— Само собой. Во-первых, объем и характер информации, получаемой вами, накладывает несомненные профессиональные ограничения. Если люди и доверяют мне кое-что, то отнюдь не самое интимное и не в надежде на исцеление. Вот видите, тут нечего возразить. Во-вторых, основная задача писателя — рассказать о личности персонажа. Цель психотерапевта — помочь больному. Роли несопоставимые! Вы занялись не своим делом, доктор Шпильфогель. Да, я отказываю вам в свободе на воображение. Лечите чужие болезненные фантазии, а не развивайте свою! Точка. Предмет спора исчерпан.
— Так ли? Предмет нашего спора — научное исследование. Я и мои коллеги обрекли бы себя на молчание, обязавшись испрашивать у пациентов разрешения на обнародование их характерных отклонений от нормы. Между прочим, вы не единственный больной, жаждущий ввести подобного рода цензуру. Уверяю вас, боязнь публичного обсуждения — тоже повод для психотерапевтического вмешательства.
— Ваши слова не выдерживает критики, сами понимаете. Я бы рад выслушать правду о себе — и всегда был рад, — но только правду. Более того, многие пользовались моей открытостью к откровенному обсуждению — например, небезызвестная Морин. Но она передергивала факты. Печально, что доктор Шпильфогель пошел по ее стопам.
— Рады? Открыты? Вы, ощетинившийся во все стороны, как еж, видящий в каждой фразе попытку оскорбить и унизить! Увы, нарциссизм искажает пропорции. Обратите внимание, описанию вашего случая в статье посвящены две страницы из пятнадцати. Но для мистера Тернопола имеют значение только они. Агрессивные фантазии по отношению к матери — какой ужас! Кастратофобия вам не нравится? Мне она тоже не нравится. Однако куда денешься! Вы возмущены тем, что я обнаружил в обсуждаемом индивиде черты его отца, не достигшего жизненной цели. При этом не меньшее отторжение вызывает и замечание о достигнутых пациентом профессиональных успехах. Что же получается? Не достиг — ложь. Достиг — неправда. Вы обретаете душевное равновесие, только ощущая себя невинной жертвой.
— Я ощущаю себя невинной жертвой, будучи поставлен в двойственное положение. «Обсуждаемый индивид»… Вот именно. О ком это — обо мне или не обо мне? В Нью-Йорке, вероятно, добрая дюжина людей, подходящих под ваше описание. Но я не вхожу в их число! Может быть, «обсуждаемый индивид» — некий универсальный пациент, обобщенный образ? Тогда все сводится к проблеме самовыражения, и статью следует рассматривать как художественный текст.
— Ну и как она видится в этих критериях?
— Полагаю, что письменное изложение мыслей — не самый главный ваш талант.
— Так-так, — усмехнулся Шпильфогель. — Вот мы и добрались до сути. Беда не в том, что я, приведя ваш рассказ, сделал прозаика Тернопола узнаваемым, а в самом факте использования чужого материала. Плагиат, да? Бросьте! Я вам не соперник: письменное изложение мыслей — не самый главный мой талант. Не бойтесь, английская словесность не так уж сильно пострадала от непрошеного вмешательства.
— Ничего я не боюсь. Вы как Морин, право. А что до талантов, то уж извините. Ваш стиль оставляет желать лучшего. Считайте это объективной оценкой, писатель я или плясун на канате.
— А почему, собственно, вас так сильно занимает мой стиль?
— Как так «почему»? — Вопрос доктора, по-видимому искренний, меня обескуражил; в глазах потемнело от сердцебиения и подступающих слез. — Неужели не понимаете? Ведь я, я объект описания! Мой образ окарикатурен вашим корявым языком! — Слезы хлынули. — Вы были мне дуэньей, которой доверялось буквально все, не исключая ни малейшей подробности. Я рассчитывал, что буду правильно понят и, уж коли дело дойдет до описания, верно изображен…
— Дорогой мистер Тернопол! Вы заблуждаетесь, думая, будто весь мир жадно кинулся читать невзрачный научный журнальчик. Уверяю вас, тут не тот случай. Это не «Нью-Йоркер» или хотя бы не «Кенион-ревю». Даже большинство моих коллег не заглядывает в «Форум психотерапевтических исследований». И вам не стоило. Мировое сообщество нетерпеливо ожидает последних подробностей о тайной жизни Питера Тернопола? О нет! Их ждет лишь ваш собственный комплекс Нарцисса.
— Оставьте нарциссизм в покое! Боюсь, что это навязчивая психотерапевтическая идея. — От злости слезы высохли. — Бедный древнегреческий юноша у вас к каждой бочке затычка. Где грань между необходимым самоуважением и болезненной самовлюбленностью, между мужской гордостью и манией величия? И потом: говоря о моей горячности и вашей холодности при обсуждении возникшей проблемы, следует ли относить очевидное различие подходов исключительно на счет моих психических отклонений? И у доктора Шпильфогеля есть психика. Он тоже человек. Или я не прав? У вас же получается вот что: демонстрируя высокие нравственные нормы и чувство ответственности по отношению к Сьюзен, нарциссист тайно услаждает тщеславие; но стоит мне согласиться с этим, как я превращаюсь в нарциссиста, который думает только о своем благополучии. Морин, доложу вам, прибегала к такой же казуистике, чтобы опутать меня по рукам и ногам. Как ни поступи — кругом виноват. Почему, почему я всегда кругом виноват? Засорится кухонная мойка — что же ты наделал, Питер! По дороге из Рима во Фраскати повернул не на то шоссе — и она полмили честит меня так, словно я исчадие ада, выбравшееся из преисподней и плюхнувшееся на водительское место, на минутку перед тем заскочив в Уэчестер, чтобы на всякий случай отметиться в Плющевой лиге. Хорошенькое дело!.. Нет, я не «перескочил» на Морин. Она имеет к происходящему самое прямое отношение. Предположим, миссис Тернопол достанет где-нибудь «Форум» и прочтет ваш опус. Ничего невероятного: Морин всегда начеку и следит за всем, что может иметь отношение ко мне — то есть к алиментам. Вы вообще, без сомнения, несколько преувеличили, заявив, будто никто нигде никогда не раскрывает этого журнала: с чего бы тогда в нем печататься?.. Вообразите: она находит вашу статью и с выражением оглашает ее на очередном судебном заседании. И с каким выражением! Представляю себе реакцию окружного судьи. Господи Боже!
— Какое дело судье до ваших неврозов?
— Не лукавьте. Вы отлично понимаете, что я имею в виду. К примеру, место про половые связи с другими женщинами сразу же после вступления в брак. Можно подумать, что я пресловутый американский поэт итальянского происхождения, каждый день по окончании работы над очередной лирической миниатюрой инспектирующий в поисках вдохновения самые грязные притоны. Вы изобразили меня типом, одержимым манией трахаться, как кролик. Ей-богу, это не соответствует действительности. Наши отношения с Карен были глубоко серьезны. А ваше отношение к этим отношениям я отношу… Тьфу, вы меня совсем запутали!
— А проститутки?
— Две за три года. Чуть-чуть больше, чем полпроститутки в год. Достойно книги рекордов Гиннесса по разделу супружеской верности. И это при том, что я был женат на Морин, которая затевала тошнотворные сцены каждый день на каждой улице, каждой площади, в каждом соборе, каждом музее, каждой траттории, каждом пансионе Итальянского полуострова! Да другой не только не вылезал бы из публичного дома — другой бы отвертел ей башку! Легко понять югослава Мецика, моего предшественника: бац — и в челюсть. Но я — цивилизованная личность, интеллектуал. Я совестливое вместилище морали. И мне должно быть стыдно за три сотни лир, потраченных на проститутку и ставящих меня на одну доску с вашим поэтом итальянского происхождения, так, что ли?
— Другой, — ответил Шпильфогель, отмахнувшись рукой от моих доводов, как от назойливой мухи, — вероятно, ответил бы на давление жены более осмысленными поступками.
— Единственно осмысленный поступок, который можно было противопоставить давлению Морин, — убийство! А физическое уничтожение человека, даже собственной половины, даже полностью безумной, смертный грех. Я не вступал в половые связи — я спасался от худшего. И, между прочим, спасал Морин. Мне нужна была разрядка.
— Хорошо. С проститутками вы разряжались. А на кафедре английской филологии?
— Вы дотошны, как Коттон Метью[124]. Пусть я такой, пусть я сякой, пусть я тоскливый Нарцисс — но не потаскливый кот. В моем жизненном плавании не член кормило. Почему вы все время хотите представить меня несостоявшимся сексуальным маньяком? Повторяю: мы с Карен…
— Я говорю не о Карен, а о жене вашего коллеги из Висконсина. Помните, торговый центр в Мэдисоне, случайная встреча и так далее?
— Раз у вас такая память, могли бы вспомнить, что к филологии это не имело никого отношения. И к сексу тоже. Мы знали друг друга бог знает сколько лет. А тут она неожиданно села ко мне в машину. Ну и что? Мой брак тянулся, как каторга. Ее тоже был не сахар. Произошел не половой акт, а дружеский! Акт великодушия, акт сердечной боли, акт отчаяния, если хотите. Те сладостные и безгрешные десять минут на заднем сиденье автомобиля были возвращением в юность, в детство, в игру «папа и мама». Можете смеяться, но мы сознательно решили считать случившиеся несостоявшимся, никакого продолжения — и как дисциплинированные солдаты после краткосрочного отпуска вернулись в опостылевшие окопы переднего края. Судите сами, ваше благородие, можно ли назвать это «вступлением в неразборчивые интимные связи вскоре после заключения брака». Так-то, ваша честь!
— А как, по-вашему, это называется?
— По-моему, я вел почти монашеский образ жизни. Две уличные проститутки в Италии, подруга юности в Мэдисоне — и Карен… Да меня в рамку надо обрамить, учитывая, что Морин не замуж за меня вышла, а вышла за всякие границы пристойности. Но я — или ваш поэт итальянского происхождения, как хотите, — все равно хранил верность чудовищу, исполнял свой долг, делал то, что считал достойным мужчины… Трус он и размазня, ваш итальянец. Подкаблучник, как говорит Моррис. А две итальянские проститутки, подруга детства и Карен были справедливым ответом на бесконечные издевательства.
— Вот видите, мы говорим одно и то же, только разными словами.
— Потрясающее наблюдение! Оно подтверждает, что вы находитесь в плену своих заблуждений и слушаете меня вполуха. Спорить бессмысленно — точно как с Морин. Прекратим бесполезные дебаты о смысле вашей статьи.
— Я уже неоднократно предлагал поступить именно так. — В его голосе не чувствовалось ни гнева, ни огорчения; еще бы, ведь Шпильфогель ничего не теряет от нашего разрыва. — Мистер Тернопол, я не ваш студент. Литературный талант пациента не имеет для меня никакого значения. Как и его мнение о моих стилистических способностях, лежащих за рамками профессии. Скажите лучше, наша совместная работа приносит плоды?
— Несомненно. Я уже несколько раз это подтверждал.
— И все-таки не считаете, что мною избрана правильная стратегия лечения.
— Не считаю.
— Но считаете, что мы с Морин — одного поля ягоды, во всяком случае, в части взаимоотношений с вами.
— Так я не говорю.
— Однако думаете именно так.
— Не совсем. Вероломны ли ваши поступки? Да. Но дело тут не в сходстве с Морин, а в качестве вашей статьи.
— Отлично, вот и договорились. Подведем итог. Если вы собираетесь продолжить наши сеансы, превращая каждый из них в каскад нападок и обвинений, то напрасно. Глупо даже пытаться. Если готовы изменить стиль общения — милости просим. Извольте сделать выбор до нашей следующей встречи.
Я сделал выбор. Услышав о нем, Сьюзен пришла в негодование. Просто вышла из себя. Поносила Шпильфогеля, но и меня не особенно хвалила. Конечно, за всеми ее словами маячила тень доктора Голдинга, который, как она говорила, «ужаснулся», узнав о содержании публикации в «Форуме». Раньше Сьюзен никогда не рассказывала об отношении своего доктора ко мне. Я думаю, новую степень ее доверительности пробудил к жизни беспардонный текст Шпильфогеля (был-таки в статье, оказывается, толк): теперь, посвященная в подробности моей тайны — женское нижнее белье и все такое прочее, — она и сама стала более откровенной и раскрепощенной. Никогда прежде она не выплескивала на меня столько собственных соображений. Оно и к лучшему. Нельзя вечно сдерживаться и подавлять эмоции. Плохо только, что и Сьюзен, и Голдинг могли простодушно принять изложенное в шпильфогелевом опусе за правду. Увы, так, кажется, и произошло.
— Тебе надо расстаться с ним, — с необычной для себя однозначной резкостью заявила она.
— Не могу. Сейчас не могу. От него больше пользы, чем вреда.
— Он тебя подставил. Что тут хорошего?
— Все же я благодарен Шпильфогелю. Он многое успел сделать до статьи. Главное — практически излечил меня от Морин, от этой болезни, которая казалась смертельной.
— Любой другой психотерапевт тоже излечил бы.
— Но сделал это именно он.
— Неужели прошлые заслуги освобождают от ответственности? Шпильфогель поступил непорядочно, опубликовав статью без твоего согласия. А уж то, как он стал действовать дальше, и вовсе ни в какие ворота не лезет. «Заткнись или выметайся». Ничего себе альтернатива! Доктор Голдинг говорит, что даже не слышал и не подозревал о возможности чего-нибудь подобного между врачом и пациентом. А уж статья! Сплошной словесный мусор. Это я тебя цитирую.
— Оставь, Сьюзен. Я принял решение. Остаюсь с ним. И хватит.
— Эх, попробовала бы я оборвать беседу! Получила бы по первое число. Прямой наводкой по площадям. Уж выслушай: этот человек относится к тебе гнусно. Почему ты позволяешь им так с собой обращаться?
— Кому — «им»?
— Шпильфогелю. Морин.
— И?
— Они вытирают о тебя ноги, как о половую тряпку.
— Какие ноги, Сьюзен? Прекрати!
— Сам прекрати быть мямлей. Это не должно сойти им с рук.
— Вот, теперь еще и руки.
— Ты слепой кутенок, Питер.
— Кто это сказал?
— Это сказал доктор Голдинг. И я.
Я не скрыл от Шпильфогеля мнение его коллеги. Мой (все еще мой) врач попросту отмахнулся: «Не имею чести быть знакомым». Выходит, имей он такую честь, характеристика, данная мне Голдингом, могла бы стать предметом обсуждения, а в противном случае — и говорить не о чем. Странный подход. А горячность Сьюзен была мне понятна и симпатична. Миссис Макколл исполнилась неприязни к Шпильфогелю из-за того, что он написал о ее Питере, благодетеле и поводыре, наполнившем смыслом былое полурастительное существование. Пигмалиона развенчали; Галатея, естественно, окрысилась. Разве могло обернуться иначе?
Шпильфогель был непробиваем и непотопляем. Лицо смертника, неуклюжая походка скелета и при том — полная уверенность в себе, предмет моей зависти: я прав, и катитесь к дьяволу; а если не прав, то все равно не сойду с избранной позиции ни на йоту и окажусь в результате прав. Может быть, из-за этого он и не потерял пациента, надеявшегося перенять у врача хоть малую толику внутренней твердости. Я хотел учиться на его примере. Но ты не будешь иметь удовольствия услышать об этом, надменный немецкий сукин сын. Я буду учиться молча.
Проходили недели. При одном упоминании о Шпильфогеле Сьюзен продолжала морщиться, как от боли. Я же убедил себя в полезности сеансов — а куда денешься? Сказать себе: я снова обманулся, как и с Морин, — было бы смерти подобно. Ибо, дважды обманувшись столь жестоко, удастся ли когда-нибудь вернуть доверие к собственным суждениям? Ладно, пусть я самовлюбленный Нарцисс, до сих пор защищающийся от страха перед матерью самыми экзотическими средствами. И ты, Сьюзен, не спорь. Уж не тебе бы спорить. (Меня так и тянуло сказать ей это, но я благоразумно сдерживался.) Кабы не Шпильфогель, Сьюзен, мы жили бы как угодно, только не вместе. Нас накрепко связало его вечное вопросительное «Не лучше ли остаться?» в ответ на мое постоянное нервозное «Не лучше ли уйти?». Твой благодетель, твой спаситель — Шпильфогель, а не я. Это он на первом году лечения убеждал отбрыкивающегося пациента проводить все ночи в твоей квартире. Как меня угнетал твой образ жизни! Но докторские уговоры тогда возымели действие. И потом (представляю, как разрушительно сообщение об этом может подействовать на твое хрупкое чувство собственного достоинства), когда твое непомерно растущее стремление к замужеству и деторождению гнало меня прочь, он, Шпильфогель, пекся о продолжении нашей связи, как нежный отец. А ты костеришь его почем зря, Сьюзи.
— Она хочет детей, причем сейчас, пока еще не поздно.
— А вы не хотите.
— В том-то и дело. И не хочу, чтобы она лелеяла надежды. Совершенно напрасные.
— Скажите ей прямо.
— Я говорил. Куда уж прямее. Она отвечает: «Я прекрасно знаю, что ты не собираешься жениться на мне, — но зачем сообщать об этом каждый час?»
— Пожалуй, каждый час — действительно слишком часто.
— Что вы, это просто характерное для нее преувеличение. Беда в другом: я гоню прочь неоправданные надежды на замужество, но она надеется все равно.
— Ну и что плохого в таких мечтах?
— Допуская их, я невольно принимаю на себя неисполнимые обязательства. Я должен уйти от Сьюзен. Я должен уйти.
— Думаете, так будет честнее?
— Уверен.
— Давайте повернем проблему другой гранью. Может быть, вы начинаете чувствовать себя влюбленным? И собираетесь уйти не от детей, не от семейной жизни, а именно от любви?
— Ох уж этот психоанализ! Подобная мысль мне в голову не приходила. И не могла прийти, потому что в ней нет никакого смысла.
— Так уж никакого? Я ведь опираюсь только на ваши слова. Сьюзен добра. У нее чудный характер. Вы любуетесь ею, когда она склоняется над книгой. Вы восхищаетесь ее трогательной женственностью. Одерните меня, если я что-нибудь выдумываю. Вы, часом, не посвящаете ей любовных стихов?
— Я?
— Вы, вы. К тому, кажется, идет.
— Тот, кто знает Морин Тернопол, никогда не станет нежным лириком.
— Но тот, кто знает Морин Тернопол, вдвойне должен ценить в женщине мягкость, кротость, благодарность и абсолютную преданность. А Сьюзен Макколл, как я понимаю, обладает всеми этими качествами.
— Спору нет. И с каждым днем она, словно оттаивая, становится все более жизнерадостной и очаровательной.
— И все больше любит вас.