— Зрозумів. Все, у нас кіно зараз.
— Ось сепаратисти прокляті!
Мамка не успела обругать донбасских — Пашка отключился.
На кино их собрали в одном из классов. Часть парт была новая, а часть — старая. Они расселись. Сепар опустил перед классной доской полотно экрана. Затем прошел перед окнами, запахивая шторы, убирая дневной свет.
— Здравствуйте, дядь Вова.
Мальчишка лет пятнадцати, коротко стриженный, неулыбчивый, притащил в класс проектор, поставил в проходе фанерную конторку, протянул провод, включил. Яркий световой прямоугольник заполнил весь экран.
Кто-то тут же заполз «рожками» из двух пальцев под лампу.
— А это боевик будет? — спросил Семка.
Сепар посмотрел на него остановившимися глазами.
— Кому-то и боевик.
— Дядь Вова, — обернулся от проектора мальчишка, — можно я не буду снова?
В его голосе прорезались жалобные нотки.
— Хорошо, — отозвался сепар. — Только покажи мне, как тут… какие кнопки… Я же не бум-бум в мирной технике.
— Тут просто…
На экране застыла непонятная картинка, затем резкость ее поменялась, очертился человек, бегущий сквозь пламя.
— Все, ага, понял, — сказал сепар мальчишке. — Ну, ты давай.
Мальчишка вышел. Свет потух. У Пашки почему-то екнуло сердце.
— Кому станет плохо, может выползти в коридор, — предупредил сепар.
Кто-то недоверчиво фыркнул слева.
Затем началось кино. Это были жестокие, не приукрашенные кадры, документальные хроники послемайданной Украины, спрессованные в минуты.
Стало тихо.
Киев. Одесса второго мая. Девочки, разливающие бензин в бутылки. Ор толпы. Маски, цепи, рюкзаки. Огонь. Море огня. Прыжок из окна. Добивай, добивай, суку! Господи, что вы делаете? Остановитесь! Безумные, бессмысленные глаза. Смерть ворочается в человеческом море, подминая отдельные фигурки. Полотно лопаты вонзается в ногу. Выстрелы. Снова огонь. Взмах руки. Ах, полетела! Колорад, гори! Колорад, гори!
Ще не вмерла Україна!
На колени! Просите прощения у людей! Вы не «Беркут», вы — убийцы! Хто не скаче — той москаль! Хто не скаче — той москаль! Безумие топит площади и скачет, скачет, скачет. Трупы лежат там и здесь, обгорелые, убитые, оставленные без помощи и участия. Кровь сворачивается на мостовых, память вглядывается седой старушкой.
Ватники! Все вы ватники! Убить, убить, убить!
Га-а, небесная сотня! Га-а, Україна понад усе! Марш-марш, правой-левой. Территориальные батальоны, бойцы национальной гвардии, добровольцы и патриоты, не дадим топтать ворогу рідну україну! Смерть замурзаним шахтарям! Только мова! Только Украина!
Женщина лежит, обнимая ребенка. Бедро рассечено. Видны мясо и кость.
Дымки разрывов. Вздрагивает, покачивается земля. Бегут, неловко горбясь, люди. Летят щепки. Стреляй! Стреляй, это не люди — это сепаратисты!
Грохот перемалывающих асфальт гусениц. Трясется небо, прошиваемое очередью зенитной установки. Клубится пыль, укрывая лежащих рыжим саваном. Плачет ребенок, в плече застряла щепка. Звенит стекло.
Пашка забыл, как дышать. Ему выстрелили в сердце, и он умер.
Его Украина выглядывала из окопов молодыми голодными солдатиками, нетрезво покачивалась на ногах бойцами «Правого сектора», тяжело блевала, мочилась, заряжала «грады», стреляла по своим, не забывая вещать о мире жадным до смерти ртом, таращилась мертвыми глазами, грабила и жгла.
Он видел. Только это было еще не все.
Последние двадцать минут кино содержали фрагменты записей с камеры одного из бойцов батальона «Азов».
Снимай, Петр, снимай! Ты потом еще на развалинах Кремля меня снимешь! Не сомневайся, дойдем! Чумазые лица лезут в камеру, тычут в объектив «калашами», бойцы в разношерстной одежде гогочут и улыбаются, кто-то щурится из-под яблони, кто-то курит, кто-то жрет, доставая грязными пальцами из большой трехлитровой банки маринованные помидоры…
Снимай, Петр! Это пленный.
Страшное, заплывшее лицо. Изодранный свитер. Трусы. И голые, отливающие синевой ноги в струпьях. Это, сука, сепаратист! Шлялся по улице. Теперь вот при деле. Снимай! Пленный безучастно волочет по земле мешок с песком, чтобы закинуть его вторым рядом на импровизированный блиндаж. Он кашляет кровью. Движения его полны боли. Петр, дивись, щас я его прикладом…
Тут, Петр, дома богатые. Не пошуровать ли? А война все спишет. Они же, уроды, снюхались, приютили… А мы? Они тут на наши деньги…
Снимай, Петр, мы тихонько.
Скрипит дверь, огонек зажигалки лишь слегка обрисовывает проем, старуха появляется неожиданно, привидением, набросившим платок на плечи. Ах вы ироды! Ах вы сучье племя! Вы чего это по чужим…
Выстрел звучит, как будто палкой ударили по железу. Старуха валится беззвучно. Сепаратистка, Петр, террористка, ха-ха! Зато никто не будет против!
Зажигается свет.
Несколько фигур наполняют ночь движением, гремят кастрюли, летят книги, скрипит мебель, кто-то поскальзывается на крови и с матом обрушивается на пол. Ты снял это, Петр? Слушай, и пожрать в холодильнике ничего нет. Спрятала, стерва старая. Мы за нее тут лишения терпим, защищаем ее… О, колбаса!
Лицо, откусившее здоровенный кусок от колбасной палки, вплывает в фокус, небритое, хмельное, морщит нос. Хочешь, Петр, часы себе с кукушкой?
Смотрите парни, кто здесь у нас!
Заспанная девочка в пижаме, моргая, закрывается от света и камеры. Она худенькая. Ей лет двенадцать-тринадцать. Любишь Украину, любишь? Мужские пальцы поворачивают ее за подбородок. Скажи в камеру, что любишь. Скажи! Девчонка отвечает еле слышно. Жмурится. В уголках глаз наливается слезная муть. Люблю!
А бабка твоя сепаратисткой оказалась. Да. Найдешь, что пожрать, сможешь потом похоронить. И выпить, выпить ищи. У бабки самогон должен быть.
Камера плывет, выхватывая рожи, плечи, куртку, повешенную на спинку стула, красный след ботинка, осколки тарелок, кастрюли, криво висящие часы-домик.
«Азов»! «Азов»! Слава Україні!
Колбасная шкурка вьется стружкой. Не в одно горло, Микола. Ты как сепаратист, га-га-га! Лампочка качается, бросая тени на стены. «Азов» ходит, «Азов» чешется, «Азов» пинает попадающиеся под ноги предметы, курит, сплевывает, давит «бычки» о стены.
Петр, снимай!
Девочка выходит на свет с бутылью. Светлые волосы спутались. Ее колотит. Ступни ее в бабушкиной крови.
О! Молодец! Садись с нами! Прояви украинское гостеприимство. Сколько лет-то тебе?
Звякают кружки. Булькает мутное пойло. Любишь Украину? Тогда пей. Пей. Не отворачивайся. Грудки-то и нет почти. Хочу лапаю, хочу — нет. Сепаратистка что ли, сука?! Ну-ка, ты че это? Куда заспешила?
Трещит ткань.
Камера не успевает отодвинуться — девчонку стукают в нее лбом. Сейчас мы тебя научим Украину любить. Вернее, сейчас Украина тебя полюбит. Вчетвером!
Не на…
Дальнейшее настолько страшно, что Пашка, наверное, закрыл глаза, если б смог. Какая-то сила, беспощадная, не человечески сильная, сжала его, стиснула до полной неподвижности, шепнула изнутри: нет уж, смотри до конца. До конца.
Изображение, прогнанное через фильтр, туманится. Но голоса слышны отчетливо. Снимай, Петро! Штаны снимай, придурок! Твоя очередь.
Камера ходит вправо и влево, ловит чужое, нахрапистое дыхание, свет дробится на пятна, горбятся тени, меняясь, прихохатывая, пошлепывая ладонями по мягкому, по живому. Лицо девчонки никак не может попасть в фокус. Не надо, шепчет она. Не надо. Я маленькая.
Ух. Ах. Поверни ее.
Затем девчонку оставляют лежать в кухне, ничем даже не прикрыв. Бледным комочком, подтянувшим колени к животу. Она тяжело, с присвистом дышит через разбитый кем-то нос.
Ну, что, слава Украине, да? Комод, наверное, домой отвезу. Хороший комод с резьбой. Что еще взять? Унитаз разве что.
Кстати, подмигивает в камеру довольная рожа. Мы сегодня, значит, застрелили двух террористок. Снайперш. Ясно?
Человеческая фигура, выдернув пистолет из кармана, ныряет в кухню. Звук выстрела короток и глух, кастрюли падали с большим звоном. Ну и подпалить бы не мешало, деловито замечает кто-то. Огонь — благо великое.
Снимай, Петр!
Камера, погаснув на миг, включается снова, показывая кусты, ящики и сизую вонь выхлопа, уходящую в желтоватое утреннее небо.
Ссышь, Петр? Ничего, сейчас погоним сепаров до самой Москвы. Слава Україні! У нас — что? У нас дух украиньский! Козацкий! Непобедимый! На-ка вот тебе таблеточки для храбрости, водой запей. Сам не заметишь, как станешь бессмертным.
Ух, Петр, погнали!
Слава Україні! Героям — слава! Небесные тысячи смотрят на нас!
Камера с гоготом упирается в далекий лесок, приближает его, фиксирует, затем в нечленораздельном вое и дымном сполохе спотыкается, переворачивается и глядит уже только в небо.
— Все, — сказал сепар.
В классе вспыхнул свет.
Пашка с удивлением обнаружил, что не может разжать кулаки. А через несколько секунд Семка надрывно выблевал весь свой сегодняшний обед. И, кажется, кто-то еще сделал то же самое.
Пашка с удивлением обнаружил, что не может разжать кулаки. А через несколько секунд Семка надрывно выблевал весь свой сегодняшний обед. И, кажется, кто-то еще сделал то же самое.
— Сашка! — позвал сепар. — Тащи тряпку.
Действительность для Пашки затуманилась, и очнулся он уже в автобусе.
Они ехали обратно в Киев, и вместо квитка Пашка держал на коленях большой бумажный пакет, в котором прощупывались сосиски, колбаса, то ли сыр, то ли какие-то консервы, а сверху оранжевели мандарины, пересыпанные конфетами.
Пашка совсем не помнил, ни когда получил набор, ни как оказался в «пазике». В голове у него звучало: «Не надо. Я маленькая. Я маленькая…»
Ехали тихо. Не пели, не скакали, молчали и больше глядели в пол. Пашка случайно встретился взглядом с Никой Сизовской и не выдержал, отвернулся. А Ника сразу заплакала, словно он в чем-то был виноват.
Во рту горчило, льдистая дрянь засела в груди и колобродила там, колобродила.
Я маленькая.
— Может, вы еще не совсем потерянные, — сказал сепар, прощаясь.
Была почти полночь. Мамка встретила его на пороге, кутаясь в пальто, надетое поверх халата.
— Синок приїхав! Дай я тебе, кровиночку, поцілую.
Она ткнулась сжатыми в гузку губами в холодную щеку сына.
— Ой, та гостинців від проклятих сепаратистів понавозив! Хоч такий зиск. Щоб їм згоріти, цим сепаратистам.
Пашка сглотнул. Пакет уплыл из его рук. Хлопнула дверца холодильника.
— Їсти будеш? — спросила мамка из кухни.
— Не хочу, — мотнул головой Пашка.
— А що так?
Она подошла и пощупала Пашкин лоб. Взгляд ее был так невинен, так прозрачно-чист, что что-то в Пашке перевернулось окончательно.
— Не хочу быть фашистом, понимаешь? — выкрикнул он, чувствуя, что еще чуть-чуть и разревется. — Фашистом быть не хочу!
И стойко снес звонкую оплеуху.
Мир
Погранцы с месяц пропускали его «форд транзит» почти без досмотра.
Поэтому Серый и не волновался. Разве что чуть-чуть ныло в кишках, как от приближающегося поноса. Но это ничего, главное, самому верить, что поездка обычная.
Знакомый лейтенант Леша попросил его открыть фургон, обежал взглядом пустое проржавевшее пространство со сваленными ближе к кабине ламинатом, банками краски и упакованными в целлофан коврами и взял два пакета, стоящих у самых дверей.
В пакетах булькнуло, высунулась попка сырокопченой колбасы.
— Можете ехать, Сергей Николаевич.
— Спасибо, Леша.
Кому что.
Серый не гнал, хотя и очень хотелось. Иногда даже подтормаживал, словно пытался урезонить и сердце, тарабанящее форте, и мысли, выбравшие уже весь километраж. Тихо-тихо, спокойнее. Не куда спешить.
В Горловке он сгрузил краску и ламинат на склад как гуманитарную помощь, один из ковров занес в детский сад.
— Куда вы сейчас, Сергей Николаевич? — спросила молоденькая, похожая на Светку воспитательница.
— К себе, — улыбнулся Серый. — Заново отстраиваюсь.
Он действительно свернул к себе, ближе к Донецку, на пепелище, три года назад бывшее небольшим селом. Проехал мимо покосившегося, обгорелого забора, мимо развороченного взрывом дома Фроловых, мимо заброшенных огородов и одичалого сада.
Поздняя весна. Все цветет, будто ничего и не было. Зарубцевалось, стянулось, заросло зеленью. С людьми только сложнее. Кроме Серого селиться на прежнее место желающих пока не находилось.
Он заехал между остатками сарая и домом с желтыми заплатками из свежего бруса, сдал к торцу, накатив задним колесом на смородиновый куст. Почему-то стало больно, будто наехал на человека. Вспомнил: Димка сажал, маленький еще, лет семи… Ничего-ничего, не важно уже, он пересадит потом.
Серый заглушил двигатель.
В приопущенное окно задул ветерок, ворона каркнула, где-то далеко громыхнуло — не артиллерия, гроза.
Он посидел еще, решаясь, настраиваясь. Подумал: если сдох, то туда и дорога. Может, даже лучше бы было, если сдох.
Мир у нас. Мир.
Серый придержал ладонью задрожавшую губу, вылез, обошел фургон, открыл дверцы, затем, повозившись с замком, распахнул тяжелую подвальную дверь. Из подвала дохнуло запахами мокрого железа, дерева, маринованных помидоров. Серый спустился по ступенькам, нащупал выключатель. Щелк произошел впустую. Света не было. Скорее всего, опять где-то случился обрыв. Не теплостанция. Вздохнув, он наощупь прошел к полкам слева, достал из коробки ворох свечей, зажег от зажигалки сначала одну, потом еще три, поставил в блюдца, гоняя тени. Неверный свет прыгал, выхватывая из тьмы битые банки с соленьями, раму мотоцикла у дальней стены, бетонный пол в наплывах. Серый убрал с пути табурет, несколько пустых пластиковых канистр, оглянулся: ну, да, с небольшим заворотом получится.
Стул, сваренный из толстых стальных трубок и утопленный ножками в бетон, с высокой спинкой, стоял чуть в стороне. Серый подергал его, оттащил моток проволоки, достал из инструментального ящика молоток, миниатюрную пилку и кусачки, разложил рядом с мотком. Растер подошвой помидорину, откинул щепку. Ну, вроде чисто.
Вернувшись к фургону, Серый по очереди перекинул к борту два небольших ковра, открывая третий, перевязанный шпагатом, с выглядывающими из-под края кроссовками. Схватившись, он вытянул ковер к дверцам.
У нас — мир.
Человек, закатанный в ковер, не шевелился. Впрочем, Серый был почему-то уверен в его живучести. Чтобы такая тварь — и подохла?
Выбравшись из фургона, он стащил рулон вниз. Часть с верхней половиной тела чувствительно грянула о землю. Кроссовок в руке дернулся.
Ну и хорошо.
Серый захлопнул дверцы и постоял, отдыхая. Нельзя торопиться. Торопливость все испортит. Природа вон никуда не торопится и каждый раз берет свое.
Весна.
Потискав ноющие усталые пальцы, Серый поволок ковер по ступенькам вниз, развернул на бетоне кроссовками к ножкам стула.
Цепь! Где-то была цепь.
Он метнулся к нижним полкам, где держал фильтры, пружины и всякую прочую ерунду, разволновавшись, сбегал к фургону, проверил под сиденьями и, только вернувшись ни с чем, заметил цепь свешивающейся с поперечной железной балки.
Сердце разнылось. Вот дурак, подумалось. Сам же приготовил и забыл.
Дверь в подвал на всякий случай он запер на засов. Пропустил цепь за передними ножками стула, чуть вытянул ноги из ковра и защелкнул на щиколотках продетые в концевые звенья кольца от наручников. Ножницами перерезал шпагат и слегка размотал жертву. Цепь, выбрав длину, натянулась.
— Не верю, что не больно, — шепнул Серый.
На миг ему захотелось отказаться от затеи, но он вспомнил жену, Димку, Светку, сцепил зубы и замотал головой: не-ет, некуда отступать. Незачем. Три года мир…
Дальше Серый работал пилкой — снизу, сбоку, освобождая от ковра нижнюю половину тела. Спортивные штаны он сразу стянул к браслетам, обнажая волосатые ноги, подождал реакции. Реакции не было.
Когда показалась прижатая к животу рука, он перевернул порезанный ковер, выламывая и эту, и вторую руку за спину. Свел вялые ладони вместе, откусил от мотка проволоки сантиметров двадцать, накрутил эти сантиметры на запястья. Все спокойнее.
Мерцал свет.
Захотелось вдруг чаю. Обжигающе-горячего. Прям до дрожи. Серый сел на пол, ощущая клекот внутреннего напряжения. Скоро-скоро, эта сука скоро… Не удержался, стукнул кулаком по ребрам лежащему — жалко, ковер смягчил.
Он часто представлял себе, как это будет. С того самого момента, как Украина в лице своего президента объявила всех участников антитеррористической операции героями. Первым делом решил резать пальцы. Затем — яйца. Остальное зависело от импровизации. Но пальцы и яйца — обязательно. Первым делом.
Мир у нас. Все герои. Все, кто убивал, насиловал, грабил. Все.
Никакого суда. Никакого разбирательства. Поцелуи взасос и всеобщая, сука, свидомая шизофрения. Мы — герои.
Нет, ребята, только пальцы и яйца.
Серый выволок человека из остатков ковра, напрягшись, приподнял его и завалил на стул. Прижал коленом. Урод весил где-то под сотню. Ляжки толстые. Губы сочные. Проволоку с запястий пришлось размотать, чтобы тут же закрепить правую руку героя на подлокотнике. Еще двадцать сантиметров от мотка — и уже левая оказалась прихвачена двумя оборотами к железной пластине. Тело само сползло на сиденье.
Но Серый не удовлетворился сделанным и замотал проволокой все до локтей, потом срезал с урода спортивную кофту, майку и трусы. Комочек гениталий в паху его едва не насмешил. Героическое, сука, хозяйство.
Все?
Голый человек на стуле упирался подбородком себе в грудь. Серый, подумав, еще и шею проволокой притянул к прутьям спинки.
— Ну вот, — сказал он негромко, — теперь и приступим.
Правда, вопреки собственным словам, Серый просто сел на табурет напротив. Вспомнился вдруг Димка, ковыряющийся в двигателе «Явы»: «Пап, да блин, как ты на ней ездил-то?». Звон ключей. Чумазое лицо, сморщенный нос, такие родные складочки через переносицу…