— Но не такой мужчина, — покачал головой Сьенфуэгос. — Овандо прежде всего — губернатор, затем — священник, и только потом — мужчина, да и то самый холодный из всех, кого я знаю. Нельзя ему верить!
— Дорогой мой друг! — принцесса вновь лукаво улыбнулась. — Я перестала доверять испанцам в тот самый день, когда Алонсо де Охеда втащил Каноабо на своего коня и увез на глазах у его воинов, — она тряхнула роскошной гривой угольно-черных волос и задумчиво уставилась в потолок, вспоминая особенно яркие моменты своей жизни. — И я хорошо — слишком хорошо! — знала Бартоломео Колумба — самого лживого человека, чья нога когда-либо ступала на этот остров. И Франсиско Рольдана я тоже хорошо знала. И многих других, совершивших столько пакостей и измен, что мне не хватило бы многих недель, чтобы их перечислить. Успокойтесь, друг мой! — закончила она. — Овандо ничем не сможет повредить мне здесь, в самом сердце Харагуа. Я устрою ему роскошный прием, но не спущу с него глаз, будьте уверены.
Канарец и рад был бы принять доводы Золотого Цветка, но давно уже убедился на собственном опыте, что люди вроде брата Николаса де Овандо ничего не делают просто так, и уж тем более не пускаются без причины в изнурительное путешествие через горы и болота, наполненные душными испарениями, навстречу ордам голых дикарей, от которых никогда не знаешь, чего ждать.
Поэтому Сьенфуэгос решил принять собственные меры предосторожности и отвезти в укромную бухту на соседнем острове Гонав запас провизии и прочие необходимые вещи, которые могут пригодиться, если положение станет совсем скверным.
— Овандо сказал, что повесит нас, если мы попадемся ему на Эспаньоле, однако ничего не говорил о Гонаве, хоть его и видно с берега, — сказал он Бонифасио Кабрере. — Думаю, он даже не знает о существовании этого острова.
— Овандо повесит тебя в любом случае, где бы на тебя ни наткнулся, если ему придет в голову такая блажь, — убежденно заметил его друг. — И наоборот, он может не тронуть тебя и пальцем, даже если застанет тебя в заведении Леонор Бандерас, если будет в это время в добром расположении духа. Хорошо быть губернатором: можешь делать все, что захочешь, и ни перед кем не отчитываться.
Это действительно было так, и Сьенфуэгос прекрасно это знал. Монархия устанавливала удобные ей правила, и подданным не оставалось ничего другого, как подчиняться, сколь бы несправедливыми ни казались эти решения. А поскольку на западном берегу Сумеречного океана корону представлял Овандо, то любой его приказ или каприз являлся законом, против которого никто не смел возражать.
Таким образом, пусть Гонав и не был абсолютно безопасным местом, но все же скалистый остров являл собой настолько неприступное убежище, что даже целой армии губернатора едва бы удалось выцарапать из него нескольких беглецов.
Зато с этого острова издали можно было увидеть приближение любого корабля — в том числе и «Чуда», и запросто переправиться на простом каноэ.
Итак, убедившись, что его семья в безопасности, Сьенфуэгос занялся тем, что ему удавалось лучше всего: стал ждать.
Он устроил свой лагерь на северо-восточном склоне горы с видом на индейское поселение, откуда два дня спустя наблюдал за приездом губернатора и его свиты, которая частью прибыла пешком, а частью — на кораблях, которые оставили у южной оконечности острова, чтобы совершить недолгое и приятное путешествие до столицы Харагуа.
По всей видимости, сам Овандо, чья неприязнь к морю была общеизвестна и, кстати, весьма типична для кастильского священника тех времен, в конце концов решил, что его въезд в последнее независимое королевство на Эспаньоле будет выглядеть гораздо эффектнее, если он появится на богато разукрашенном коне, в окружении своих отважных офицеров, чем если вылезет у всех на глазах из какой-нибудь утлой посудины, зеленый от морской болезни, шатаясь, как пьяный.
Под бой тамбуринов и воодушевленное ржание скакунов кортеж губернатора торжественно ступил на берег. Первым делом Сьенфуэгос обратил внимание на то, что свиту Овандо составляли почти исключительно вооруженные солдаты, а священников почти не было, если не считать брата Бернардино де Сигуэнсы, состоявшего при губернаторе чем-то вроде секретаря или писаря.
— Странно, однако, что губернатора не сопровождает ни один из сорока старейшин Санто-Доминго, — пробормотал Сьенфуэгос. — Это больше похоже на карательную экспедицию, чем на дружественный визит.
Ему захотелось вновь предупредить принцессу, чтобы она не доверяла пришельцам, но, увидев, как из граничащей с пляжем пальмовой рощи появились десятки воинов Харагуа с бесстрастными лицами и моментально построились в каре, он почувствовал себя несколько спокойнее.
Губернатор чуть не потерял дар речи, когда перед ним предстала принцесса Золотой Цветок. Двадцать красивых полуобнаженных девушек в юбках из листьев несли на плечах огромный трон, на котором восседала все еще прекрасная королева Харагуа, чьи дерзко торчащие соски, казалось, бросали вызов всем законам гравитации, глядя прямо вверх, на единственное облако, плывущее в небе.
Окрестности огласились боем индейских барабанов, заглушавших испанские тамбурины, а губернатор и королева внезапно показались Сьенфуэгосу скорее двумя гордыми павлинами, распускающими перья друг перед другом, нежели разумными людьми, которые встретились, чтобы заключить договор о мире.
Он прямо-таки чувствовал, как растет напряжение между Овандо и Анакаоной; казалось, оба правителя выжидали, когда другой сделает первый шаг навстречу, явив, таким образом, свое почтение и уважение; но, как первый не желал сойти с коня, так и вторая не соизволила спуститься со своего трона. И неизвестно, сколько бы еще длилось это гнетущее молчание, но тут конь губернатора начал нервно переступать, встревоженный яростным шипением ручного оцелота, сидевшего у ног Золотого Цветка, словно здоровенный домашний кот.
Вскоре большая часть знатных гостей скрылась в главной хижине, и Сьенфуэгос вновь увидел жалкую фигурку брата Бернардино де Сигуэнсы, о котором все, казалось, совершенно забыли. Монашек предпочел удалиться к дальнему краю пляжа, где присел на ствол поваленного дерева и принялся что-то бормотать себе под нос, перебирая четки и глядя на солнце, медленно опускающееся в море, похожее на оливковое масло.
Вот тогда-то Сьенфуэгоса и осенило.
Пока над морем пылал роскошный закат Харагуа, он обдумывал свой план; когда же землю окутали сумерки, зловонный францисканец медленно направился в селение, чтобы узнать, в какой хижине его поселили.
Едва стемнело, Сьенфуэгос отправился на поиски Бонифасио Кабреры, чтобы рассказать ему о своей идее.
— Надо же до такого додуматься! — воскликнул хромой, не в силах сдержать улыбку. — Слушай, твою дурную голову когда-нибудь перестанут посещать подобные идеи?
— Боюсь, что нет. Так ты мне поможешь?
— Конечно.
И на рассвете следующего дня Бонифасио Кабрера вошел в хижину, отведенную монаху, и, легонько коснувшись его плеча, выпалил единым духом, едва тот успел открыть глаза:
— Умоляю вас, святой отец, пойдемте скорее! Один добрый христианин оказался на пороге смерти и нуждается в совершении священных обрядов.
Как и следовало ожидать, коротышка-монах, даже не помолившись, без возражений направился вслед за хромым, который повел его запутанными лесными тропами, и спустя полчаса монах столкнулся нос к носу со своим старым знакомым, канарцем Сьенфуэгосом.
— Помоги мне Боже! — ужаснулся брат Бернардино. — Снова вы?
— Да, это я, падре, — улыбнулся канарец. — И я рад вас видеть.
— А вот я вас — нет! — в ярости прорычал тот. — Вы — последний человек на свете, с которым я захотел бы иметь дело.
— Никогда бы не подумал, что человек вроде вас может так злиться, — весело ответил канарец. — В конце концов, я не сделал ничего предосудительного.
— Так значит, вы считаете, что нет ничего предосудительного в глумлении над святым таинством исповеди? — вскричал монах. — Вы использовали в личных целях то, что предназначено совсем для иного.
— Я признаю, что поступил нехорошо, и прошу у вас прощения, — несомненно, Сьенфуэгос искренне желал помириться с этим человеком, который казался ему весьма симпатичным, несмотря на зловоние, вынуждавшее держаться как можно дальше от его подмышек. — Прошу вас, забудьте об этом, мне очень нужна ваша помощь.
— Я здесь не для того, чтобы помогать вам, я должен соборовать умирающего, — проворчал священник. — Проводите меня к нему.
— Минуточку! — Бонифасио Кабрера в комично-пафосном жесте протестующе поднял вверх палец. — Я не сказал: «умирает», я сказал: «находится на пороге смерти».
— А разве это не то же самое? — удивился брат Бернардино.
— Разумеется, нет, — ответил Сьенфуэгос. — Мне действительно грозит смерть, поскольку, если я попаду в руки Овандо, меня повесят, но это не значит, что я лежу на смертном одре.
— Так это снова один из ваших чертовых трюков! — монашек яростно сглотнул сопли, рискуя в них захлебнуться. — В таком случае, какое из святых таинств вы имели в виду? О каком таинстве вы говорите?
— Обо всех, — просто ответил тот.
— Обо всех? — изумился монах.
— Разумеется. Я хочу, чтобы вы меня крестили, исповедали, причастили и, наконец, обвенчали с вашей бывшей узницей, доньей Марианой Монтенегро. А уж после этого можете меня заодно и соборовать, как собирались, ибо, если меня поймают люди губернатора, то немедленно повесят.
— О, святой благословенный Иуда!
— Ах, оставьте ваши излияния, иначе мы никогда не закончим!
— Вы бессовестный ублюдок. Так вы хотите сказать, что даже не крещены?
— Когда-то давно я сам себя окрестил, но это ведь не считается? Или все же считается?
— Даже не знаю, что и сказать, — задумался монах. — Мне кажется, это зависит от обстоятельств.
К этому времени священник уже успел взять себя в руки и теперь во все глаза смотрел на рыжеволосого гиганта, которым в глубине души искренне восхищался как творением Бога.
— Но, по-моему, гораздо важнее то, что вы пришли ко мне на исповедь, не будучи крещеным, и ничего не сказали об этом.
— Разве это так важно? — спросил канарец. — Неужели вы откажете в исповеди язычнику, если он попросит?
— Сначала я должен буду его крестить. Ибо тот, кто не принадлежит к вере Христовой, не может воспользоваться ее дарами.
— Допустим, — согласился тот. — Но что было, то было, и теперь неважно, сохраните ли вы тайну моей исповеди. Овандо в любом случае прикажет меня повесить — уже за одно то, что я ослушался его приказа, — он посмотрел собеседнику прямо в глаза. — Итак, вы выполните мою просьбу?
— Мне нужно подумать, — ответил монах.
— Сразу предупреждаю, что крестить вам придется не только меня, но и моих детей. А кроме того, вам предстоит спасти бессмертную душу доньи Марианы Монтенегро, которая живет во грехе и стремится освятить наш союз. Неужели вы готовы погубить четыре души только лишь потому, что на меня злитесь?
— Я гляжу, вы все тот же чертов смутьян! — яростно сплюнул де Сигуэнса. — Ей-богу, никогда не встречал столь дьявольски изощренного ума. Где сейчас ваши дети?
— Не так далеко: примерно в часе езды отсюда.
— Доставьте меня к ним. Но клянусь, если окажется, что под предлогом крещения вы втянули меня в какую-нибудь очередную гадость, я отлучу вас от церкви.
И они отправились в путь — впереди Сьенфуэгос, за ним — Бонифасио Кабрера с довольной улыбкой на лице, и позади — священник, бормочущий сквозь зубы невнятные ругательства. Однако его возмущению поистине не было предела, когда Сьенфуэгос остановился на берегу ручья и, порывшись в котомке, извлек из нее большой кусок простого мыла и без всякого почтения заявил:
— А сейчас вам не мешало бы помыться.
— Что вы сказали? — в ярости воскликнул де Сигуэнса, решив, что ослышался.
— Я сказал лишь то, что, если вы намерены продолжать миссию по спасению душ, придется избавиться от грязи и дурного запаха, который источает ваше тело. Неужели вам до сих пор никто не говорил, что от вас смердит за двадцать шагов?
— Слишком частое мытье толкает ко греху.
— А его отсутствие может заменить любую епитимью. Если вы считаете, что от вас исходит тот самый пресловутый «дух святости», думаю, вы заблуждаетесь. От вас несет чесноком и потными ногами.
— Вы оскорбляете мое достоинство!
— А вы — мое обоняние. Что делать с вашим достоинством — не знаю, но от дурного запаха отлично помогают вода и мыло, так что — за дело!
— Ни слова больше!
— Я вам обещаю, что выйдете вы отсюда чистым, как стеклышко, даже если для этого потребуется целый день, так что не вынуждайте меня раздевать вас силой.
— Вы не посмеете!
— Не посмею? — удивился Сьенфуэгос. — Право, падре, я думал, вы меня лучше знаете!
Он поднял его за шиворот, словно мешок с мукой, и швырнул в воду, после чего принялся яростно намыливать, оттирая свободной рукой слой грязи толщиной в несколько миллиметров.
— Пустите меня! — вопила в истерике несчастная жертва воды и мыла, охваченная гневом, который вот-вот грозил закончиться апоплексическим ударом. — Пустите меня немедленно!
Но Сьенфуэгос, казалось, совершенно оглох. Затащив монаха на середину реки, где вода доходила ему до груди, он быстрым движением разорвал ветхую рясу, и течение тут же унесло ее прочь.
— О, пресвятой Иоанн Креститель! — чуть не плакал бедный францисканец. — Что же я теперь надену?
— Чистую одежду — разумеется, после того как вымоетесь, — пообещал мучитель. — Хотя, если желаете, можете ходить нагишом.
Видимо, перспектива ходить нагишом совершенно не устраивала брата Бернардино де Сигуэнсу, поскольку он без лишних слов взял мыло и принялся яростно тереть себя.
Да, стоило полюбоваться на это зрелище, как тело монаха постепенно меняет цвет, как прозрачные воды становятся мутными от смываемой грязи, много лет покрывавшей несчастного монаха, который, видимо, рассудил, что если уж взялся за какое-то дело, то должен сделать его как следует; а быть может, его грела мысль о том, что эта помывка будет последней на ближайшие десять лет, как стала, видимо, первой в текущем столетии.
Затем он вышел из реки, стыдливо прикрываясь руками — тощий, сморщенной, белый и дрожащий от холода, вызывая одновременно смех и жалость. Трудно представить человека, который выглядел бы более беспомощным.
Довольный Сьенфуэгос вновь раскрыл котомку и вручил монаху белоснежную рясу, при виде которой бедняга пришел в ужас.
— Белое? — воскликнул он, словно увидел самого дьявола. — Вы и впрямь думаете, что я надену белую рясу?
— Чем вам не нравится белое?
— Я в этом буду похож на доминиканца.
— Ах, бросьте, святой отец! Лучше быть чистым доминиканцем, чем вонючим францисканцем. Не думаю, что для Бога так важен цвет ваших одеяний; для него важно, что у вас в душе, а я уверен, что ваша душа столь же чиста, как чисто теперь ваше тело.
Час спустя они добрались до хижины Сьенфуэгоса, и донья Мариана с трудом узнала в этом маленьком человечке, сверкающем чистотой и одетом в слишком просторную для него рясу, того самого ужасного инквизитора, что так упорно допрашивал ее в подземельях крепости Санто-Доминго.
— Это и в самом деле вы? — спросила она, не веря своим глазам. — Тот самый брат Бернардино де Сигуэнса?..
— Увы, боюсь, что от прежнего брата Бернардино мало что осталось, — вздохнул тот. — К тому же по милости этого зверя я теперь наверняка подхвачу простуду, а мне бы не хотелось окончить жизнь на земле язычников.
Словно в подтверждение своих слов, он громко чихнул, затем высморкался и, поковыряв в носу, добавил совершенно другим тоном:
— Если хотите знать правду, то мне здесь нравится, несмотря даже на мытье, — признался он. — И я рад видеть вас на свободе, в окружении близких.
— Так значит, вы не собираетесь сжигать меня на костре как ведьму? — спросила немка.
— Вы же сами знаете, что я никогда и не собирался этого делать, — ответил монах. — Это было самое тяжкое дело, какое мне когда-либо поручали, зато теперь я просто счастлив, несмотря даже на это доминиканское облачение, — он улыбнулся. — Я не создан быть инквизитором, теперь я точно в этом уверен.
— Я это знаю, но не могу понять, какого черта вы делаете в свите губернатора?
— Я один из ближайших его советников.
— Вы? — поразился Сьенфуэгос. — Кто бы мог подумать! И какие же советы вы ему даете?
— Те, что позволяют мои знания и совесть, — слегка обиженно ответил монах. — Но не думаю, что вас так уж это беспокоит. Гораздо важнее закончить то дело, ради которого я и пришел сюда. Так что давайте займемся крестинами, а заодно проведем и свадьбу.
— Свадьбу? — удивилась донья Мариана Монтенегро. — О какой свадьбе вы говорите?
— О нашей, разумеется, — ответил Сьенфуэгос, немного озадаченный этим вопросом.
— О нашей? — переспросила она столь же удивленным тоном. — Насколько я помню, мы ничего не говорили о свадьбе.
— Возможно, и не говорили, — согласился канарец. — Но у нас ребенок, мы любим друг друга, ты теперь вдова, я не женат. Самое время пожениться. Или ты не согласна?
— Однажды я уже была замужем, — горько призналась Ингрид. — И не была такой уж хорошей женой. Зачем же мне теперь снова совершать ту же ошибку, если у нас с тобой все так хорошо?
— Не так все у нас и хорошо, — возразил обеспокоенный Сьенфуэгос, который уже начал догадываться, куда клонит Ингрид. — Мы живем во грехе.
— О каком грехе ты говоришь, ты ведь даже не католик? — сурово ответила она. — С каких это пор тебя беспокоят подобные вещи?
— Вот с этой самой минуты, — ответил он. — С минуты на минуту меня должны окрестить, и я отныне намерен стать добрым католиком, а потому не желаю жить во грехе. — Он помолчал, стараясь взять себя в руки, а потом, махнув рукой в сторону на брата Бернардино, смущенно наблюдавшего за этой сценой, добавил: — Всю жизнь ты мечтала выйти за меня замуж, и вот теперь у нас есть человек, готовый провести брачную церемонию без долгих проволочек. Так с чего теперь, черт возьми, такие перемены?