уже есть литературный агент!). Нет, она засядет дома, чтобы вкусно меня кормить и перепечатывать мои рукописи (я сам перепечатываю свои рукописи!). А в свободное время вернется к деревянной скульптуре.
— Свободного времени не сыщется, — вернул я ее на землю, — ребенок.
— Милый, какой ребенок? Ты ведь и без того меня любишь, правда? Я все сделаю по-твоему. Просто устала от мециков и уокеров. А теперь, когда… В общем, все будет хорошо.
— В каком смысле?
— В прямом, Питер. Ну что ты все спрашиваешь и спрашиваешь? Я сделаю аборт. Если завтрашний тест подтвердит, что я беременна. А он подтвердит, тут нет сомнений. Не волнуйся, я пойду и выскоблюсь. Я уже нашла врача на Кони-Айленде. Ты не против?
Я не был против. Я был за с самого начала. Договорись мы раньше, благородного предложения не воспоследовало бы. Но лучше позже, чем никогда. На следующее утро я снова позвонил в аптеку. Изобразил радостное удивление, вновь услышав, что тест миссис Тернопол дал положительный результат. Отправился в банк, снял со счета часть аванса (предположительные десять недель жизни) плюс двадцать долларов на такси — до Кони-Айленда и обратно. В субботу посадил Морин в машину и отправил к врачу. Одну — таково было непременное условие, поставленное суровым гинекологом. Глядя вслед убегающему такси, я думал: «Пора смываться, Питер. Садись в самолет и лети куда глаза глядят, но только быстро и навсегда». Черта с два я смылся. Для этого надо было стать другим человеком. А я пошел домой и стал ждать Морин.
Перед этим она всю ночь проплакала в постели от страха. Еще бы: первый в жизни аборт! (Чуть позже я узнал, что третий.) Прижималась ко мне и нашептывала: «Только не бросай меня, ладно? Ты будешь дома, когда я вернусь, обещаешь? Я умру, если тебя не будет». — «Я буду», — отвечал настоящий мужчина, ответственный за свои поступки.
И я был. Морин вернулась в четыре едва живая (после шести часов беспрерывного сидения в душном кинозале). Между ног — гигиенический пакет: подтекает, Питер (так она сказала). Какая боль (так она сказала). Без наркоза, ужас (она сказала так). Скорее в постель, а то начнется настоящее кровотечение (кажется, уже начинается). Стуча зубами и мелко дрожа, надев поверх пижамы мою старую застиранную шерстяную рубашку, Морин лежала, сжавшись в комок. Я накрыл ее несколькими одеялами, но озноб продолжался. «У меня как будто острый нож внутри, — изможденно повествовала она. — А еще он сунул мне в руку теннисный мяч. Сжимайте его крепче, говорит, будет не так больно. Я спрашиваю: как же наркоз? Когда мы договаривались, вы обещали наркоз! А он говорит: какой наркоз? Вы, красавица, полагаете, что я спятил? А я говорю: вы же обещали, я не смогу вытерпеть такую боль. А он говорит, вонючка: не вертитесь в кресле или уходите. Буду только рад. Вам хочется избавиться от ребенка, а не мне. Сжимайте рукой мяч, это отвлекает. За удовольствие надо платить… Ну, я стала сжимать мяч и старалась думать только о нас с тобой, Питер, но было так больно, ты даже не представляешь».
Как же он мучил ее, этот типичный представитель мужской части общества! Еще один мучительный представитель… Еще одна сказка без единого слова правды. Но ложь открылась много позже. Вот что сделала Морин: припрятала три абортные сотни на черный день (тот самый, когда я брошу ее на произвол судьбы без единой копейки), отпустила такси на Ньюстон-стрит, подземкой добралась до Таймс-сквера и отправилась смотреть фильм «Я хочу жить» со Сьюзен Хэйуорд в главной роли; три раза подряд (на самом деле — четыре: однажды я уже ходил с ней на эту картину) отсмотрела отвратную мелодраму про. приключения официантки из коктейль-холла, приговоренную судом штата Калифорния к смертной казни за преступление, которого она не совершала, — бодрящий сюжет, как раз для нашего случая; отсидев три сеанса, зашла в туалет, приладила гигиенический пакет и явилась домой, трясущаяся, измученная, смертельно бледная. А вы выглядели бы лучше, просидев битый день в смрадном кинозале?
Подробности были сообщены мне три года спустя в Висконсине.
Утром после ночи стенаний я вышел, чтобы спокойно проинформировать родителей по телефону-автомату. Морин причитала вослед что-то о безжалостных эгоистах, бросающих кровоточащих героинь ради «той девушки».
— Зачем тебе это? — задал отец отнюдь не риторический вопрос. Он ждал ответа.
— Просто пришла пора. — Я не собирался посвящать отца, с которым перестал откровенничать лет с десяти, в нюансы моих матримониальных обстоятельств. Да и к чему? Я до сих пор любил его, но для открытости мы обладали слишком непохожим жизненным опытом. Он торговал, я творил. Я трудился под приличный аванс над серьезным романом, посвященным как раз неоднозначности восприятия событий и явлений с разных точек зрения. То, что в моем понимании было долгом, мужской обязанностью и верностью принципам, отцу показалось бы непозволительным головотяпством.
— Пеппи, — сказала мама, помолчав, — прости, но мне кажется, что у вас с этой женщиной не все в порядке. Признайся.
— Ей уже за тридцать, — вклинился отец.
— Двадцать девять.
— А тебе только что исполнилось двадцать шесть. Ты мальчик-с-пальчик в чаще. Она целится на мои деньги, сынок. Мама права — с ней не все в порядке.
Родители видели мою суженую всего лишь раз: возвращаясь домой с дневного спектакля, как-то зашли в полуподвал наведать сына. Была среда; Морин валялась на диване, листая сценарий какого-то телесериала — ей в очередной раз пообещали роль. Десятиминутный вежливый разговор ни о чем. Пока-пока. Чтобы раскусить Морин, десяти минут им хватило с избытком.
— Если вы имеете в виду, что она уличная девка, — бодро поведал я телефонной трубке, — то ошибаетесь.
— А на что она живет? Чем занимается?
— Я уже говорил. Актриса.
— И где же?
— Пока присматривает себе подходящую работу.
— Сынок, ты с отличием закончил колледж. Все четыре года получал стипендию. Отслужил в армии. Видел Европу. Перед тобой весь мир, все в твоих руках. Ты можешь иметь все, абсолютно все. Вы не пара. Питер, ты слушаешь?
— Слушаю.
— Пеппи, — спросила мама, — ты что, любишь ее?
— Конечно, люблю. (Заберите меня отсюда! Возьмите меня к себе! Я не хочу этого делать. Вы правы, с ней не все в порядке — она ненормальная. Но я дал слово!) «То, что сказано в скобках, сказано не было».
— Мне не нравится твой голос, — обеспокоенно молвил отец.
— Я просто несколько удивлен вашей реакцией.
— Мы всего лишь хотим, чтобы ты был счастлив, вот и все, — вздохнула мама.
— Ты уверен, что будешь счастлив? — спросил отец. — Пусть она не еврейка, ладно. Не в том дело. Я не узколобый ортодокс и никогда им не был. Все мы живем в реальном мире. И не поминай мне немку из Франкфурта, лично к ней у меня не существовало никакой идиосинкразии. Да и сколько воды утекло! Сам понимаешь.
— Понимаю. Согласен.
— Речь о счастье, которое люди могут дать друг другу. Или не дать.
— Я слушаю, папа.
— Нет, тут что-то не так. — Голос отца дрогнул от беспокойства. — Лучше я сейчас к тебе приеду.
— Не надо. Бога ради, не стоит. Я знаю, что делаю. Я делаю то, что хочу.
— Но к чему такая спешка? Объясни. Только честно. Мне шестьдесят пять, я кое в чем разбираюсь.
— Какая спешка? Мы знакомы почти год. И вообще мне виднее.
— Конечно, Питер, — сказала мама, — тебе виднее.
— И на том спасибо. Не будем ссориться. Мы регистрируемся в среду. В мэрии.
— Ты хочешь, чтобы мы пришли? — О мама, с какой испуганной дрожью ты это произнесла! С каким нетерпением ожидала твердого сыновнего «нет»!
— Нет. Зачем вам приходить? Это же чисто формальная процедура. Я потом позвоню.
— Пеппи, как твои отношения с братом?
— Нормальные отношения. У него — своя жизнь, у меня — своя.
— Питер, ты говорил с ним о женитьбе? Пеппи, у тебя такой старший брат, о каком другим мальчикам только мечтать. Он очень дорожит тобой. Позвонил бы ему.