Люблю. Ничего подобного между ними никогда не произносилось. Никто из детей не ожидал услышать от родителя такие слова. Так кто же мерещился отцу в момент этого недолгого воскресения? Понимал ли он, что перед ним его старший сын? Или думал, что это Жан-Жак? А может, брат Саймон, с которым, несмотря на его отсутствие, перчаточник вел долгие сбивчивые беседы? Больше никаких слов не последовало, поэтому и ясности не прибавилось. Через два дня отец погрузился в собственную необъятную тишину. А через две недели он умер – человек, который, судя по всему, уже не помнил даже собственного имени.
В рождественское утро – слишком рано даже для деревенских жителей – Жан-Батист идет с матерью в Дом на холме, протестантскую молельню, где она и горстка ее единоверцев будут молиться так, как считают правильным. Те немногие соседи, что встречаются им по пути, делают вид, что не знают, куда направляются эти двое. Ибо мадам Баратт приличная женщина, а в Нормандии полно таких, для кого Евангелие Иисуса Христа и вовсе ничего не значит. Так что лучше простить ей эту небольшую ересь.
Они проходят по чисто подметенному двору, и как только сына с матерью узнают, их пропускают в Дом. Слева от двери – широкий пролет лестницы, каменные ступени которой так стерты, будто это слепок древнего речного русла. Там, где лестница делает поворот, стоит простой крест, встроенный в камень, наподобие колонны, и здесь достаточно места, чтобы могли собраться шесть-восемь человек. Из небольшого окна открывается вид на дорогу – вид, который когда-то был гораздо нужнее, чем теперь. Пастор – голландец. Он говорит по-французски с акцентом, который всегда казался Жан-Батисту немного смешным. Он гладко выбрит, и глаза у него, как у ребенка. Пастор открывает Библию. Страницы посерели и почти истлели, но пастору нет нужды читать, что на них написано. Он произносит текст по памяти.
– «Вот, Господь опустошает землю и делает ее бесплодною; изменяет вид ее и рассеивает живущих на ней…»
Неужели нет ни детей, ни конюшен, ни пастухов, ни путешествующих королей?
– «Земля опустошена вконец и совершенно разграблена… Сетует, уныла земля; поникла, уныла вселенная; поникли возвышавшиеся над народом земли. И земля осквернена под живущими на ней…»
Иезекииль? Исайя? Другие-то небось знают.
– «В городе осталось запустение, и ворота развалились… Тогда побежавший от крика ужаса упадет в яму; и кто выйдет из ямы, попадет в петлю…»[9]
Он их не щадит. Не богоугодное это дело – щадить людей, так думает пастор. Наконец – впрочем, прошло немало времени – пастор закрывает книгу, и теперь его маленькая паства может в молчании обратиться к своему сознанию, а Жан-Батист со шляпой в руке, но не склонив головы, смотрит на небо и ненадолго растворяется в красоте и тайне обыденного. Когда служба заканчивается, собравшиеся обнимают друг друга сухо и торжественно, а потом выходят парами из Дома, исчезая в наступающем дне.
На ферме все родные уже собрались на кухне. Дети – мальчик и девочка, которых Жан-Батист припоминает очень смутно, – забираются к нему на спину, как только он садится. Кузен Андре, конечно, тоже здесь, состоятельный и значительный. Развлекает женщин пересказами скандалов маленького городка. Пришли и самые бедные родственники – старик Дюдо с женой, представители чистейшего крестьянства в клане Бараттов. Их глаза неотличимы от глаз животных, которых они держат на своем клочке нормандской грязи. Эти крестьяне говорят лишь на старонормандском, не понимают по-французски и, сидя на дальнем конце стола, прячут под одежду кусочки белой колбасы. Специально для этого рядом с ними всегда ставится тарелка с колбасой. И даже дети понимают, что не должны ничего замечать.
Среди этой добродушной суеты Жан-Батист налегает на сидр. Этот приезд домой, как и все предыдущие на протяжении уже долгого времени, оказался, в общем-то, напрасным. Когда же случается, что мы теряем способность возвращаться домой, по-настоящему возвращаться? Какая тайная дверка вдруг захлопывается? Он, так мечтавший бежать из Парижа, теперь ждет не дождется своего приезда в столицу. Как бы ни сложилась его жизнь, какая бы ни была уготована ему судьба, он встретит ее в другом месте, а не здесь, не среди лесов и полей своего детства, которые он до сих пор любит. Он осушает кружку, жует что-то, что лежало на дне, и тянется за кувшином. Рядом с ним на скамейку присаживается сестра. В юности они часто дрались, она казалась ему зловредной гордячкой, однако теперь простоватая двадцатитрехлетняя девушка – сама доброта, к тому же она проявляет мудрость, бог весть откуда взявшуюся, завидную мудрость. Снова спрашивает его про Париж, про модные фасоны, про Моннаров, у которых он снимает жилье. Жан-Батисту ясно: она догадывается, что он не рассказал ей даже половины того, что с ним произошло. Особенно она интересуется его здоровьем. Немного устал, говорит он, пожимая плечами. Приходится спать меньше, чем обычно. И вдруг он понимает, что именно беспокоит сестру.
– Ты хочешь сказать, от меня пахнет не так приятно, как раньше?
– Мы решили, что, может, это из-за парижского воздуха, Жан. Потому что там он хуже, чем здесь.
– Хуже, – говорит он. – Намного хуже.
– Значит, ты поправишься, когда вернешься, – говорит она. – Мне уже и теперь кажется, что пахнуть стало лучше.
Он благодарит ее шутливым манером.
– И когда же ты собираешься возвращаться? – спрашивает она.
Глава 2
Арман со своей хозяйкой, должно быть, заняты. Жанна, наверное, тоже. Когда Жан-Батист возвращается в Париж, на улице на него показывают пальцем или просто глазеют, словно над его воротником того и гляди появится краешек ангельского крыла или на лбу бугорок вылезающего рога. Утром на рынке перед праздником Крещения один старик, из тех, что, гримасничая, бродят в лохмотьях по всяким людным местам, грозит ему высохшей рукой и требует, чтобы он оставил в покое «погост наших отцов, не то гнев Господень…». Два дня спустя лоточник на Рю-де-ля-Фромажери преподносит Жан-Батисту медовые соты и желает удачи. Жан-Батист начинает слышать брошенное ему вслед новое слово: «инженер». Интересно, сколько людей до конца понимают, что такое инженер.
Но из всего того, с чем ему приходится сталкиваться в первые холодные дни нового года, больше всего его озадачивает реакция Моннаров. Вернувшись на квартиру, он был почти рад встрече с ними, выразил искреннюю благодарность месье Моннару за одолженный кафтан, с особым чувством расспрашивал, как мадам и мадемуазель провели новогодние праздники, но во второй вечер к ужину стало ясно, что кое-что не в порядке. Именно мадам Моннар (сначала выплюнув в кулачок кусок хряща) подняла вопрос, который явно служил для них источником беспокойства.
– Месье, – начала она, – так ваше дело, как мы слышали, связано с кладбищем?
– Мадам?
– Оно должно… исчезнуть?
Он опустил вилку и нож.
– Можно и так сказать, мадам. Да, его следует убрать, а землю очистить. И церковь тоже в свое время будет убрана.
– Мы просто потрясены, – сказал месье Моннар. – Мы и не подозревали.
– Очень сожалею, месье. Но церковь и кладбище закрыты уже пять лет. Нельзя же их оставить…
– Нам тяжело даже думать об этом, – сказала мадам странным срывающимся голосом.
– Надеюсь, обществу это принесет только пользу, – заверил ее Жан-Батист. – И рядом с вашим домом больше не будет места погребения. Вам не придется страдать от последствий.
– Каких последствий? – удивился месье Моннар.
Жан-Батист бросил взгляд на свою тарелку – в прохладной комнате еда уже начала остывать.
– Но разве можно здесь быть совершенно здоровыми?
– Мы кажемся вам больными?
– Нет, конечно же, нет. Я вовсе не имел в виду…
– Тогда в чем дело?
Зигетта начала плакать. За тоненьким завыванием последовал всхлип, после чего из груди вырвалось настоящее рыдание, и все это сопровождалось таким интенсивным подергиванием лица, что Жан-Батисту показалась, будто перед ним совсем другой человек. Девушка выбежала из комнаты. Мадам и месье обменялись взглядами.
– Если я… – начал Жан-Батист, поднимаясь со стула.
– Бедняжка Зигги не выносит никаких потрясений, – сказала мадам и отпустила еще несколько довольно туманных замечаний, из которых в конце концов Жан-Батист сделал вывод, что у Зигетты начались месячные, поэтому она сейчас слишком чувствительна.
Продолжение этой неловкой сцены последовало позже вечером. Жан-Батист сидел у себя комнате, завернувшись в свой красный шлафрок дамастовой ткани, и читал кое-что из Бюффона – о том, что некоторые неядовитые существа имеют окрас, сходный с окрасом своих ядовитых сородичей, – как вдруг услышал знакомое царапанье под дверью. Открыв дверь, он собирался встретиться с крепким котярой Рагу, но вместо него увидел бледную как смерть Зигетту, одетую для отхода ко сну. То, что на ней не было корсета, становилось ясно всякий раз, как она вздыхала.
– Нам тяжело даже думать об этом, – сказала мадам странным срывающимся голосом.
– Надеюсь, обществу это принесет только пользу, – заверил ее Жан-Батист. – И рядом с вашим домом больше не будет места погребения. Вам не придется страдать от последствий.
– Каких последствий? – удивился месье Моннар.
Жан-Батист бросил взгляд на свою тарелку – в прохладной комнате еда уже начала остывать.
– Но разве можно здесь быть совершенно здоровыми?
– Мы кажемся вам больными?
– Нет, конечно же, нет. Я вовсе не имел в виду…
– Тогда в чем дело?
Зигетта начала плакать. За тоненьким завыванием последовал всхлип, после чего из груди вырвалось настоящее рыдание, и все это сопровождалось таким интенсивным подергиванием лица, что Жан-Батисту показалась, будто перед ним совсем другой человек. Девушка выбежала из комнаты. Мадам и месье обменялись взглядами.
– Если я… – начал Жан-Батист, поднимаясь со стула.
– Бедняжка Зигги не выносит никаких потрясений, – сказала мадам и отпустила еще несколько довольно туманных замечаний, из которых в конце концов Жан-Батист сделал вывод, что у Зигетты начались месячные, поэтому она сейчас слишком чувствительна.
Продолжение этой неловкой сцены последовало позже вечером. Жан-Батист сидел у себя комнате, завернувшись в свой красный шлафрок дамастовой ткани, и читал кое-что из Бюффона – о том, что некоторые неядовитые существа имеют окрас, сходный с окрасом своих ядовитых сородичей, – как вдруг услышал знакомое царапанье под дверью. Открыв дверь, он собирался встретиться с крепким котярой Рагу, но вместо него увидел бледную как смерть Зигетту, одетую для отхода ко сну. То, что на ней не было корсета, становилось ясно всякий раз, как она вздыхала.
Она хотела объясниться или извиниться, или и то и другое, или ни то, ни другое. Немного пошептавшись с ней у двери, Жан-Батист пригласил ее войти, и поскольку в комнате был только один стул, он предложил его ей, а сам уселся на кровать. Похоже, шлафрок ее не удивил, ибо она ничего о нем не сказала. Жан-Батист подбросил еще одну хворостину в огонь. Попытался ее ободрить.
– Когда все будет закончено, только подумайте, как это будет прекрасно. На месте того, что вы видите сейчас, раскинется красивая площадь. Может быть, сад.
Она кивнула. Казалось, она пытается следить за его мыслью, но ее глаза вновь наполнились слезами.
– Такое впечатление, – сказала она, помолчав, – будто вы хотите разворотить киркой мое детство.
– Детство?
– Невинное девичество.
– Я собираюсь раскапывать только кладбище. Срывать землю и старые кости. Много старых костей.
– Вы выросли далеко отсюда, – мягко возразила она. – Если бы вы родились здесь, то испытывали бы другие чувства.
Поскольку Жан-Батист сидел ниже, чем девушка, его взгляд невольно упал ей на колени. И ему представилось, как медленно сочится ее кровь, как на блеклой ткани ночной рубашки расцветает кровавая роза, постепенно расширяется, охватывая бедра, а затем, возможно, начинает стекать на доски пола, и капли стучат об пол…
– Когда все будет сделано, – сказал он, встретившись с Зигеттой взглядом, – когда все будет закончено, это вы испытаете другие чувства. Беспокойство скоро пройдет. И вам понравится.
Она не стала с ним спорить. Но начала осторожно оглядывать комнату – кровать, сундук, стол с книгами, медную линейку. Потом, подавив зевоту, извинилась за беспокойство и с милой влажной улыбкой, какой одаривают человека, хоть и не по своей вине, но все же не способного понять элементарные вещи, ретировалась.
Когда она закрыла за собой дверь, Жан-Батист взглянул на потолок, на маленькую дырочку над кроватью, потому что раз или два во время их беседы слышал, как над головой скрипят доски.
Он залез на кровать, выпрямился – теперь, с такого возвышения ему было легко дотянуться до потолка. Он посмотрел в дырочку – темнота, ничего не видно. Потом медленно и осторожно просунул в дырочку указательный палец левой руки, так граф де Бюффон исследовал бы гнездо какого-нибудь сомнительного насекомого, которое на самом деле обладает или только притворяется, что обладает, ядовитыми свойствами… Жан-Батист не мог бы поклясться, что действительно почувствовал нечто, но ему показалось, будто кто-то слегка подул ему на палец, и некоторое время, балансируя на кровати, он внимательно его разглядывал.
Глава 3
Он встречается с Лафоссом. Январь близится к концу, а работы так и не начались, ни одна косточка еще не сдвинута с места. Он пытается объясниться, изобразить себя жертвой обстоятельств, каковой и в самом деле себя считает. Он не может начать работу без горняков, а те еще не приехали. Они приедут, приедут очень скоро, но пока не приехали. В процессе объяснений, горячих оправданий своего бездействия он вдруг понимает, что Лафосса на самом деле совершенно не волнует отсрочка в несколько недель, что он не сместит его с этого поста и даже не станет угрожать этим. Кто еще за столь короткое время согласится взяться за такую работу? Жан-Батист представляет отчет об истраченных средствах. И ему не так уж неприятно видеть, что Лафосс страдает от простуды.
Инженер делает все, что можно сделать в одиночку. Получает от Луи Горацио Буайе-Дюбуассона холстину, деревянные шесты, веревку, корабельную цепь. Договаривается с беззубым человеком по имени Дежур о поставке дров и, когда привозят первую партию, вместе с ним и его сыновьями участвует в разгрузке. Стоит только Жан-Батисту появиться на рынке, как торговцы кидаются к нему с предложениями и обещаниями, иногда шепотом предупреждая, что сосед-лоточник обыкновеннейший вор. Солома для постелей закупается в конюшнях на задах почтовой станции на Рю-оз-Ур. Она сухая и более или менее чистая. Также от Луи Горацио Буайе-Дюбуассона привозят тридцать лопат и тридцать кирок. На шахтах Валансьена рабочим не разрешается иметь собственные орудия труда. Человек со своей лопатой в руках может почувствовать себя независимым.
Пятого февраля Жан-Батист получает весточку от Лекёра: все наконец-то готово и он собирается выехать в Париж вместе с рабочими, надеясь добраться до места в течение недели. Поскольку письмо шло два дня, Жан-Батист начинает поджидать шахтеров два дня спустя, часами стоя на пересечении Рю-Сен-Дени и Рю-о-Фэр, правда, к итальянскому фонтану не приближается, дабы не стать объектом неприличных шуток местных прачек.
На улице холодно, но ясно. По утрам здорово подмораживает, но к середине дня почти тепло. Вновь и вновь он замечает одни и те же лица, следит, как на улицах зарождаются течения и небольшие приливы. Промелькнула Элоиза – удаляется от него в сторону предместья Сен-Дени. Видит он и отца Кольбера – кто же еще это может быть! – синие стекла очков и черно-зеленую сутану, свисающую с его крупной согбенной спины. Встречает Армана, который предлагает ему нанять какого-нибудь мальчишку стоять на часах, но Жан-Батист не хочет полагаться на мальчишку, сомневаясь в его способности внимательно следить за дорогой, да и незачем ему самому без дела сидеть в доме Моннаров в ожидании того, что, как ему иногда кажется, не случится вовсе.
И вот наконец около двух часов пополудни, ровно через неделю после даты на письме из Валансьена, неожиданно появляется Лекёр: со стороны реки движется фургон, а в нем Лекёр, который, завидев приятеля, в знак приветствия элегантным жестом снимает шляпу.
Всего подъезжают три открытые повозки, ворочая огромными, облепленными грязью колесами. Едва они останавливаются, сразу же собираются группки местных жителей, включая и прачек, поглазеть на приезжих. Те в свою очередь разглядывают парижан – одни широко раскрытыми, испуганными глазами увезенного из привычных мест скота, другие вообще потрясенные. С такими лицами люди Эрнана Кортеса входили в золотой город Теночтитлан. Все движение на Рю-Сен-Дени останавливается. Лошади опускают головы. Одна лошадь шумно опорожняет свое нутро, покрыв мостовую зеленоватым навозом. Лекёр слезает со скамьи в передней части первого фургона и шагает к Жан-Батисту. Они с облегчением крепко жмут друг другу руки.
– По дороге не обошлось без приключений, – говорит Лекёр. – Не то чтобы мы повстречали Цирцею или Циклопа, но все-таки пришлось повозиться. Однако мы здесь и ждем твоих распоряжений.
Для человека, путешествовавшего в компании тридцати горняков и вынужденного терпеть невзгоды морозной зимы, Лекёр на удивление опрятен и свеж. На голове небольшой каштановый парик, лицо аккуратно выбрито, на шее красивый красный шарф, а в дыхании ощущается лишь самая малость алкоголя, что вполне можно ожидать в качестве профилактического средства от любого человека, предпринявшего путешествие в мороз.
– Всех привез? – спрашивает Жан-Батист, кивая на фургоны.
– Тридцать рабочих. Специально отбирал. Уверен, они тебе подойдут.