На солнце и в тени - Марк Хелприн 2 стр.


В Маленькой Италии Гарри увидел полдюжины мужчин, грузивших на телегу тяжелые бочки. Борта телеги были из досок размером два на четыре, соединенных симметрично провисшими цепями. Две серых в яблоках лошади ждали под дугами. Бочки поднимали в согласованном ритме, катили вдоль телеги, а затем ставили на попа. Для этих людей мир был подъемом бочек, и ничто не могло бы обеспечить хореографию их движений более совершенно, чем поставленная перед ними задача. Когда же Гарри вырвался наконец из окружения высоких зданий Уолл-стрит в Саут-Ферри, гавань была серой и почти зеленой, а небо – нежно-голубым.

В газетном киоске в терминале парома он купил газету, сложил ее, сунул под мышку и, вооруженный таким образом, прошел через пятно солнечного света в середине помещения, по краям зачерненного тенью, и встал у складных стальных ворот под вывеской «Паром на Сент-Джордж». Оттуда был виден спуск с железными перилами и пандусами, где висели на цепях сходни из кованых стальных пластин, готовые скрепить прибывающий паром с землей и принять тысячи пассажиров, которые затем спустятся в тоннели метро, тянущиеся на сотни миль.

Хотя уже было жарко, все взрослые мужчины оставались в шляпах – календарь еще не достиг той волшебной переменчивой даты, когда боги выдают мужчинам Нью-Йорка лицензию перейти на соломенные канотье. Возможно, это разрешение как-то связано с близостью равноденствия, числом дней с температурой выше определенного уровня или половой зрелостью цикад, обитай они в каньонах из каменной кладки. Но когда это происходит, то происходит сразу, а сейчас этого еще не произошло. Мужчины по-прежнему упаковались в фетровые шляпы, пальто и галстуки, а на женщинах были довольно длинные платья и юбки, жакеты и летние шали, частично прикрывавшие роскошь рук и плеч, которые скоро будут оголены.

Он сотни раз наблюдал, как причаливает паром со Статен-Айленда[8], и почти никогда не слышал, чтобы идущие по пандусам разговаривали. Хотя пару раз молодые девушки взволнованно обсуждали свои планы на день, те, для кого это было привычно, ступали на сходни в похоронном молчании. Но, поскольку они прибывали на Манхэттен со Статен-Айленда – а что бы кто ни думал о Манхэттене, там слишком мало мертвых, которым веками отказывали в погребении, вынуждая их проводить вечность в Бруклине, Квинсе или Нью-Джерси, – их молчание, когда они шаркали ногами по стали, должно было иметь какую-то другую природу. Даже коровы, подумал Гарри, ревут и мычат, когда проходят вереницей через загоны и ворота.

Вот этим-то все и объяснялось. Они не были коровами. Молчание выражало их достоинство, их протест против того, что их гонят по индустриальным проходам, железным пандусам, огороженным цепями, и они – живые, дышащие мужчины и женщины – перемещаются там, точно древесина или руда. Оно говорило об их сдерживаемой тревоге из-за того, что их согнали в толпу и гонят в темный, тесный тоннель, что особенно тяжело перенести после получаса на открытой воде. Много раз в юные годы Гарри Коупленд, поспешно минуя терминал, выскакивал на улицу, а не в подземку, вне зависимости от того, спустится ли он потом в метро или пройдет восемь с хвостиком миль до дома пешком.

Сейчас он направлялся в другую сторону, противоположную той, куда устремится толпа, исторгнутая паромом. Он собирался попасть в гавань, и там, где он стоял, проблемы предстоящей скученности не существовало. Когда ворота откроются, у него будет возможность взойти на паром, отыскать местечко на солнце где-нибудь на верхней палубе и скользить под ветром к Статен-Айленду, любуясь видом на океан, искрящийся через пролив Нэрроуз.

Прежде чем он увидел паром, тот выключил свои двигатели. Затем, окутанный брызгами, которые ветер швырял в сторону Бруклина, подошел к дощатым стенам и сваям, носом вперед, постепенно выравнивая корму. Для повышения производительности паромы подходили слишком быстро, из-за чего всегда страдали деревянные стены, направлявшие их к причалам. Потому что в большинстве случаев, несмотря на истерический реверс винтов, паромы приближались слишком неудержимо, чтобы можно было не удариться о дерево. Раз за разом они имитировали пьяного, пытающегося поставить большой автомобиль в маленький гараж. Половина людей на баке стояла там не потому, что спешила высадиться, а потому, что хотела оказаться на месте, если паром, как вроде бы обещало каждое причаливание, со всем своим великолепным тоннажем проломит наконец дерево и ворвется на страницы «Дейли ньюс».

Пока прибывшие пассажиры гуськом шагали мимо, он закрыл глаза и снова увидел брызги, поднявшиеся от воды в тот миг, когда корма грациозно подплыла к причалу правым бортом. Если бы существовал выбор – между стальными сходнями, опускающимися с оглушительным грохотом, и водяной пылью, взметающейся в воздухе, между тихим, изящным подходом кормы к причалу и сокрушительным ударом парома о деревянные частоколы; выбор между огромной тяжестью города, маячившей за спиной, и невесомостью воздуха над водой, – он бы хотел его сделать. И если бы имелся способ перейти из тьмы в свет и оставаться там до тех пор, пока позволит жизнь, он хотел бы его знать. Ему было тридцать два года, война закончилась, и он хотел избавиться даже от тех теней, которые создал сам и чьим пожизненным учеником боялся стать. Но никак не мог представить себе, как этого добиться.

Ворота откатились, и он с большой группой пассажиров двинулся вниз по пандусу. Он выбрал левый борт и собирался направиться на бак. Выйдя на солнечный свет между терминалом и палубой, сразу за пандусом, на правом борту он увидел женщину. Хотя расстояние скрадывало многие подробности, кое-какие он разглядел.

Она шла с такой прямой спиной и так высоко поднятой головой, словно много лет обучалась на танцовщицу. Но, пускай бы и так, легкость, с которой она держалась, наверняка родилась вместе с ней. В ней присутствовало изобилие красок. Ее волосы улавливали солнце и, казалось, сами излучали свет. На затылке, откуда они свободно падали, их шевелил ветерок, но в остальном они, великолепно уложенные, намекали на самообладание и строгость, при этом все же совершенно нестрого выставляя напоказ красоту ее плеч. На ней была блузка с низким воротом, расшитым, как он видел даже на расстоянии, жемчугом по белому фону, и свечение блузки исходило не только от почти прозрачной ткани, но и от самой женщины. Сужение к талии, долго шедшее от самых плеч, было совершенным и изысканным.

В руках у нее ничего не было, ни газеты, ни сумочки, и то, как она шла, выглядело настолько красиво, что кто-то зло обругал Гарри, который замер на середине пандуса, ничего не видя вокруг из-за этой женщины, которая затем исчезла, оставив его совершенно ошеломленным. Это было больше, чем образ, больше, чем случайные красавицы, которыми он перебивался изо дня в день и в которых никогда не мог уловить смысла больше, чем в ливне искр. Он давно знал, что лицезрение подобной женщины на приеме или собрании потрясает так же, как полная луна, взошедшая в помещении, но эта незнакомка потрясала еще сильнее. А что такое красивая женщина? Для него красота была чем-то гораздо более мощным, нежели то, что диктует мода и указывает общественное мнение. Она одновременно и создавала любовь, и создавалась любовью. Поскольку взгляд у Гарри был ясным, мир для него был полон красивыми женщинами, независимо от того, считал их мир таковыми или нет.

Когда звук клаксона, несколько секунд назад взревевшего в Бруклине, стал отдаваться эхом от зданий на нижнем Манхэттене, Гарри наконец вспомнил, как дышать и ходить, и дыхание вернулось к нему в два такта, одним из них было изумление, а другим любовь, хотя какое право имел он любить краткое видение женщины в белом, которая прошла по переполненной народом палубе и исчезла в тени?

2. Вид на море

Даже у луны есть свои достоинства, есть они и у Статен-Айленда. Но если не считать деклараций, которые изрыгают политики с перекошенными лицами, округ Ричмонд являлся частью города не в большей мере, чем Марс – частью Земли. Если Нью-Джерси, связанный с Манхэттеном туннелями и мостом, не мог претендовать на вхождение в состав города, как мог претендовать на это Статен-Айленд, горбатый ребенок Атлантики? Никак не мог. Но претендовал.

Когда они сидели в ее саду на высоком холме с видом на море, Элейн, тетушка Гарри, вдова единственного брата отца, поставила свой стакан и спросила:

– Чем же ты теперь займешься, вернувшись на белый свет?

Ему подумалось, что вопрос этот прозвучал по-вдовьи и, возможно, немного завистливо, поскольку она не могла избавиться от старости, как он избавился от войны. Ему захотелось утешить ее, сгладив контраст.

– В некоторых отношениях, – сказал он, тщательно подбирая слова – потому что она была преподавательницей латыни и выслушивала клаузу за клаузой, – во время войны света и воздуха было больше, чем сейчас.

– В некоторых отношениях, – сказал он, тщательно подбирая слова – потому что она была преподавательницей латыни и выслушивала клаузу за клаузой, – во время войны света и воздуха было больше, чем сейчас.

Слегка наклонив голову, она спросила почему.

– Там, когда я видел что-то красивое, когда все-таки любил, это было так насыщенно, что и не описать. Не знаю, это, возможно, неправильно, но было именно так. И в бою, и при прыжках возникали островки чувств, которых я никогда не испытывал: короткие отрывки, пронзавшие, как шрапнель.

Не желая углубляться, она лишь улыбнулась, и они переключили внимание на то, что их окружало. Крытый дранкой дом, защищенный от соседей густой живой изгородью, окруженный садом в два акра, который раскинулся тремя террасами с лужайками, плодовыми деревьями, цветочными клумбами и белыми ракушечными дорожками на восточном, обращенном к морю склоне холма, это был рай, откуда открывался вид на сорок миль до горизонта с обзором в 140 градусов. Океанский бриз, долетавший до вершины холма, ослабляли искусно выстроенные ряды самшита, пока он не стихал настолько, что был способен лишь нежно покачивать множество красных и желтых роз на угрожающе длинных стеблях.

Элейн и Генри, брат Мейера Коупленда, отца Гарри, бежали на Статен-Айленд, потому что их брак противоречил вере каждого из них. Ни ирландцы с ее стороны, ни евреи с его не были враждебны или неумолимы, но чета, тем не менее, испытывала дискомфорт, неодобрение и напряженность. Не желая проводить таким образом всю свою жизнь, они сослали самих себя в Ричмонд, где, оставаясь в Нью-Йорке, жили так, как могли бы жить на побережье Калифорнии или Мэна, и каждый день молились, чтобы через пролив Нэрроуз никогда не перекидывали бы никаких мостов.

После смерти матери Гарри, тогда еще мальчик, провел в этом доме немалое время. Когда отец уезжал за границу закупать кожу или нанимать мастеров, именно здесь оставался Гарри, вставая в шесть, чтобы добраться до школы в верхнем Вест-Сайде, и так сосредоточенно занимаясь на пароме два раза в день, что ему казалось, будто он пересекал пролив в мгновение ока. Именно на Статен-Айленде Гарри впервые увидел и попробовал омара. Теперь он сидел на солнце за покрытым скатертью столом, угощаясь еще одним омаром, в салате. Рядом стоял стакан чая со льдом и лежали булочки с маслом, которых, хоть он и не заикался о добавке, было не вполне достаточно для того, кто только что проплыл милю и прошагал восемь.

Не так давно он вообще не заметил бы никакой реакции своего организма, даже несколько раз полностью выложившись и оставшись совсем без еды. На войне он научился отделять отдачу энергии от ее потребления, из-за чего голод преобразуется в чувство тепла. Это не значит, что после омара, четырех булочек с маслом, двух стаканов чая со льдом и большой порции салата ему угрожал голод, но он по-прежнему тратил свои резервы.

– Я был на кладбище, – сказал он, откидываясь в кресле так, чтобы его лицо было полностью открыто солнцу. Он знал, что тетка не водит машину и поэтому может лишь изредка навещать могилу мужа, которая находилась недалеко от Манхэттена, но оставалась невидимой оттуда, в земле, полого поднимающейся к западу от Сэддл-Ривер.

– Давно там не была. За могилами ухаживают?

– Нет. Там к каждому надгробию прикреплены медальоны, означающие постоянный уход, но за ними не ухаживают. Я зашел в контору. Там извинялись. Говорят, половина работников еще служит. Из-за демобилизации я сначала подумал, что это просто отговорка. Но похоронные команды до сих пор загружены работой. Служба регистрации могил должна разыскать захоронения, которые не всегда хорошо заметны, эксгумировать всех и переместить их на военные кладбища или вернуть домой. А это не картошку копать. Когда их хоронили, могильщиков и бульдозеристов оглушала артиллерия, так что было не до церемоний. Теперь это наверстывают. Вынимают осторожно, как и полагается.

– Так что же они будут делать? На кладбище?

– Через год или два все наладится. А пока, поскольку я пожаловался, мне предложили сразу нас обслужить. Но я отказался. Из-за этого другим могилам, которые никто не навещает, было бы хуже, так что я сам этим занялся. У них нашлись свободные инструменты, и мне разрешили их взять. По-моему, они смущены, чувствуют, что в долгу перед нами. Но они нам ничего не должны.

– Не должны. Я знаю.

– Я скосил траву. Починил ограду вокруг участка, очистил надписи, выполол сорняки и даже посадил плющ. Все это сделано. И еще прочел кадиш по своей матери, по отцу, Генри, дедушке, бабушке и по отцу и матери своей матери, где бы они ни были. Но в одиночку, конечно, без миньяна[9].

– Многие бы этого не одобрили, – предположила она.

Элегантный, почти официальный и располагающий в своем костюме с ангельски голубым галстуком, он на мгновение задумался и сказал:

– Ну и черт с ними.

После обеда, когда Элейн принялась относить в дом подносы, приказав Гарри оставаться на солнце, он стал думать о женщине, которую видел на пароме. Даже когда он был занят разговором, ее образ то делался ярче, то тускнел, то возникал, то пропадал. Он не знал ее, и все же томился по ней. Воспоминание может продлиться неделю или две, может сохраниться навсегда, но он был уверен, что никогда ее не увидит. Он не смог найти ее на пароме, когда вместо того, чтобы стоять, как обычно, на носу, стал обходить палубы, словно прогуливаясь. Там хватало палуб, куда она могла случайно раз-другой перейти, чтобы он ее упустил, и он упустил. А когда попытался найти ее после высадки, толпа слишком быстро двигалась сразу через четыре выхода. Хотя мгновение она, возможно, была видна среди быстро шагающих людей, чьи головы подпрыгивали, как стая птиц, плавающих на кромке прибоя, он ее не заметил.

– Что с бизнесом? – сказала тетка, снова усевшись на свой стул. – Как идут дела? Тот цветной все еще работает? Как там его звали?

– Корнелл.

– Верно.

– И впрямь верно. Его зовут Корнелл Верн.

– После смерти Мейера ему удавалось со всем управиться?

– Да, вполне. Прошло несколько недель, прежде чем мне сообщили о смерти отца. Не могу никого винить. Обычно никто не знал, где я нахожусь, потому что нас часто откомандировывали в другие подразделения. Так что я не обижаюсь, даже если они и забыли. Когда я это выяснил, утешительно было узнать, что он уже давно похоронен. Я ничего не знал, но все же было так, будто я горюю и в то же время прихожу в себя. Я не смогу этого объяснить. Как будто мир управляется какими-то главными часами. Я чувствовал себя персонажем пьесы, который почему-то оставался за кулисами, когда должен был играть свою роль, но когда я вернулся, оказалось, что события развивались без меня, затрагивая и меня самого. Мы тогда сражались, стояла суровая зима. Прошло какое-то время, прежде чем мне пришло в голову, что бизнес предоставлен сам себе. Но я ни капли не волновался, ни в малейшей степени. У меня контрольный пакет акций, но только тридцать процентов акций, приносящих дивиденды. У Корнелла двадцать процентов, а пятьдесят процентов – в доверительном фонде. Там у всех есть доля.

– Как он смог управлять компанией?

– Вы спрашиваете об этом, потому что он цветной?

– Это должно быть трудно.

– Элейн, – сказал Гарри, делая паузу, словно чтобы обронить то, что собирался сказать, а потом поймать и поднять повыше, – Корнелл мог бы заниматься любым бизнесом. Он загружен далеко не в полной мере. Если бы он работал в другом месте, у него не было бы собственности, и ему могли бы всучить метлу. Моему отцу несказанно повезло, что он отнесся к Корнеллу как к личности, а не как к тому, кто, входя в комнату, заставляет людей дышать по-другому и подбирать слова в его присутствии. Я испытываю то же самое на собственной шкуре, когда люди узнают, что сидят рядом с евреем. Сами того не желая, они напрягаются и отодвигаются.

– Я часто сталкивалась с таким по отношению к Генри, – сказала она. – Иногда люди реагировали на него так, словно он заражен или испачкан. А он и не замечал.

Гарри посмотрел на нее и слегка улыбнулся.

– Прекрасно замечал.

– Удобно, что Корнелл может вести бизнес. Совсем без тебя?

– Мог бы. И вел.

– Твой отец хотел, чтобы ты завершил образование. – Она имела в виду, чтобы он получил степень.

Гарри покачал головой и опустил взгляд, обращаясь к земле.

– Я не смогу вернуться. После войны не смогу. Не хватит терпения. Во всяком случае, не сейчас. Все движется слишком быстро, происходит слишком много перемен, и сердце у меня по-настоящему не лежало к этому даже тогда. У нас внезапно появились проблемы. Я не знаю, что делать. Корнелл тоже не знает. Может, и отец не знал бы, хотя мне трудно в это поверить. Я пытаюсь найти правильные решения, но это нелегко. Во время войны нам повезло – те, кто заключал с нами контракты, не подбросили нам те же заказы, что другим. Возможно, это случилось потому, что отец никого не потчевал, а тем более не назначал откатов. Я не знаю, я был на другом конце света. Но поскольку мы известны своим качеством, нам не предлагали объемных контрактов на миллионы кобур, ремней для винтовок, футляров для биноклей и всего прочего. Мы получали заказы на роскошь – ремни для высшего офицерского состава, портупеи, атташе, бумажники, планшеты для карт, портфели для презентаций, то есть самые сливки. Так что мы не гребли деньги лопатой, не расширялись сверх меры, мы оставались совершенно стабильны. Наша гражданская торговля упала почти до нуля, но это восполнялось продукцией высшего разряда для военных. Мы не расширились, но и не ужались. В итоге нам не понадобилось никого увольнять, мы не снизили своих стандартов, мы по-прежнему производим лучшие кожаные изделия в стране и по-прежнему связаны с надежными поставщиками. У всех остальных сплошная неразбериха.

Назад Дальше