Ушли ли женщины? Их не видно и не слышно. Наверное, забрались в палатки завершить то, зачем пришли. Хорошо хоть церковь не полыхает, да и на кладбище вроде бы все в порядке, хотя на кухне в домике пономаря до сих пор горит свет. Будь у него морская подзорная труба, он, возможно, увидел бы, что делается там, внутри, увидел бы за столом Жанну. Ее слезы? Он закрывает окно, задвигает ставни и лезет под одеяло, прижимаясь ногами к теплому боку кота. Темнота, темнота, слышно лишь, как шумит кровь. Лекарство действует быстро. Через одну-две минуты оно нарисует на внутренней стороне век первые ночные гротески, но до этого, до того, как он погрузится в забытье, до того, как сон полностью завладеет его сознанием, вместе с дыханием из его рта вырывается еле слышный шепот.
– Кто ты? Я Жан-Батист Баратт. Откуда ты? Из Белема, что в Нормандии. Каково твое ремесло? Я инженер, учился в Школе мостов. Во что ты веруешь? Во что ты… во что… во… что… во… я… я… я…
Глава 11
Никто не мог точно сказать, когда произошло нападение – в какой именно час. Не то очень поздно, не то очень рано, в некоем глубоком бархатном кармане зимней ночи. Он спал, одурманенный лекарским снадобьем, как вдруг его глаза открылись, и он увидел свет, колыхающийся серебристый свет. А за ним фигуру женщины, стоящую у конторки со свечой в одной руке и каким-то предметом в другой. Женщина была совершенно нагая, свет скользил по ее коже, сиял в волосах, сиял в жестких светлых завитках над самым сокровенным местом. Она молчала. Собственный голос доносился до Жан-Батиста как-то слишком неспешно. Она приблизилась к кровати и взглянула на него. Ее лицо, склоненное к нему, при свете свечи казалось спокойным и почти нежным, точно это выписанное в светотени лицо ангела над постелью захворавшего отшельника. Быть может, на какую-то секунду они даже улыбнулись друг другу. Затем ее рука взметнулась вверх, потом опустилась, и весь мир обрушился на его голову волной уничтожающей боли. Еще мгновение он слышал шум, похожий на тяжелое дыхание – свое или этой женщины. Потом, хвала Господу, ничего.
Глава 12
Если бы не Мари с ее любопытством, он бы скончался от потери крови. Она видела в дырочку в потолке, как он потушил свечу, и сама забралась в постель, протараторила молитву Пресвятой Деве, пощекотала себя между ног и заснула – может, на минутку, а может, на час или два. Но вдруг открыла глаза и увидела на полу пятнышко света. Тут же окончательно проснувшись, Мари опустилась на холодный пол, проползла на четвереньках до дырочки и одним глазом заглянула вниз. Что это он там делает посреди ночи, да еще при свече? Она была уверена, что раньше ничего подобного не случалось. Но вот – и это было еще более странно, захватывающе странно – она поняла, что он спит, точно спит, что свет идет от свечи в руке кого-то другого, кого ей не видно. Ей показалось, что прошло лет сто, хотя на самом деле едва ли больше полминуты. Однако ничего не происходило – ничего! От отчаяния Мари не знала, куда деваться. Что, если неизвестный просто уйдет, а она так и не узнает, кто это, никогда не увидит, чем они там занимались? Что, если она никогда не увидит ее, ибо Мари не сомневалась, что тайный соглядатай – второй тайный соглядатай – женщина. Но, святые угодники, ничто не могло подготовить ее к такому потрясению: перед ней вдруг появилась Зигетта, голая, точно зверь! Выпей она потихоньку чуть больше хозяйского вина, ее мочевой пузырь не выдержал бы и на полу разлилась бы лужа. Зигетта с большими розовыми титьками! С толстой розовой задницей! В одной руке она держала свечу, а другой брала что-то со стола жильца, что-то, что блеснуло на свету и негромко звякнуло, задев на столе какой-то другой предмет, и жилец сквозь сон это услышал, потому что зашевелился. Ага, это его металлическая штука для измерений. Она, что ли, хочет его измерить? Что измерить-то? Шею, ногу, петьку-петушка?
В последнее мгновение, совсем короткое – Мари готова была поклясться, – жилец уже не спал и смотрел на Зигетту, правда, никто из них не проронил ни слова. Мари уже мысленно наблюдала за тем, что вот-вот последует – одеяло будет отброшено, а любовники, уютно расположившись, заключат друг друга в объятия, начнутся ласки и поцелуи, охи и ахи, а она будет корчиться сверху над дыркой в полу. Но ничего подобного не произошло. Металлическая штуковина, линейка, вдруг прорезала воздух, опустилась жильцу на голову и убила его. Должно быть, Мари вскрикнула, негромко завизжала, потому что Зигетта вдруг посмотрела наверх. У нее было совсем темное лицо, точно черная маска, и вот тут, при виде этого лица, из Мари все же вылились на пол несколько капель моннаровского вина.
Тихо, как кошка, она отползла от дырочки и, прижавшись к кровати, стала прислушиваться к шагам на лестнице. Но поскольку ничего не услышала и не увидела – ни скрипа двери, ни обнаженной хозяйской дочери с кровавым металлическим орудием в руке, – ей вдруг захотелось забраться в постель и поскорее уснуть, потому что наутро, когда она проснется, все, наверное, будет по-старому. Возможно, она бы так и поступила, если бы не услышала звуки из комнаты жильца, похожие на храп, ужасные звуки, словно человеку снится кошмар, а никто не может его разбудить. Она слушала, слушала. Страх начал отступать. Если явится эта дура Зигетта, она просто даст ей по башке своим сабо. Та сразу утихомирится. Девушкам из квартала Сент-Антуан не пристало дрожать перед кисейными барышнями из квартала Ле-Аль.
Мари оделась. Было совсем темно, но она привыкла одеваться в темноте. По узким ступенькам, в чулках, без сабо, она ощупью вышла на лестничную площадку. Под дверью Зигетты – свет, но не слышно никакого движения, или плача, или что там еще делает девушка после того, как раскроит человеку череп. Приглядевшись, Мари заметила, что дверь закрыта неплотно, и можно, лишь чуть-чуть толкнув, открыть ее шире и просунуть голову. Хозяйская дочь лежит себе, укутавшись, в постели, невинная, как агнец. Линейка – в изножье, свеча – на тумбочке у кровати. Мари потянулась, забрала свечу и пошла в другой конец коридора, к жильцу. Стоило ей открыть дверь, как мимо ног проскочил Рагу и стрелой помчался по лестнице. Свеча в ее руке задрожала, но все же не выпала. Мари вдохнула полной грудью и пошла вперед, в комнату, потом к кровати и встала над инженером, в точности как Зигетта. Как была располосована его голова! Ей вспомнилась картина, которую она видела в детстве: в один жаркий воскресный день ее дядя, так называемый дядя, пустил себе в висок свинцовую пулю. Кровь, кровь, кровь. Лужи крови. Однако жилец, в отличие от дяди, еще дышал, но не так, как раньше, с шумом и свистом, а неглубокими всхлипами, понемногу глотая воздух, точно ребенок после долгого плача. «Чтобы остановить в ране кровь, наложите на нее паутину». Откуда-то она это усвоила это правило. Но где взять паутину? Разве не сама она – прилежная служанка – вымела паутину из всех углов? Мари подошла к сундуку, подняла крышку. Сверху лежал кафтан зеленого шелка, который, когда она его впервые увидела, показался ей таким смешным и таким прекрасным. Из-под него она вытащила белье – сколько уместилось в руках, и вернулась к кровати. Держа свечу над головой Жан-Батиста, Мари дотронулась до раны, до ее вздутых краев. Он застонал и дернулся, словно у него вот-вот начнется падучая.
– Я только коснулась, – прошептала она, а потом быстро и аккуратно наложила на рану какую-то сложенную тряпочку (похоже, ее использовали, чтобы вытираться после мытья) и привязала шейным платком. Затем для верности сняла один из своих нагретых телом чулок и, проложив его под подбородком раненого, завязала узлом поверх темнеющей от крови тряпочки. Присела на кровать и посмотрела на жильца. Его веки время от времени подрагивали, но не открывались. Мари погладила его по руке. Ей так не хотелось уходить с места этой потрясающей трагедии, пока еще всецело принадлежавшей ей одной, но уж слишком заманчивой была перспектива сообщить едва проснувшимся Моннарам, что натворила их дочь. Посему, взяв свечу, Мари направилась в комнату хозяев (одна нога голая, другая – в чулке), где и выложила им все как есть, без лишних экивоков, а в конце – ну никак не могла сдержаться – добавила:
– Знаете, мадам, я думаю, ее могут даже повесить.
Глава 13
В восемь утра на кладбище Невинных жемчужный утренний свет освещает группу шахтеров, собравшихся у дверей, что ведут на Рю-о-Фэр. Большинство, возможно, по наущению своих женщин, попытались хоть как-то привести себя в порядок, дабы больше походить на обычных подданных Людовика XVI, а не на тех, кто выкапывает из земли кости, гробы и чудесно сохранившиеся трупы девиц. Куртки вычищены, с сапог стерта грязь. Кое-кто помылся, расчесал бороду. Трое, что помоложе, – они стоят рядом, ближе всех к выходу, – сплели венки из трав и прицепили их к полям шляп. У других, если присмотреться, можно увидеть украшения, некогда принадлежавшие покойникам: безделушки, очищенные от приставшей земли или выменянные ночью у товарищей в укромном углу палатки. Один рабочий с ясным и спокойным взглядом, который держится прямее прочих, выставляет напоказ два памятных кольца: «Respice finem»[13] на одной руке и «Mens videt astra»[14] на другой, зеленоватый металл обрамляет обрубок пальца, длиной до среднего сустава.
Они уже давно съели хлеб и выпили кофе. Сложили дрова рядом с крестом проповедника, чтобы в их отсутствие было что подбрасывать в костер. Все готовы. И уже начинают нервничать.
Стоя у дома пономаря, Лекёр, морщась, глядит на часы и что-то негромко бормочет. Надо же, чтобы Баратт вздумал проспать именно сегодня – именно сегодня, когда это так некстати. Конечно, в своем уютненьком гнездышке ему ничего не стоит забыть про них, про тех, кто живет внизу. Рабочие, однако, истолкуют отсутствие инженера не в его пользу, если им и дальше придется терять под дверью драгоценное время. И коли уж на то пошло, Лекёр и сам истолкует это не в его пользу. Ночью Лекёр выпил пятьдесят капель настойки! А может, и больше, и лишь Господь ведает, сколько еще вина, чтобы залить докторское снадобье, но вместо того, чтобы погрузиться в спокойный сон, превратился в какого-то совершенно незнакомого человека. Он чувствовал – как бы это объяснить? – что он, Лекёр, уже не Лекёр, а только тело Лекёра, плоть с бьющимся сердцем, и нечто, некий агрессивный разум, поселившийся в нем, побуждает его к действиям и руководит ими. Разве настоящий Лекёр решился бы выйти на двор среди ночи? Решился бы? Вот уж вряд ли. Однако он все-таки вышел в одной ночной рубашке и направился в лабораторию, а там поднял крышку гроба и при свете горящей головешки из костра, которая, словно по волшебству, оказалась у него в руке, стал глядеть на нее, на Шарлотту. Ужасное возбуждение! И большая нагрузка на сердце. Да и на зубы тоже, ибо, судя по тому, как теперь болят челюсти, он наверняка скрежетал ими не один час.
Сзади слышатся мягкие шаги. Он оборачивается и видит Жанну с шалью на плечах, которая выходит из дома и направляется к нему. Она ему улыбается, милая, как всегда, но сегодня у нее не такой хороший цвет лица, нет той ладности в движениях, как обычно.
– Странно, что его все нет, – говорит она.
– Возможно, он вчера выпил больше, чем следовало, – отвечает Лекёр.
– Не думаю, – разумно возражает она.
– Конечно, нет, – говорит Лекёр. – Вероятно, его задержало какое-то неожиданное дело. Встреча с этим Лафоссом, к примеру. С человеком министра.
Она кивает.
– Вы тоже сегодня пойдете в город?
– Наверное, пойду, – говорит Лекёр. – Месье Сен-Меар пригласил меня сходить куда-то вместе с его друзьями. Он не сказал, куда именно.
– Не сомневаюсь, вы хорошо проведете время, – говорит она. – У вас есть ключ?
Он показывает ей ключ – старинный ключ от дверей лежит у него на ладони.
– Мне кажется, месье Баратт хотел бы, чтобы вы их выпустили, – говорит она.
– Ты думаешь?
– А вы нет?
– Пожалуй, ты права.
Он смотрит на рабочих, на секунду оскаливает зубы, затем переводит взгляд на девушку.
– Выпустим их вместе? – предлагает он.
Часть третья
Каменные ступени, длинный пролет лестницы, круто уходящей вниз. Подвал. Понимание, что находится внизу, что должно там находиться.
Сначала слишком темно, поэтому он не видит, не признает ничего вокруг. Только спуск, ощущение ступеней под ногами. Потом мягкий розоватый свет, узкий зал, стол, а на нем жестянка и маленький колокольчик. За столом сидит женщина. Она не поворачивает к нему лица, но понимает, что он пришел. Она звонит в колокольчик, и хотя звука не слышно, занавес в конце зала тут же отодвигается. Ему улыбается какой-то мужчина и кивком приглашает следовать за собой…
Они в коридоре. По обеим сторонам висят портьеры, скрывающие, по всей вероятности, входы в комнаты. Он останавливается – в том месте, где портьера неплотно задернута, – и заглядывает внутрь. Перед ним как будто и не совсем комната. Похоже, что стены тут из утрамбованной черной земли. Размеры помещения неопределенные, как и количество находящихся в нем людей – мужчин, женщин и детей, они сидят, лежат, некоторые свернулись калачиком. Люди тоже смотрят на него. В их взглядах какая-то горячность. Горячность, неистовство и бессмысленность. Он отворачивается. Боится, что кто-нибудь из них заговорит, обратится к нему, назовет его имя…
Провожатый ждет в конце коридора. Снова портьеры. Любезный жест, приглашающий войти. Он входит. Провожатый закрывает за ним дверь. То, что должно произойти, произойдет в эту минуту и в этом месте. Ему кажется, что они пришли в его комнату в доме Моннаров или в какую-то очень похожую, но другую, ибо в ней нет окна и голые стены. Комнату освещает только большая свеча на столе. На кровати лежит человек. На нем лишь рубаха, которая доходит ему до колен. Глаза открыты, но рот неаккуратно зашит черной ниткой.
Провожатый берет со стола свечу и подходит к кровати. «Это быстро, – говорит он. – Мы должны выпустить флогистон. Это средство для трансформации. Уничтожает все нечистое».
Он наклоняется и, словно желая влить нечто драгоценное в ухо лежащему на кровати человеку, подносит фитиль к его волосам. Голова моментально вспыхивает, волосы полыхают, точно сухая трава. Потом огонь начинает лизать лицо, охватывает шею, бежит по груди, животу. Как может так гореть человеческое тело? Человек не должен сгорать, как свернутый в трубочку лист бумаги! Что с ним сделали? Какой способ применили?
Охваченное пламенем тело начинает двигаться. Сначала рука, потом нога. С горящих простыней поднимается – всплывает! – туловище. Рвется сшивающая губы нитка. Рот распахивается. И человек ревет, ревет…
Глава 1
– Держи его так, чтоб не двигался, – велит Гильотен.
Доктор наклоняется над кроватью. Черная нитка лежит на лице больного, словно тонкая трещина. Мари наваливается на брыкающиеся ноги. Она хорошая, сильная девица, как раз годится, чтобы держать раненого. Врач начинает работу.
Жизни больного первые двое суток угрожает опасность, очень серьезная опасность. Если из мозгов льется кровь, надо что-то делать – на Рю-Сент-Оноре живет врач, у которого имеется прекрасная дрель, но успеют ли его привести? За больным наблюдают постоянно. Мари, Жанна, Лиза Саже, Арман, Лекёр. Каждое утро, а потом еще раз в конце дня заходит Гильотен. Стоя над больным, он взвешивает его шансы выжить, глядит на церковь кладбища Невинных, предается размышлениям о Человеке, о голове и сердце, о том, что движет миром. Старым миром и тем, который, возможно, грядет.
* * *Несмотря на постоянно сменяющих друг друга дежурных, когда инженер наконец открывает глаза, он может поклясться, что комната пуста. Лежащая на подушке собственная голова кажется ему мертвым грузом, собранным в кулак живым хрящом, который прирос к пеньку шеи. Боль ушла с поверхности и укрылась в белых глубинах его мозга. Ее пульсация вторит пульсации крови. При каждом ударе сердца Жан-Батист морщится. Приоткрыв дверь, заглядывает мадам Моннар. Видя, что его глаза открыты, что он, вероятно, ее видит, она очень быстро ретируется.
– Кто я?
– Вы? Вы доктор.
– А как меня зовут?
– Гильотен.
– Хорошо. А вас?
– Баратт.
– А как зовут нашего короля?
– Людовик.
– Вы помните, что с вами случилось?
– Немного.
– Немного?
– Достаточно.
– Нас посетил месье Лафосс, – рассказывает Лекёр. (Сколько часов прошло? Сколько дней?) – Думаю, доктор Гильотен рассказал ему о твоем… несчастье. Он поручил мне продолжить работу. Сказал, что не годится, чтобы рабочие бездельничали. Что время – деньги.
– Зигетта? – шепчет Жан-Батист, но его почти не слышно.
– Гляди-ка, – продолжает Лекёр, – Жанна прислала тебе лекарство. По-моему, какие-то травы. – Он показывает бутылочку. У него на руках мелкие черные пятнышки, явно от краски, которая не желает смываться.
– Наверное, приворотное зелье, – говорит Арман, который, оказывается, тоже в комнате, однако вне поля зрения инженера.
– Какой сегодня день? – спрашивает больной.
– День? Сегодня среда. Утро среды, – отвечает Лекёр.
Мари сидит на стуле у кровати и что-то ворошит у огня. Ему не хочется поворачивать голову, чтобы посмотреть, что именно. Любое неосторожное движение головой – и весь мир начинает дрожать и качаться.
– Зигетта? – спрашивает он.
– Что вам до нее? – говорит она. – Боитесь, снова явится? – И, не услышав ответа, добавляет: – Это ведь я вас спасла.
Свет в его окне – это белая простыня, застиранная белая простыня, которую складывают каждый вечер и снова вывешивают на рассвете. Постоянно у него больше никто не дежурит. Оставшись без присмотра, Жан-Батист тайком вылезает из кровати и сидит десять минут на стуле, держась за сиденье. На следующий день сидит уже полчаса. Теперь это как упражнение. Иногда, когда на него накатывает жалость – к самому себе, к суровому отцу, к призрачным жизням незнакомцев, к хладным кладбищенским костям, – он странно кривит рот, будто плачет без слез. Но бывает, он совершенно бесчувственен, спокоен и бесчувственен, пока окружающая сырость, его собственное дыхание и сквозняки не пробуждают его к жизни. Он разглядывает свои ладони, смотрит в камин, внимательно изучает картинку с изображением моста. Переводит взгляд на окно: тучи такого же цвета, как море в Дьеппе. Кто он такой, спрашивал доктор. Он Адам, один в своем саду. Он Лазарь, вынутый из гроба. Одна его жизнь отделена от другой провалом тьмы.