Чистота - Эндрю Миллер 10 стр.


Лопатой, позаимствованной из дома пономаря, Жан-Батист постукивает в землю, но чувствует, что земля не поддается, слышит ее сопротивление, приглушенный звон, словно бьет во что-то железное. Хорошо хоть вонь немного поутихла. Его даже не тошнит. Явного отвращения он не испытывает.

Из церкви, наклонившись под притолокой, выходит Арман и идет через кладбище. Его волосы кажутся единственным ярким пятном, оставшимся в этом мире.

– Вижу, – говорит он, кивая на лопату, – ты оправдываешь свое прозвище, месье Кайло.

– С такой землей, – отвечает Жан-Батист, – лучше бы действовать топором.

– Ты же знаешь, земля может оставаться замерзшей не один месяц, – веселым голосом продолжает Арман.

– Этого не будет.

– Потому что министр не разрешит? Очень хорошо. Но думаю, до Рождества ты не станешь копать. Поезжай домой. Чтобы вспомнить, кто ты есть.

Жан-Батист кивает, постукивает краем лопаты у самых своих ног. Домой. Было бы здорово. Ему до боли хочется уехать.

– А ты? – спрашивает он.

– На Рождество? Сначала я буду три дня пить, а Лиза будет поносить меня за то, что я такая скотина. Потом протрезвею и стану часами заниматься с ней любовью, затем пойду с нею и детьми на мессу в церковь Святого Евстафия. Там мне придут в голову нечестивые мысли о чьей-нибудь молоденькой женушке, сидящей на скамье передо мною. Даст бог, прижмусь к ней у алтарной преграды, когда будем причащаться.

– Что там твои друзья? Лис, Цветок и де Бержарак?

– А-а, тебе они не слишком понравились, верно? Честно говоря, в них мало что может нравиться. Между прочим, краска у тебя на щеке со временем сойдет. А пока можешь делать вид, что это у тебя «мушки» – для красоты. Кстати, о красоте…

От домика пономаря к ним идет Жанна с тяжелой шалью на плечах. Поднимает в приветствии свою розовую ручку.

– Вы вернулись, – говорит она.

– Да, – отвечает Жан-Батист.

– А я все думала, куда вы подевались.

– У меня были дела, – говорит он, – в другом городе. Я уезжал.

– Хорошо, – говорит она. – Удачно съездили?

– Цель была достигнута, – отвечает Жан-Батист.

– А она знает, какова цель-то? – спрашивает Арман. – Знает она, что ты нам уготовил?

Жанна смотрит на Армана, потом на Жан-Батиста.

– Вы нам что-то уготовили? – спрашивает она.

– Уготовили другие, – говорит Жан-Батист. – Важные люди.

– О, – восклицает она.

– Действительно, о! – вторит Арман.

– Наверное, ты, Жанна, все это время думала, зачем я сюда приехал. И когда помогала мне, тоже думала.

– Мне нравилось вам помогать, – говорит она. – Я и сегодня могу помочь, если желаете.

– Сегодня нет надобности, – отвечает он.

– Речь о кладбище, – говорит Арман. – Я все-таки расскажу ей, если ты сам не хочешь. Кладбище должно быть снесено, Жанна. Кладбище и церковь.

– Дело это решенное, – говорит Жан-Батист. – Вся территория должна измениться. Очиститься. Этого желает сам король.

– Король?

– Тебе нечего бояться. Останки, кости будут перевезены в освященное место, где и будут лежать в целости и сохранности.

– Все?

– Да.

– И вы сможете это сделать?

Девушка смотрит на лопату.

– Мне будут помогать.

Она несколько раз кивает.

– Если вам будет угодно, – тихо говорит она.

– О тебе и дедушке позаботятся. Даю слово.

– С обещаниями стоит быть поосторожнее, – предупреждает Арман.

– Кладбище, – говорит Жан-Батист, пропуская слова Армана мимо ушей, – нельзя просто взять да забыть, правда?

– О, нет, – соглашается она. – Нельзя.

– И ты знаешь, как люди жалуются на него.

Девушка хмурится.

– Дедушка говорит, что когда-то они гордились, что живут рядом с таким знаменитым местом. Даже хвастались.

– Обоняние у людей, – говорит Арман, – стало тоньше.

Жанна кивает, на этот раз увереннее, как будто получила весомый аргумент.

– А наш дом? – спрашивает она.

– У вас будет новый. Может быть, даже здесь, после того, как землю очистят.

– Здесь?

– Да.

– Дедушке будет хорошо, если я с ним останусь, – говорит она.

– Конечно. Ты должна быть с ним.

С четверть минуты они стоят молча. Смотрят вокруг. Ничто не предвещает, что скоро тут все будет иначе.

Через час, согревшись коньяком и горячей водой, в отдельном зеркальном кабинете кафе де Фуа Арман говорит:

– Она согласилась только из-за тебя. Ты окутал ее своим нормандским очарованием. Но не ввел ли ты ее в заблуждение? Когда твои шахтеры возьмутся за дело, они раскидают кости по всей округе, как дрова. А что за дом ты ей предложил? Сам придумал? Ты точно так же не в силах обеспечить ее домом, как и меня органом в приходе Святого Евстафия.

– Я сделаю, что будет в моих силах, – отвечает Жан-Батист.

– Ты сделаешь, что тебе велят, – говорит Арман. – Это, по-моему, более вероятно.

– Министр…

– Твой большой друг министр.

– Не думаю, что он… человек бесчувственный.

– Полагаешь, у него возникнут какие-то чувства по отношению к Жанне? Или это у тебя есть к ней чувства? Не сомневаюсь, что с такой девушкой приятно обняться в постели в холодную ночь.

– Она же почти ребенок.

– Почти – это верно. Наша дражайшая королева вышла замуж в четырнадцать. Да и девчонка пойдет за тобой куда угодно. Ты смог бы тайком провести ее в свой угол к Моннарам. Хотя, не сомневаюсь, Зигетта жутко обидится.

– По-моему, это ты питаешь интерес к Зигетте.

– Если ты хочешь сказать, что я переспал бы с Зигеттой, подвернись мне такая возможность, то да, ты прав. Полагаю, и ты тоже. В связи с этим мне пришло в голову, что неплохо было бы пойти и поглазеть на прелести персидской принцессы. Что скажешь?

– Не сегодня.

– Нет? Ты настоящий зануда, месье Кайло. Тебе следует избавляться от занудства. Это не модно. Но пусть будет как ты хочешь. Когда ты заплатишь за коньяк, я окажу тебе честь и провожу до дома.

У края рынка, переходя начало Рю-де-Пешёр, они встречают Австриячку. Она несет небольшой сверток книг, аккуратно связанный черной бечевкой. Такое впечатление, что ее почти не беспокоит холод, снег с грязью на булыжной мостовой и порывы ветра, заставляющие морщиться остальных. Арман приветствует женщину и вдруг замечает, что что-то проскользнуло между нею и его товарищем, всего на секунду инженер и шлюха обменялись взглядами.

– О нет! Неужели и она тоже? – спрашивает он. И хохочет.

Часть вторая

Глава 1

Из окон едущего без остановки экипажа деревенская бедность представляется почти живописной. Много ли изменилось за последнюю сотню лет? Разве во времена Генриха Четвертого люди не жили, в общем-то, точно так же? Возможно, даже лучше, поскольку население было меньше, земля не так истощена, а лорды с их едва различимыми где-то вдали замками были не столь многочисленны.

Он едет домой! Домой через одиннадцать недель, хотя, судя по его душевному состоянию, это вполне могло бы быть и одиннадцать лет, а сам он словно поседевший Улисс, напряженно вглядывающийся в голубую тень Итаки.

Дороги, хвала Господу, проходимы. Снег, выпавший на прошлой неделе, растаял, и новая погода – низкое, ледяное солнце и ночной трескучий мороз – превратила грязь в камень.

Он дважды сменил экипаж. Возница последнего пьян, что не может не беспокоить, но лошади знают дорогу. Баратт смотрит на стену леса, волнуется, когда путь им преграждает стая гусей, которых ведет впереди какая-то сонная девочка с прутиком. Затем последний пригорок, церковная башня, лиловеющая в дневном свете, и рев возницы: «Белем! Белем!»

Он выходит на рыночной площади. Багаж отвязывают и бросают ему, он ловит. Как всегда, несколько горожан стоят неподалеку, скрестив руки на груди, и наблюдают. В Белеме любопытство никогда не выйдет из моды. Его узнает одна из стоящих, вдова, которая умеет снимать зубную боль, лечит паралич и мокнущие язвы. Он вступает с ней в разговор и узнает о смерти двух-трех человек, чьи имена ему знакомы, о замужестве местной девушки, выданной за текстильщика из Маме, о поимке браконьера в усадьбе кардинала и отправке его на суд в Ножан. Похоже, никто ничего не зарабатывает. Земля родит лишь камни. И все-таки жизнь кое-как продолжается, чинятся церковные часы, а будущей год, благодарение Господу, будет лучше, потому что они люди неплохие и грехи у них небольшие.

– А сам-то как? – спрашивает она наконец, переведя дух. – Ездил куда-то?

Ему еще предстоит пройти часть дороги пешком. Он взваливает на плечи поклажу, спускается с горы, пересекает по камешкам ручей, осторожно под углом срезает поле, где когда-то за ним погнался белый бык; из леса, что сбоку от него, доносится дым углежогов, таинственных людей, никому не принадлежащих, кроме самих себе. Потом он идет мимо священного дерева – в этом году на нем полно ягод, пересекает Дальнее поле, слышит, как начали лаять собаки, и вот уже дом, двор, залатанные надворные постройки, родные камни и грязь на том самом месте, где они и должны быть, и все-таки он почему-то им удивляется. Он ускоряет шаг. В дверях появляется женская фигура. Он поднимает руку. Она тоже. В эти последние минуты она следит за ним. Словно ее взгляд – это тропинка, по которой он идет к ней, словно в конце пути он войдет прямо в ее серые глаза.

– А сам-то как? – спрашивает она наконец, переведя дух. – Ездил куда-то?

Ему еще предстоит пройти часть дороги пешком. Он взваливает на плечи поклажу, спускается с горы, пересекает по камешкам ручей, осторожно под углом срезает поле, где когда-то за ним погнался белый бык; из леса, что сбоку от него, доносится дым углежогов, таинственных людей, никому не принадлежащих, кроме самих себе. Потом он идет мимо священного дерева – в этом году на нем полно ягод, пересекает Дальнее поле, слышит, как начали лаять собаки, и вот уже дом, двор, залатанные надворные постройки, родные камни и грязь на том самом месте, где они и должны быть, и все-таки он почему-то им удивляется. Он ускоряет шаг. В дверях появляется женская фигура. Он поднимает руку. Она тоже. В эти последние минуты она следит за ним. Словно ее взгляд – это тропинка, по которой он идет к ней, словно в конце пути он войдет прямо в ее серые глаза.

После приветствий он садится у огня, прижав руки к сердцу. В какое-то мгновение, всего несколько секунд, он просто и страстно счастлив, и все в мире кажется не сложнее картинки из детской книжки. Он дома! Наконец-то! Но мгновение проходит.

Мать что-то делает для него, что-то приносит, задает вопросы, благодарит за присланные деньги. Ему кажется, что в углах ее глаз и губ появилось больше морщинок. И не больше ли седины виднеется из-под льняной раковины ее капора? Ему хочется спросить, как она себя чувствует, но ведь мать только улыбнется и скажет, что на здоровье не жалуется. Страдание есть дар Божий, а не повод плакаться.

Грея замерзшие ладони под мышками, входит его сестренка Генриетта. Она была на маслодельне и пахнет, как кормилица. Говорит, что хочет все знать. Ему льстит ее интерес, и он слушает сам себя с некоторым удивлением, так складно в его рассказе преображается недавнее прошлое. Послушать его, так можно вообразить, что он проводит всякое утро с министром, прогуливаясь среди версальских фонтанов. Моннары превращаются в простую буржуазную семью, дружелюбную и безупречную, а Арман – в самого лучшего товарища, которого мать – всегда боявшаяся, что сыну будет одиноко, – могла бы только желать, в человека, которого никогда не заподозришь в сожительстве с домохозяйкой или в пристрастии к мумифицированным принцессам. О своей работе на кладбище Невинных он лишь повторяет то, что уже писал в письмах, – что ему поручено оздоровить обстановку в густонаселенном квартале, а это предполагает, в том числе, перестройку старинной церкви. Нет никакой веской причины не рассказать им все, ведь рассказывать ему не запрещено, его работу нельзя назвать непотребной, однако, представив свой рассказ, он боится увидеть в их лицах что-то не то, заметить следы плохо скрываемого отвращения.

Сестра хочет знать, видел ли он королеву. «Да», – отвечает он. Пока что это самая отчаянная его ложь. Естественно, его просят описать королеву во всех подробностях.

– Она была далеко от меня, – отвечает он, – и в окружении фрейлин.

– Но ты ведь должен был хоть что-то увидеть.

Он описывает Элоизу. Мать и сестра в восторге, особенно сестра.

– Не так уж она была далеко, – говорит она. – Судя по столь точному портрету.

Через час, сопровождаемый хлопаньем дверей и беззаботным весельем собак, в дом врывается брат Жан-Жак, столь же похожий на покойного отца, сколь Жан-Батист на здравствующую мать. Он прислоняет ружье – шарлевильский мушкет отца – к кухонному столу с полками для посуды и здоровается с Жан-Батистом с нескрываемой мужской приязнью, которая тотчас же заставляет Жан-Батиста почувствовать себя гостем – ощущение, все более усиливающееся с того момента, как он опустился на стул.

– Я убил зайца, – говорит Жан-Жак. – Маленького такого, там у низины. Беднягу разнесло на кусочки. Так что придется отдать собакам.

– Попасть из этого… – говорит Жан-Батист, кивая в сторону мушкета.

– Секрет в том, чтобы целиться на полметра влево. Ты, братец, можешь все это для меня рассчитать. Нужно малость твоего Эвклида.

– Проще купить новое ружье. Какое-нибудь с нарезкой.

– Но мне будет жаль старого, – говорит Жан-Жак, устроившись по другую сторону от огня и вытянув вперед ноги. – Ну что? Что новенького в Париже?

– То да се.

– Ты похудел.

– А ты отрастил брюшко. Жилет придется выпустить.

– Брюшко ему идет, – говорит Генриетта. – Тебе не кажется?

Идет. Очень даже идет. Как здорово брат вписывается в свой нормандский мир! Широкие плечи – свидетельство фермерского труда. Здоровый румянец, темные волосы, повязанные старой голубой лентой. Деревенский красавец. Человек в ладу с миром, человек на своем месте. Неудивительно, что он никогда не испытывал особой зависти к успехам старшего брата, к его образованию, к тому, что тот попался на глаза влиятельным людям. Его амбиции всегда были иными – синица в руке, а не журавль в небе. И кто из них теперь свободнее? У кого больше радости в жизни? Кто, если судить беспристрастно, добился желаемого, кто нашел свое счастье?

Ночью братья спят в своей старой комнате, убаюканные уханьем сов, и вместе просыпаются при свете поздно заходящей луны. На кухне – в этом вычищенном, аккуратном мире, где даже свет ложится как будто отрезами выстиранного муслина, – мать разводит огонь, подкладывая в очаг хворост. Она варит сидр. Братья пьют его, еще горячий, так что больно зубам, набивают карманы хлебом и яблоками и отправляются с кобылой пилить упавшее дерево, старый вяз, вывороченный с корнем в осеннюю бурю.

Работа хороша и полезна, хотя Жан-Батисту нелегко поспевать за братом. С них обоих льется пот, обоих разбирает смех без всякой причины, они соревнуются, кто лучше пилит дрова, намекают в своих рассказах на приобретенный любовный опыт, потом идут домой с пересохшими глотками, нагрузив кобылу приятно пахнущей древесиной.

Через неделю такой жизни он начинает забывать о Моннарах, Лекёре, кладбище. И обнаруживает, что ему это нравится. Дает волю своему усиливающемуся акценту, вновь обретает деревенскую повадку, ту расчетливую медлительность в движениях и жестах, отличавшую людей, среди которых он вырос.

В канун Рождества они отправляются в Белем на мессу. Надевают все самое лучшее, говорят друг другу комплименты, хотя Жан-Батист оставил свой фисташковый кафтан в Париже, ибо в последний момент не рискнул предстать перед своей семьей в одеянии будущего, причем такого будущего, каким его видит месье Шарве. Еще в Париже он подумывал, не наведаться ли на площадь Побед с проверкой, там ли все еще его старый кафтан (мать про него уже спрашивала), но это значило бы волноваться в предчувствии презрения месье Шарве, его молчаливой убежденности, что молодой инженер – робкая душонка, из тех, что сперва выскочат, а потом пятятся назад. В результате вместо старого кафтана Жан-Батист надел другой, позаимствованный у месье Моннара: нечто сизое и респектабельное. Такой наряд вполне годился бы для ежегодного обеда в Гильдии ножевых мастеров. Кафтан сидит на нем хорошо, даже лучше, чем хотелось бы.

В церкви они занимают свои обычные места напротив капеллы Святой Анны. Собрались все жители, кроме умирающих и допившихся до бесчувствия. Священник, отец Брикар, пользуется в городе популярностью за краткость месс и глубочайшее безразличие к тому, какими способами члены его паствы предпочитают обрекать себя на вечные муки. Когда служба заканчивается, когда соседи уже потоптались на холоде у церковной двери и дети больше не могут найти ледяшек, чтобы расколоть их каблуком сапога, а местные собаки охрипли от лая, Баратты через ручей и поля направляются домой. На ферме братья идут проведать животных – подняв высоко фонарь, заглядывают сначала на конюшню, потом в коровник, прислушиваются к шевелению скота и неподвижности лошадей. Затем входят в дом, садятся, пьют и включаются в домашние пересуды. (Кто был тот господин, пришедший с семейством Вадье? Не проявлял ли он особенное внимание к Камилле Вадье? А какая удивительная шляпка была нынче на Люсиль Робен! Вряд ли Люсиль и в самом деле рассчитывала произвести на всех такое впечатление!)

Наконец гасится огонь, со стола убирают посуду, и все отправляются спать. У себя в комнате братья лежат, разговаривая, и их голос уходит куда-то вверх, в темноту. Они обмениваются воспоминаниями об отце. Для них стало своеобразным ритуалом, необходимостью описывать жизнь и характер покойного в дюжине не раз повторенных историй, извлеченных из общего запаса, например как посреди рынка тот высказал старому Тиссо все, что он о нем думает, или как ночью он вытащил из реки еле живого коробейника и приволок, взвалив на плечо, домой, или как, сидя за работой, с иголками, люверсами и вощеной нитью, был похож на быка, плетущего венок из ромашек…

Такие истории вносят покой в их сердца. Такие истории позволяют не рассказывать другие, в которых отец давал волю кулакам или брался за ремень, за ясеневый хлыст, бил сапогами, полосками кожи или парой только что сшитых перчаток с крагами. Доставалось и братьям, и Генриетте, и жене, пока, обессиленный и трясущийся, отец не прекращал порку. Не говорят братья и о последнем годе его жизни, хотя именно это время вспоминает Жан-Батист, когда они замолкают и Жан-Жак начинает храпеть. Как сознание отца стало путаться и он начал забывать названия своих инструментов, а потом и то, для чего они предназначены. Как он начал принимать жену за мать, называл Генриетту именем своей давно умершей сестры. Когда конец был уже близок, Жан-Батиста вызвали домой из Школы мостов, и он часами сидел на табурете у постели больного и говорил о мэтре Перроне, дорогах, серых крыльях мостов. Голова отца неподвижно лежала на подушке, глаза смотрели перед собой, рот был полуоткрыт. Тогда цвела белая сирень. Пчелы и бабочки влетали в узкое окно и, сделав круг по затененной комнате, вновь вылетали наружу. Дважды в неделю из Эперре приезжал доктор и бессмысленно суетился у постели своего пациента. Члены семьи ухаживали за перчаточником по очереди – кормили его супом с ложки, приподнимали на краю постели, чтобы он мог справить нужду в горшок, смачивали ему губы и утешали, если он впадал в беспокойство. Так продолжалось все лето – целое лето прошло у них перед глазами лишь сквозь зеленые алмазы окна в комнате больного, – и вот однажды, когда воздух стал особенно тяжел перед последней августовской грозой, больной вдруг сел в кровати, схватил Жан-Батиста за руки и, глядя ему в лицо, голосом, вырвавшимся из сковавшего его льда, сказал: «Я тебя так люблю».

Назад Дальше