Моя мужская правда - Рот Филип 6 стр.


Так или иначе, это положило конец ее материнским обязанностям. Когда через пять недель Лидия выписалась, Кеттерер объявил ей, что женится. Не собирался, мол, «форсировать этот вопрос», но раз уж теперь всем известно, что он семь унизительных лет прожил с ненормальной, то его долг и прямая обязанность хотя бы спасти Монику, предоставив ей нормальный дом, нормальную мать, нормальную семью. А если Лидия хочет добиться иного решения через суд — он не против, пожалуйста, милости просим. Только следует иметь в виду, что у него есть фотографии надписей, сделанных на стенах губной помадой. И договоренность с соседями, которые дадут правдивые показания о том, что из себя представляла спятившая Лидия и какой запах она распространяла, покуда Кеттерер не отправил ее в психушку. Вот как это будет выглядеть в суде. И он готов потратиться как угодно и потратить сколько угодно времени, лишь бы Моника навсегда избавилась от клинической идиотки, пожирающей кошачьи испражнения. Зато сэкономит на алиментах.

«Целыми днями я бегала по соседям, умоляя не давать показаний против меня. Уж они-то знали, как Моника меня любит, они знали, как я люблю ее, они знали, что я просто выдохлась: развод, смерть матери и всякое такое. То, что они видели и нюхали перед тем, как я попала в больницу, совсем не то, что я представляю собой на самом деле. Вот что я пыталась им втолковать. Соседи смотрели как-то испуганно. Я наняла адвоката. Белугой ревела у него в конторе, а он говорил: можно попробовать, очень даже можно попробовать; мистеру Кеттереру не так-то просто будет доказать свои права на Монику — ну, что она должна жить с ним. Слова адвоката очень меня поддержали. Мне стало гораздо легче, снова захотелось быть с людьми. И я прямо из адвокатской конторы пошла на автобусную станцию и купила билет в Канаду. Я ж говорю, мне захотелось быть с людьми. Пойду в бюро по найму: устройте меня поварихой на лесозаготовки, чем дальше на север, тем лучше. Я буду готовить еду для сотни здоровых мужиков с хорошим аппетитом. Всю дорогу до Виннипега я представляла, как кручусь в огромной жаркой кухне среди ложек-плошек-поварешек. За стенами — предрассветное ледяное безмолвие; в лагере лесорубов все еще спят; я готовлю завтрак: яичницу с беконом, тосты, кофе, много горячего кофе. Потом мытье посуды, уборка, приготовление ужина. Усталые после тяжелой работы в лесу, они шумной толпой вваливаются в столовую. Все уже готово, ешьте на здоровье. Такие вот бесхитростные мечты в трясущемся автобусе. Я буду их кормить, а они за это будут меня защищать. Я буду единственной женщиной среди них, а они, по-мужски посмеиваясь над своим благородством, и пальцем меня не тронут. Я провела в Виннипеге три дня. В основном шлялась по кинотеатрам. А что еще было делать? В бюро по найму я сказала, что раздумала ехать на лесозаготовки поварихой, оставьте меня здесь.

Ты бы видел их рожи! Кто раздумал? Что раздумал? При чем тут повариха? Они решили, что я проститутка. Какая скука! Какая скука быть психованной! Какая скука быть мною! Куда уж скучней и банальней: совращенная собственным отцом всю жизнь испытывает „фрустрацию“, так это, кажется, называется. Я твердила не переставая, словно и впрямь сумасшедшая: „Вовсе не обязательно вести себя так. Вовсе не обязательно разыгрывать безумие. Вовсе не обязательно бежать к Северному полюсу, никого там нет. Ты просто зациклилась. Остановись“. Когда я слишком расходилась, ругаясь с тетками, они, как сейчас помню, вещали, поджав губы: „Возьми себя в руки, Лидия, и не устраивай бурю в стакане воды“. Ну ладно, я выброшу из головы тех двоих, отца и Кеттерера, но что тогда станет с моей жизнью? Или ничего с ней не станется? Глупо считать себя жертвой, но не глупее ли считаться дочерью своего отца? Я думала обо всем этом, сидя в виннипегских кинотеатрах, думала все время, мне надо было прийти в себя. Возьми себя в руки, Лидия, и не устраивай бурю в стакане воды. Снявши голову, Лидия, по волосам не плачут. Если что-то не удалось, Лидия, — а тебе как раз не удалось, — сделай еще одну попытку. Попытка — не пытка, Лидия. Не пытка? На одном из бесчисленных киносеансов меня вдруг осенило: что бы я ни делала, спасая Монику от Кеттерера, я сделаю только хуже. Да это ж яснее ясного. Осталось всего лишь убедить себя, что я никого ни от кого спасать не собираюсь. Доктор Рутерфорд говорит, я решила правильно. И что даже удивительно, как я дошла до такого верного решения без помощи опытного психотерапевта. Когда я вернулась назад в Чикаго? Когда довела дело до конца. До логического конца, считает доктор Рутерфорд. У меня был в отеле номер за два доллара в сутки. Скорее в притоне, чем отеле. Лидия знала, что делает, говорит доктор Рутерфорд. Под конец третьего виннипегского дня, когда я расплачивалась за двухдолларовую конуру, дежурный портье спросил, не хочет ли дамочка между делом немного подзаработать, скажем так, позируя художникам. Можно даже не немного, если я настоящая блондинка везде. Я взвыла воем и не могла остановиться. Портье позвал полицейского, полицейский — доктора, и как-то само собой получилось, что меня отправили назад. Вот так я избавилась от дочери. Ты, наверное, думаешь, что честнее было бы утопить ее в ванне».

Рассказ Лидии ошеломил меня не одной лишь своей трагической правдой: не менее потрясал его тон. Легкость, спокойствие, отсутствие нажима, того, что мы называем аффектацией, делали ее повествование еще более пронзительным. Но не отталкивающим. Будь все это рассказано иначе, сравнительно молодой человек, малоискушенный в мерзостях жизни, бросился бы, корчась от отвращения, прочь от женщины, отягченной таким подавляющим опытом. Но у кого язык повернулся бы назвать безумной собеседницу, говорящую о своем сумасшествии с такой подкупающей искренностью и наивностью? Кто обнаружил бы в ее бесхитростной истории, лишенной озлобления и мстительности, подсознательное стремление к убийству и суициду? Только у того и только тот, кто, пережив сходные страдания, озлобился и ожесточился. Совершенно заурядного вида миниатюрная привлекательная американская блондинка, такая же, как миллионы американских блондинок, она, не обладая ни знаниями, ни прозорливостью, напряжением затуманенного разума создала некий особый род мудрости. Ибо несомненно требуется мудрость для мягкой и даже снисходительной иронии в рассказе о безмерном горе и невообразимой несправедливости. Надо быть Кеттерером, тупым и бездушным, чтобы не признать ее моральной победы. И если вы думаете иначе, то нам, кажется, не о чем больше говорить.


Я встретил женщину, с которой моей жизни суждено было обратиться в руины, осенью 1956 года, спустя несколько месяцев после досрочной демобилизации и своего появления в Чикаго. Двадцатичетырехлетний магистр словесности, еще до ухода в армию заранее заручившийся местом преподавателя стилистики в университете, — неплохо. Родители могли по праву мной гордиться, но они, пуще того, трепетали, убежденные, что прочное положение сына даровано им свыше как компенсация за неказистую судьбу дочери. Их письма ко мне были неизменно с полной серьезностью адресованы «профессору Натану Цукерману», и я уверен, что и писались-то они, не содержавшие обычно ничего, кроме кратких сведений о погоде в Нью-Джерси, ради этой надписи на конверте.

Я тоже недурно к себе относился — правда, без такого благоговейного трепета. Мне казалось, что все идет самым естественным образом, иначе и быть не может. Пример родителей, их всегдашняя устремленность к победе давно вселили в меня уверенность в конечной неизбежности успеха. Как это — пережить фиаско? Такая возможность была чисто умозрительной. Разумеется, я видел, что люди иногда терпят неудачи. Почему? Потому что удача не терпит некоторых людей. Иные мои соученики по колледжу шли на экзамен, не зная ни бум-бум; иные не сдавали работ к назначенному сроку. Я от души удивлялся, зачем они так делают. Ведь куда лучше получать заслуженную радость от собственных достижений, чем заслуженные неприятности из-за собственного нерадения. Тем более, что успех достигается легко и просто. Нужны всего лишь внимание, собранность, пунктуальность, прилежание и упорство; ну, плюс еще исполнительность, терпение, самодисциплина, бодрость и трудолюбие — и, конечно, ум. И всего-то делов. Что может быть проще?

Как я был уверен тогда в своих силах! Сколько воли и энергии концентрировалось во мне! С какой педантичностью я следовал всякого рода расписаниям и планам! Ровно в шесть сорок пять по будним дням — подъем. Надеваем старый вязаный спортивный костюм. Тридцать минут на зарядку. Приседания, прогибания, прыжки на месте, лег-встал, лег-встал — и еще с полдюжины упражнений из руководства по домашней физкультуре, приобретенного еще в ранней юности и повсюду неотступно следовавшего за мной. Изданное во время Второй мировой войны, руководство носило славное название «Как стать крепче морского пехотинца». К восьми я, одолев милю на велосипеде, уже подкатывал к зданию нашего факультета, выходящему на Мидуэй. У меня было три группы первокурсников, пять раз в неделю по часовому занятию в каждой, итого пятнадцать часов. С восьми тридцати до половины двенадцатого; три часа почти непрерывного выслушивания студенческих рассуждений, по большей части однообразных. Мои комментарии и замечания, столь же однообразные. Анализ стиля и метода; восхождения на литературный Олимп для встреч с его обитателями: Аристотелем, Гоббсом[45], Миллем[46], Гиббоном[47], Патером[48], Шоу, Свифтом, сэром Томасом Брауном[49] etc. Скажу без хвастовства: при всем том на моих занятиях не было скучно. Я старался вести их так, будто именно мы и именно сейчас открываем никому до сих пор не ведомые тайны — и получал от этого истинное удовольствие. Оно подогревалось еще и ощущением собственного авторитета, завоеванного не сединами, не знаками отличия, а непосредственно интеллектом и знаниями. К тому же мне еще со студенческих времен была мила дружеская атмосфера в отношениях между учащимися и молодыми преподавателями — неформальная, лишенная строгой субординации, допускающая взаимное легкое подтрунивание, но, конечно, далекая от панибратства. Иногда студенты переходят на «ты» с близкими по возрасту педагогами и начинают называть друг друга по именам — во всяком случае, вне аудиторий. Лично мне это всегда казалось некоторым перебором. Дружелюбие есть дружелюбие, но студент есть студент, а педагог есть педагог. Точно так же как мой отец, ведя бухгалтерскую отчетность, никогда не допустил бы фамильярности в общении с нанимателем (ни со своей, ни с его стороны), потому что это может повредить делу, я считал невозможным переходить черту, за которой стирается грань между участниками педагогического процесса — равноправными, но не равновесомыми. У каждого свой уровень ответственности. Я не мэтр, не священная научная корова, но и не «свой парень», не «дружище Нат».

Я тоже недурно к себе относился — правда, без такого благоговейного трепета. Мне казалось, что все идет самым естественным образом, иначе и быть не может. Пример родителей, их всегдашняя устремленность к победе давно вселили в меня уверенность в конечной неизбежности успеха. Как это — пережить фиаско? Такая возможность была чисто умозрительной. Разумеется, я видел, что люди иногда терпят неудачи. Почему? Потому что удача не терпит некоторых людей. Иные мои соученики по колледжу шли на экзамен, не зная ни бум-бум; иные не сдавали работ к назначенному сроку. Я от души удивлялся, зачем они так делают. Ведь куда лучше получать заслуженную радость от собственных достижений, чем заслуженные неприятности из-за собственного нерадения. Тем более, что успех достигается легко и просто. Нужны всего лишь внимание, собранность, пунктуальность, прилежание и упорство; ну, плюс еще исполнительность, терпение, самодисциплина, бодрость и трудолюбие — и, конечно, ум. И всего-то делов. Что может быть проще?

Как я был уверен тогда в своих силах! Сколько воли и энергии концентрировалось во мне! С какой педантичностью я следовал всякого рода расписаниям и планам! Ровно в шесть сорок пять по будним дням — подъем. Надеваем старый вязаный спортивный костюм. Тридцать минут на зарядку. Приседания, прогибания, прыжки на месте, лег-встал, лег-встал — и еще с полдюжины упражнений из руководства по домашней физкультуре, приобретенного еще в ранней юности и повсюду неотступно следовавшего за мной. Изданное во время Второй мировой войны, руководство носило славное название «Как стать крепче морского пехотинца». К восьми я, одолев милю на велосипеде, уже подкатывал к зданию нашего факультета, выходящему на Мидуэй. У меня было три группы первокурсников, пять раз в неделю по часовому занятию в каждой, итого пятнадцать часов. С восьми тридцати до половины двенадцатого; три часа почти непрерывного выслушивания студенческих рассуждений, по большей части однообразных. Мои комментарии и замечания, столь же однообразные. Анализ стиля и метода; восхождения на литературный Олимп для встреч с его обитателями: Аристотелем, Гоббсом[45], Миллем[46], Гиббоном[47], Патером[48], Шоу, Свифтом, сэром Томасом Брауном[49] etc. Скажу без хвастовства: при всем том на моих занятиях не было скучно. Я старался вести их так, будто именно мы и именно сейчас открываем никому до сих пор не ведомые тайны — и получал от этого истинное удовольствие. Оно подогревалось еще и ощущением собственного авторитета, завоеванного не сединами, не знаками отличия, а непосредственно интеллектом и знаниями. К тому же мне еще со студенческих времен была мила дружеская атмосфера в отношениях между учащимися и молодыми преподавателями — неформальная, лишенная строгой субординации, допускающая взаимное легкое подтрунивание, но, конечно, далекая от панибратства. Иногда студенты переходят на «ты» с близкими по возрасту педагогами и начинают называть друг друга по именам — во всяком случае, вне аудиторий. Лично мне это всегда казалось некоторым перебором. Дружелюбие есть дружелюбие, но студент есть студент, а педагог есть педагог. Точно так же как мой отец, ведя бухгалтерскую отчетность, никогда не допустил бы фамильярности в общении с нанимателем (ни со своей, ни с его стороны), потому что это может повредить делу, я считал невозможным переходить черту, за которой стирается грань между участниками педагогического процесса — равноправными, но не равновесомыми. У каждого свой уровень ответственности. Я не мэтр, не священная научная корова, но и не «свой парень», не «дружище Нат».

Такова была выстроенная мной стройная теория; на практике с малым преподавательским опытом соблюдать баланс было не так-то просто, но я, честное слово, старался. И если порой вел себя не вполне естественно, то только из-за чересчур пристального внимания к собственным движениям и интонациям.

К полудню я возвращался из университета домой, в маленькую свою квартирку, съедал бутерброд и приступал к делам сугубо личным. Рассказы, написанные в армии, — все три — были уже приняты к публикации солидным ежеквартальником. Автор отчетливо осознавал, что они целиком подражательны. Эти новеллы выросли из «Вечернего сада» и других образчиков подобной прозы, вкус к которой привили мне в колледже. Поэтому выхода журнала в свет я ожидал скорее с любопытством, чем с тайным тщеславием. Настало время проверить, могу ли я создать что-нибудь действительно оригинальное. «Сделай себя сам» — принцип, внушенный отцом, глубоко укоренился во мне, куда глубже, чем могло показаться со стороны (да и не со стороны); он требовал видимого воплощения; публичные рассуждения о позициях Аристотеля и экспозициях сэра Томаса Брауна оказались явно недостаточными.

С двенадцати до пяти — творческие потуги, следом — час французского: на каникулы планировалось путешествие по Европе; в шесть вечера я снова садился на велосипед и катил в университетскую столовую, знакомую мне еще со студенческих лет. Темные деревянные панели стен, портреты славных предшественников, задолго до меня прославивших учебное заведение и уже отошедших в мир иной, пробуждали законное чувство горделивой причастности к академическому сообществу. В одиночестве я жевал отбивные с тушеными овощами, но даже мелькавшая порой догадка, что одинокое пережевывание отбивных суждено по гроб жизни, не ставило меня в один ряд с теми, кто обойден судьбой. Дома ожидала проверка студенческих работ и подготовка к завтрашним занятиям, но перед этим я часто заскакивал на часок-другой в букинистическую лавку по соседству. В будущем я видел себя обладателем большой собственной библиотеки — никакие сокровища мира не могли с этим сравниться; пока же, стоя у плотно заставленных книгами стеллажей, напряженно раздумывал, приобретение какой из них способен выдержать мой бюджет. Велик соблазн, а выбор мучителен. Принимая решение, я так нервничал, что порою вынужден был откладывать священнодействие покупки и банальнейшим образом спешить в туалет, куда улыбающийся букинист безропотно меня пускал. Казалось, нет и быть не может более эффективного слабительного, чем почти бездефектный экземпляр первого английского издания «Семи разновидностей двусмысленности» Эмпсона. И — домой.

В десять, прочитав все студенческие работы и завершив подготовку на завтра, я отправлялся в бар, где обычно собирались аспиранты. Встречал кого-нибудь из знакомых. Мы выпивали по кружке пива: одна кружка, одна партия в кегли. И снова — домой. Перед сном — обязательное чтение с пометками на полях и конспектированием наиболее важных мест: пятьдесят страниц, не больше и не меньше, шедевры европейской литературы, еще нечитанные мною или основательно подзабытые. Это называлось «заполнение пробелов». Пятьдесят страниц в день — за месяц, грубо говоря, три книги. Тридцать шесть книг в год, простая арифметика. Идем дальше. Посчитаем, каково будет годовое количество собственных рассказов, если отдавать творчеству тридцать часов в неделю. А сколько студенческих работ я могу проверить в час? А на сколько томов вырастет моя библиотека за десять лет, если учесть, что выделяемые на ее пополнение средства будут из года в год возрастать в такой-то и такой-то пропорции?.. Мне нравилось, что я легко могу прогнозировать ближайшие и отдаленные перспективы. Мне и сейчас это нравится.

Отпущенные судьбой духовные богатства представлялись мне почти неограниченными. Материальные возможности тоже не вызывали ни малейших нареканий. У меня было транспортное средство для поездок на близкие расстояния: велосипед. У меня был велотренажер. У меня был портфель (подарок родителей на окончание школы), была портативная пишмашинка «Ремингтон» (их подарок на окончание колледжа), часы фирмы «Булова» (их подарок на бар-мицву). Еще со студенческого времени у меня сохранился хороший, лишь слегка поношенный твидовый пиджак с коричневой кожей на локтях; когда-то я в нем учился, теперь — преподавал. В привезенной из армии форме цвета хаки я ходил пить пиво и работал над рассказами. Новый коричневый в полоску костюм из шотландки для торжественных случаев; туфли для тенниса; кожаные штиблеты; домашние туфли, верой и правдой служившие мне уже одиннадцатый год; пуловер с V-образным вырезом; несколько рубашек; несколько пар носков; шорты и полосатые майки фирмы «Чудо-ткач», любимой мною с младых ногтей. Зачем, право, менять привычки? Что еще нужно для полного счастья? Разве что пополнение библиотеки книгами с собственной фамилией на обложке и двухмесячное путешествие по Европе с осмотром памятников мировой культуры и посещением мест, освященных именами великих писателей. Дважды в месяц я испытывал искреннее недоумение, находя в почтовом ящике чек на сто двадцать пять долларов из университета. Разве они должны мне платить? Это я, именно я, а не они, должен приплачивать за такую наполненную, независимую и достойную жизнь.

Назад Дальше