Одна из многих (сборник) - Виктория Токарева 10 стр.


Николай не отозвался.

– А по первой программе футбол «Спартак» – «Динамо», – сообщила Елена. – Ты ведь любишь «Спартак».

Николай не хотел смотреть на молодых, сильных и стремительных, которые гонялись за мячом, опасно сталкиваясь.

Хотелось покоя душе и телу.

* * *

В городе уже таяло, а в Подмосковье лежал снег. Молодое мартовское солнце припекало. Снег и солнце. Лыжный сезон. Многие катались, раздетые по пояс.

Елена шла по накатанной лыжне вдоль леса. Ее сопровождал охранник Сергей. Мало ли что может случиться на лыжной прогулке? Можно упасть, например, подвернуть ногу, потерять палку…

У Елены были пластиковые лыжи, а у Сергея – деревянные, хорошо смазанные, накатанные. Он не любил пластик.

* * *

Дима Савраскин замыслил новый проект.

Половину денег дало государство. Другую половину надо было доставать.

Дима обращался в частные банки. Ему отказывали, причем не сразу, а тянули кота за хвост. Говорили: «Мы подумаем. Мы перезвоним». Но никто не звонил.

Дима не переносил, когда его унижали. Его начинало «мантулить» и «колбасить». У Анжелы стоял звон в ушах. Она боялась, что Савраскин выскочит в окно.

Анжела отправилась к Кире Сергеевне. Куда же еще?

– А сколько нужно денег? – уточнила Кира Сергеевна.

– Полтора миллиона, – сказала Анжела.

– Продай квартиру, дачу, вот тебе и полтора миллиона.

Анжела молчала. Ей было жаль свою квартиру и дачу тоже жаль.

– А потом деньги вернутся, ты все восстановишь, – заверила Кира Сергеевна.

– А вернутся? – усомнилась Анжела.

– И еще приведут с собой пленных…

– Каких пленных?

– Большие проценты, – объяснила Кира Сергеевна. – Кино – это сейчас самый выгодный бизнес. Выгоднее, чем нефть.

* * *

Никто не сказал Анжеле, что надо составить договор. Деньги передали продюсеру фильма Сейфулину в целлофановом пакете, на котором было написано «Ашан». «Ашан» – название магазина и по-французски означает «воробей».

Деньги улетели, как стая воробьев, и больше никогда не вернулись к Анжеле.

– Как достались махом, так и прошли прахом, – философски заметила мамашка Наташка, связывая узлы. Вернее, не узлы, а китайские клетчатые сумки.

У Наташки была счастливая черта характера: обесценивать пропажу. То, что пропало, – ничего не стоило. Все что ни делается – все к лучшему. Наташка собиралась вернуться в Мартыновку. К земле. Чистый чернозем Мартыновки несравненно лучше, чем подмосковная глина. Даже сравнивать смешно.

Дима Савраскин оказался непрактичным в финансовых вопросах. Его интересовало только искусство для искусства. Однако он испытывал чувство вины перед Анжелой и постоянно оправдывался.

В конце концов ему надоело быть всегда виноватым. Невозможно каждый день ложиться в постель с женщиной, которую ты подставил. Пусть даже неумышленно.

Дима стал задерживаться где-то, с кем-то. Он был молод, талантлив и чист душой – с кем-то. Не с Анжелой.

Анжела не упрекала Диму. Боялась, что он вовсе слиняет. Но ее благородство тоже не устраивало неуравновешенного Диму. Поскольку ее высота напоминала о его низости.

* * *

Случается обычно то, чего боишься. В один прекрасный день Дима слинял. Испарился. Потом материализовался у актрисы Ганушкиной. У Ганушкиной харизмы было в избытке. Эта самая харизма лезла из ушей, из глаз, изо всех дыр.

Жена Николая Елена оказалась права. Предательство передается по цепочке. Значит, Ганушкина когда-нибудь предаст Савраскина. Но это когда-нибудь. А сейчас Анжела – одна в большом городе. У нее остались маленькая квартирка с видом на лесопарк, молодость и горло со свистком.

Снега Килиманджаро потускнели и подтаяли, но все-таки манили и звали, несмотря ни на что.

* * *

Музыкальный продюсер Марк Тамаркин разговаривал по телефону со своей женой Тамаркой. (Отсюда – псевдоним продюсера.)

Открылась дверь, и вошла Анжела.

Продюсер сильно обрадовался, но не захотел обнаружить радость и продолжал разговаривать с Тамаркой как ни в чем не бывало.

Анжела ждала.

Марк положил трубку и безразлично поздоровался:

– Привет. Сдаваться пришла?

– Почему сдаваться? – не согласилась Анжела. – Сражаться. И побеждать.

Марк вгляделся повнимательнее. В девушке что-то изменилось. Она стала более наполненная. Не такая пустая. Из боковой двери появился Стас.

– Ну что, не нашла другого продюсера? – добродушно поддел он.

– А я и не искала.

– Слушай, а ты из какой деревни приехала? – спросил Марк.

– Вы уже спрашивали, из Мартыновки. Это не деревня, а поселок городского типа.

– На Азове?

– На Азовском море. А что?

– Там сейчас будут Лас-Вегас строить. Принято решение: все игорные дома вынести из больших городов в одно место. Так что все пороки большого города стекутся в твои края.

– Страсти и пороки, – поправил Стас. – Пороки без страстей не бывают.

Анжела вспомнила высокий берег над морем.

Берег перероют. Белые хаты снесут, сады погубят. Зато появятся рабочие места. Кто-то обрадуется. Кто-то огорчится.

А морю – все равно. Оно зависит только от Луны.

Первая попытка

Моя записная книжка перенаселена, как послевоенная коммуналка. Некоторые страницы вылетели. На букву «К» попала вода, размыла все буквы и цифры. Книжку пора переписать, а заодно провести ревизию прошлого: кого-то взять в дальнейшую жизнь, а кого-то захоронить в глубинах памяти и потом когда-нибудь найти в раскопках.

Я купила новую записную книжку и в один прекрасный день села переписывать. Записная книжка – это шифр жизни, закодированный в именах и телефонах. В буквах и цифрах.

Расставаться со старой книжкой жаль. Но надо. Потому что на этом настаивает ВРЕМЯ, которое вяжет свой сюжет.

Я открываю первую страницу. «А». Александрова Мара…

Полное ее имя было Марла. Люди за свои имена не отвечают. Они их получают. Ее беременная мамаша гуляла по зоопарку и вычитала «Марла» на клетке с тигрицей. Тигрица была молодая, гибкая, еще не замученная неволей. Ей шла странная непостижимая кличка Марла. Романтичная мамаша решила назвать так будущего ребенка. Если родится мальчик, назовется Марлен. Но родилась девочка. Неудобное и неорганичное для русского слуха «Л» вылетело из имени в первые дни, и начиная с яслей она уже была Марой. Марлой Петровной осталась только в паспорте.

Папашу Петра убили на третьем году войны. Она с матерью жила тогда в эвакуации, в сибирской деревне. Из всей эвакуации запомнился большой бежевый зад лошади за окном. Это к матери на лошади приезжал милиционер, а она ему вышивала рубашку. Еще помнила рыжего врача, мать и ему тоже вышивала рубашку. Мара все время болела, не одним, так другим. Врач приходил и лечил. Мать склонялась над Марой и просила:

– Развяжи мне руки.

Мара не понимала, чего она хочет. Руки и так были развязаны и плавали по воздуху во все стороны.

Потом война кончилась. Мара и мама вернулись в Ленинград. Из того времени запомнились пленные немцы, они строили баню. Дети подходили к ним, молча смотрели. У немцев были человеческие лица. Люди как люди. Один, круглолицый в круглых очках, все время плакал. Мара принесла ему хлеба и банку крабов. Тогда, после войны, эти банки высились на прилавке, как пирамиды. Сейчас все исчезло. Куда? Может быть, крабы уползли к другим берегам? Но речь не про сейчас, а про тогда. Тогда Мара ходила в школу, пела в школьном хоре:

Мать была занята своей жизнью. Ей исполнилось тридцать лет. В этом возрасте женщине нужен муж, и не какой-нибудь, а любимый. Его нужно найти, а поиск – дело серьезное, забирающее человека целиком.

Мара была предоставлена сама себе. Однажды стояла в очереди за билетами в кино. Не хватило пяти копеек. Билет не дали. А кино уже начиналось. Мара бежала по улицам к дому и громко рыдала. Прохожие останавливались, потрясенные ее отчаянием.

Случались и радости. Так, однажды в пионерском лагере ее выбрали членом совета дружины. Она носила на рукаве нашивку: две полоски, а сверху звездочка. Большое начальство. У нее даже завелись свои подхалимы. Она впервые познала вкус власти. Слаще этого нет ничего.

Дома не переводились крысы. Мать отлавливала их в крысоловку, а потом топила в ведре с водой. Мара запомнила крысиные лапки с пятью промытыми розовыми пальчиками, на которых крыса карабкалась по клетке вверх, спасаясь от неумолимо подступавшей воды. У матери не хватало ума освобождать дочь от этого зрелища.

Училась Мара на крепкое «три», но дружила исключительно с отличниками. Приближение к избранным кидало отсвет избранности и на нее. Так удовлетворялся ее комплекс власти. Но надо сказать, что и отличницы охотно дружили с Марой и даже устраивали друг другу сцены ревности за право владеть ее душой.

Весной пятьдесят третьего года Сталин умер. По радио с утра до вечера играли замечательную траурную музыку. Время было хорошее, потому что в школе почти не учились. Приходили и валяли дурака. Учителя плакали по-настоящему. Мара собралась в едином порыве с Риткой Носиковой поехать в Москву на похороны вождя, но мать не дала денег. И вообще не пустила. Мара помнит, как в день похорон они с Риткой Носиковой вбежали в трамвай. Люди в вагоне сидели подавленные, самоуглубленные, как будто собрались вокруг невидимого гроба. А Ритка и Мара ели соленый помидор и прыскали в кулак. Когда нельзя смеяться, всегда бывает особенно смешно.

Люди смотрели с мрачным недоумением и не понимали, как можно в такой день есть и смеяться. А девочки, в свою очередь, не понимали, как можно в столь сверкающий манящий весенний день быть такими усерьезненными.

Время в этом возрасте тянется долго-долго, а проходит быстро. Мара росла, росла и выросла. И на вечере в Доме офицеров познакомилась с журналистом Женькой Смолиным. Он пригласил ее на вальс. Кружились по залу. Платье развевалось. Центробежная сила оттягивала их друг от друга, но они крепко держались молодыми руками и смотрели глаза в глаза, не отрываясь. С ума можно было сойти.

В восемнадцать лет она вышла за него замуж.

Это был стремительный брак, брак-экспресс. Они расписались в загсе и тут же разругались, а потом продолжали ругаться утром, днем, вечером и ночью… Ругались постоянно, а потом с той же страстью мирились. Их жизнь состояла из ссор и объятий. Шла непрерывная борьба за власть. Мара оказалась беременной, непонятно от чего: от ссор или объятий. К пяти месяцам живот вырос, а потом вдруг стал как будто уменьшаться. Оказывается, существует такое патологическое течение беременности, когда плод, дожив до определенного срока, получает обратное развитие, уменьшается и погибает. Охраняя мать от заражения, природа известкует плод. Он рождается через девять месяцев от начала беременности, как бы в срок, но крошечный и мертвый и в собственном саркофаге. Чего только не бывает на свете. И надо же было, чтобы это случилось с Марой. Врачи стали искать причину, но Мара знала: это их любовь приняла обратное развитие и, не дозрев до конца, стала деградировать, пока не умерла.

После больницы Мара поехала на юг, чтобы войти в соленое упругое море, вымыть из себя прошлую жизнь, а потом лечь на берегу и закрыть глаза. И чтобы не трогали. И не надо ничего.

В этом состоянии к ней подошел и стал безмолвно служить тихий, бессловесный Дима Палатников, она называла его Димычкой. Димычка хронически молчал, но все понимал, как собака. И, как от собаки, от него веяло преданностью и теплом. Молчать можно по двум причинам: от большого ума и от беспросветной глупости. Мара пыталась разобраться в Димычкином случае. Иногда он что-то произносил: готовую мысль или наблюдение. Это вовсе не было глупостью, хотя можно было бы обойтись. Когда Димычке что-то не нравилось, он закрывал глаза: не вижу, не слышу. Видимо, это осталось у него с детства. Потом он их открывал, но от этого в лице ничего не менялось. Что с глазами, что без глаз. Они были невыразительные, никак не отражали работу ума. Такой вот – безглазый и бессловесный, он единственный изо всех совпадал с ее издерганными нервами, поруганным телом, которое, как выяснилось, весь последний месяц служило могилой для ее собственного ребенка.

Мара и Димычка вместе вернулись в Ленинград. Димычка – человек традиционный. Раз погулял – надо жениться. Они поженились, вступили в кооператив и купили машину.

Димычка был врач: ухо, горло, нос, – что с него возьмешь. Основной материально несущей балкой явилась Мара. В ней открылся талант: она шила и брала за шитье большие деньги. Цена явно не соответствовала выпускаемой продукции и превосходила здравый смысл. Однако все строилось на добровольных началах: не хочешь, не плати. А если платишь – значит, дурак. Мара брала деньги за глупость.

Дураков во все времена хватает, деньги текли рекой, однако непрестижно. Скажи кому-нибудь «портниха» – засмеют, да и донесут. Мара просила своих заказчиц не называть ее квартиры лифтерше, сидящей внизу, сверлящей всех входящих урочливым глазом. Заказчицы называли соседнюю, пятидесятую квартиру. А Мара сидела в сорок девятой, как подпольщица, строчила и вздрагивала от каждого звонка в дверь. В шестидесятые годы были модны космонавты. Их было мало, все на слуху, как кинозвезды. А портниха – что-то архаичное, несовременное, вроде чеховской белошвейки.

Сегодня, в конце восьмидесятых годов, многое изменилось. Космонавтов развелось – всех не упомнишь. А талантливый модельер гремит, как кинозвезда. На глазах меняется понятие престижа. Но это теперь, а тогда…

Устав вздрагивать и унижаться, а заодно скопив движимое и недвижимое, Мара забросила шитье и пошла работать на телевидение. Вот уж где человек обезличивается, как в метро. Однако на вопрос: «Чем вы занимаетесь?» – можно ответить: «Ассистент режиссера».

Это тебе не портниха. Одно слово «ассистент» чего стоит. Хотя ассистент на телевидении что-то вроде официанта: подай, принеси, поди вон.

В этот период жизни я познакомилась с Марой, именно тогда в моей записной книжке было воздвигнуто ее имя.

Познакомились мы под Ленинградом, в Комарово. Я и муж поехали отдыхать в Дом творчества по путевке ВТО. Был не сезон, что называется, – неактивный период. В доме пустовали места, и ВТО продавало их нетворческим профессиям, в том числе и нам.

Мы с мужем побрели гулять. На расстоянии полукилометра от корпуса ко мне подошла молодая женщина в дорогой шубе до пят, выяснила, отдыхаем ли мы здесь и если да, то нельзя ли посмотреть номер, как он выглядит и стоит ли сюда заезжать. Мне не хотелось возвращаться, но сказать «нет» было невозможно, потому что на ней была дорогая шуба, а на мне синтетическое барахло и еще потому, что она давила. Как-то само собой разумелось, что я должна подчиниться. Я покорно сказала «пожалуйста» и повела незнакомку в свой триста пятнадцатый номер. Там она все оглядела, включая шкафы, открывая их бесцеремонно. Одновременно с этим представилась: ее зовут Мара, а мужа Димычка.

Димычка безмолвно пережидал с никаким выражением, время от времени подавал голос:

– Мара, пошли…

Мы отправились гулять. Димычка ходил рядом, как бы ни при чем, но от него веяло покоем и порядком. Они гармонично смотрелись в паре, как в клоунском альянсе: комик и резонер. Димычка молчал, а Мара постоянно работала: парила, хохотала, блестя нарядными белыми зубами, золотисто-рыжими волосами, самоутверждалась, утверждала себя, свою шубу, свою суть, просто вырабатывала в космос бесполезную энергию. Я догадывалась: она пристала к нам на тропе из-за скуки. Ей было скучно с одним только Димычкой, был нужен зритель. Этим зрителем в данный момент оказалась я – жалкая геологиня, живущая на зарплату, обычная, серийная, тринадцать на дюжину.

Вечером, после ужина, они уехали. Мара обещала мне сшить юбку, а взамен потребовала дружбу. Я согласилась. Была в ней какая-то магнетическая власть: не хочешь, не делай. Как семечки: противно, а оторваться не можешь.

Когда они уехали, я сказала:

– В гости звали.

– Это без меня, – коротко отрезал муж.

Мужа она отталкивала, а меня притягивала. В ней была та мера «пре» – превосходства, преступления каких-то норм, в плену которых я существовала, опутанная «неудобно» и «нельзя». Я была элементарна и пресна, как еврейская маца, которую хорошо есть с чем-то острым. Этим острым была для меня Мара.

Влекомая юбкой, обещанной дружбой и потребностью «пре», я созвонилась с Марой и поехала к ней в Ленинград.

Она открыла мне дверь. Я вздрогнула, как будто в меня плеснули холодной водой. Мара была совершенно голая. Ее груди глядели безбожно, как купола без крестов. Я ждала, что она смутится, замечется в поисках халата, но Мара стояла спокойно и даже надменно, как в вечернем платье.

– Ты что это голая? – растерялась я.

– Ну и что, – удивилась Мара. – Тело. У тебя другое, что ли?

Я подумала, что в общих чертах то же самое. Смирилась. Шагнула в дом.

Мара пошла в глубь квартиры, унося в перспективу свой голый зад.

– Ты моешься? – догадалась я.

– Я принимаю воздушные ванны. Кожа должна дышать.

Мара принимала воздушные ванны, и то обстоятельство, что пришел посторонний человек, ничего не меняло.

Мара села за машинку и стала строчить мне юбку. Подбородок она подвязала жесткой тряпкой. Так подвязывают челюсть у покойников.

– А это зачем? – спросила я.

– Чтобы второй подбородок не набегал. Голова же вниз.

Мара за сорок минут справилась с работой, кинула мне юбку, назвала цену. Цена оказалась на десять рублей выше условленной. Так не делают. Мне стало стыдно за нее, я смутилась и мелко закивала головой – дескать, все в порядке. Расплатившись, я поняла, что на обратную дорогу хватит, а на белье в вагоне нет. Проводник, наверное, удивится.

Назад Дальше