Прошлым летом (рассказы) - Екимов Борис Петрович 3 стр.


Такое вот, нежданно-негаданно, рухнуло на Кадакиных, разом жизнь изменив.

Обычно вечерами, после работы, управив дела домашние, огородные, сумерничали на воле. В доме, под крышею, душно и уже темно. На воле - долгий покойный вечер. Тишина, прохлада, зелень. Высоко в небе нежно вызванивают, перекликаясь, золотистые щурки; ласточки прощебечут, умчатся; молчаливые тяжелые цапли медленно проплывают к ночлегу, сияя снежной белизной и розовым. На душе - покой: день, слава богу, прожили.

В такую пору всегда говорили про хорошее. Про отпуск. От хозяйства не убежишь. Но все же легче. Про дочь, про внука. Должны приехать.

А теперь о чем говорить? Лишь о болезни? Так она и без разговоров из головы не идет. Потому и кончились вечерние посиделки. Ужинали, а потом расходились. Про болезнь говорить тошно, а молчать о ней и того тошнее.

Хозяйка уходила к птице да поросятам. Поглядеть да проверить запоры. Хозяин курил, с кобелем беседовал. Но думалось, но говорилось в душе только об одном.

И - странное дело - в этих раздумьях, а в первые дни в разговорах не Мария, а Степан терял голову. Плел несусветное, вроде не жене, а ему помирать. Мария знала, какую болезнь у нее определили, и даже приготовила смертную одежду, для похорон; но ее спасало детское ли, птичье неверие, что этот мир может жить без нее. Такое просто-напросто не укладывалось в голове. А Степан словно разум терял.

Он прожил с женою век и так обвыкся, что не мог иного представить. К дочери уедет Мария на день-другой, и уже все - не так. Дело не в том, что скучает. Не маленький. Но в доме все идет куролесом, за что ни возьмись. Получается не жизнь, а сплошное ожидание: когда же она вернется? А теперь чего ждать?

Когда все выяснилось, то в первый да второй день успокаивать и уговаривать приходилось Степана.

- Ну и чего... Ну и помру... - спокойно говорила Мария. - Помру, примешь какую-нибудь бабу. Катерину возьмешь, она пойдет, - сватала она свою вдовую подругу.

- Не нужна мне Катерина!

- Нужна - не нужна, - здраво рассуждала Мария, - а постирать, щи сварить...

- Я сам наварю лучше Катерины, и постираю, и с огородом управлюсь... Ты лишь сиди да указывай... Потому что мне не повариха да прачка, а ты нужна... Понимаешь, ты... - объяснял Степан, пытаясь пробить бабью глупость. - Я к тебе привык... Я без тебя не могу.

- Как привык, так и отвыкнешь.

- При чем тут привычка?! И Катерина твоя...

Тут уж начинала сердиться Мария, спрашивая резонно:

- Кто болеет? Кому операция - тебе или мне?

- Тебе... - соглашался Степан. - Но мне еще хуже... Мне - смертельно... Я лучше сто операций... - И начинал нести несусветное.

Мария - в слезы.

Так получилось раз и другой. А потом стали просто избегать таких разговоров. Что проку...

С работы приходили, сразу - в дела: огород - немалый, цветы - в палисаднике, куры, поросята, домашние заботы. Так было и нынче. Целый вечер трудились: каждый - свое. Все - привычное. Не надо указывать да подгонять.

Потом пришло время ужина. После ужина начиналось самое трудное: опять разойтись. Мария - к поросятам да курам: "Девочки мои... хохлатенькие..." А в голосе - слезы. Степан - курить да собаке внушать: "Дурак ты, Грейка..."

Но сегодня Степан протопил баньку, нагрел воды. Обычно душевой обходились. Но два ли, три дня в неделю протапливали баню, чтобы разом и состирнуть.

Вот и нынче. Протопил Степан баню, обмылся, жену позвал: "Иди..." А сам возле кухни устроился, отдыхая.

День уходил. Долгие зеленые сумерки полоняли двор, густея под кронами деревьев, в чащобе смородины, вишен. И в этом легком сумраке что-то виделось, а скорее грезилось из прошлого, из дальней дали. Вспомнилось вдруг, как в молодости ждал Марию. Встречались вечерами. И тогда были дела огородные, домашние. Степан всегда оказывался первым и думал с молодым нетерпеньем: а вдруг не придет? Мария появлялась неожиданно. У нее была легкая поступь и неслышное дыхание. Она словно возникала из летних сумерек. Не было - и вот она. "Ждешь?.." - спросит. И горячая волна радости затопляла душу. Сердце колотилось. Господи, как может быть счастлив человек, даже вспоминая...

День уходил. Над землей клубились сумерки, понемногу затопляя двор. Что-то почудилось Степану. Он поднял глаза и увидел, что по дорожке спешит к нему Мария, летящим шагом, молодая и красивая, с распущенными волосами.

- Ждешь? - улыбаясь, спросила она.

- Жду... - поднялся навстречу Степан, любуясь женой. - А мне, веришь, вспомнилось... Вроде как придремал и вспомнил, как у сада встречались. Ты ведь всегда опаздывала, я жду-жду...

- А это так положено... - засмеялась Мария и оправдалась: - Но я всегда приходила. Помнишь.

- Помню... - тихо ответил Степан, опускаясь на стул. Он из прошлого возвращался не сразу. Так неожиданно и так похоже все было: вечер нынешний и те далекие встречи. А душа и сердце так же радуются.

Жена поняла его, присела рядом. А Степан, снова уходя в далекое, взял ее руку и прижал к груди, там, где сердце.

- Вот как оно колотится, когда ждешь, - сказал он. - Когда-нибудь лопнет.

Мария наклонилась к мужу и, убрав руку, поцеловала то место, где, тревожась, гулко стучало сердце: "Придет - не придет?.. Любит - не любит?.." И тогда сердце тревожилось, и теперь, через столько лет. Мария поцеловала раз и другой, утишая и успокаивая. Но даже эта редкая, полузабытая ласка не помогла. Сердце не унималось, колотясь все так же часто и сильно.

- Чего ты? - спросила Мария и, не дождавшись ответа, словно озарением поняла то, что нужно было понять давным-давно. Вздорные, нелепые слова мужа про то, что "ему в сто раз хуже" и "смертельно", - все это правда. Былое, давнее: молодая любовь, страсть - все это не могло пропасть, а хранилось в душе, помогая жить да еще прирастая за долгие дни и годы. И как теперь это оторвать от сердца? И впрямь - смертельно. Ей легче: отвезут, будут лечить, операция - тоже не больно, потому что наркоз дадут: заснешь, проснешься - не проснешься... А для него - боль непрерывная.

Мария, все это поняв, принялась успокаивать мужа:

- Чего ты... Разве я помирать собираюсь?.. Сделают операцию. Врачи в области хорошие, их все хвалят. После операции люди живут. Алексеевна старая, а живет. Десять лет назад резали. Валя Санаксырова, дядя Тимофей... А наш Афанасьич? - называла и называла она имена людей, которых вспомнила в эти дни, чтобы себя успокоить, теперь же убеждала мужа, уговаривая: - Надя со мной побудет, при больнице, отпуск возьмет. Алевтина приедет. Разве я первая... Помогут, вылечат... Будем жить дальше... Слава богу, все у нас есть: дом и хозяйство... - оглядывала она зеленый огород, деревья... - Все у нас ладно. Розы-то как цветут... Нам с тобой еще жить да жить. Жить да жить...

Как сладко было говорить и слушать эти слова... Как сладостно верить им.

Подступала летняя ночь, затопляя округу. Тишина смыкалась от двора ко двору. Ту-у-ур... ту-у-ур... - сонно ворковала горлица, провожая день. Еще один летний день, которых лишь у Господа много.

ДЕД ФЕДОР

- Поблуда! Кошелка старая! Увеялся! Нет его!! - раздается крик на весь хутор. - Я тебя приучу к базу! Арапником! Буду гнать до самого хутора и пороть! И пороть!! Засеку до смерти! И в барак кину! Нехай тебя бирюки гложут, старая падаль!!

Это Вовка орет. Дело вечернее. Скотина пришла с дневного попаса. Старого мерина нет. Наладился он последнее время уходить на хутор Венцы, что в пяти верстах от нашего. Там и хутора давно нет. Один лишь знак. А вот уходит. Нет-нет и убредет. Вовка, хозяин его, орет. И орет не зря, надрывается. Он знает...

- Запорю до смерти! И каргам! В барак! Нехай клюют!

Мы сидим недалеко. Я и дед Федор. На хуторе - вечерняя колгота. Скотина пришла с попаса. Мык да рев. А мы - на скамеечке, руки - крестиком. Я на хуторе - гость, у деда Федора лишь овца Шура в хозяйстве.

- Запорю! - надрывается Вовка.

Лень ему мерина искать. Пешком - ноги бить, верхом - в седле трястись. Вот он и кричит, все наперед зная.

- Ох и дурак... - качает головой дед Федор. - Сгальный. Аж пенится. И вправду запорет, - тревожится старик. - Человека - как муху, а скотину - и вовсе. Останемся без мерина. А мерин - золотой, без него - гибель, - объясняет он мне ли, миру, поднимаясь нехотя.

И вот уже он шагает ко двору Вовки. А там разговор обычный:

- Не пришел, что ли?

- Нету. Увеялся! Найду - запорю!

- Охолонь трошки. Схожу, - говорит дед Федор. - Приведу.

Вовка сразу смолкает, своего добившись. А дед Федор пошагал себе, легким батожком помахивая, через выгон и далее. Путь его не больно и близок.

Летний вечер. Скотина пришла с попаса. В такую пору хутор оживает. Весь долгий день он словно дремал в обморочной жаркой тиши. Народу нынче не много. Остатки люда рабочего с утра до ночи в поле, на бахчах, в степи. Старики гнут спину на левадах, в огородах. Детвора тоже при деле. Или в счастливых заботах на речке, в лесистом займище: рыбалка, купанье, грибы да ягоды.

Лишь вечер всех сбирает ко дворам. С попаса скотину встретить, коров подоить, остальную худобу поглядеть, вся ли вернулась. Пригнать с речки гусей да уток, коли сами не идут. Вот и несется переклик:

Лишь вечер всех сбирает ко дворам. С попаса скотину встретить, коров подоить, остальную худобу поглядеть, вся ли вернулась. Пригнать с речки гусей да уток, коли сами не идут. Вот и несется переклик:

- Ждана, Ждана! Иди сюда, моя доча!

- Рябого телка заверни!

- Камолая убрела! Сынушка, побеги за ней!

- Кызя-кызя-кызя!!

- Ух, натурная! Шелужины просишь!

Коровье мычание, овечье да козье блеянье, надсадный бугаиный рев. Скотий дух, запах молока и пыли. Красное солнце прячется за холмом.

Народ при деле. Лишь мы с дедом Федором прохлаждались возле двора, на скамейке, перекидываясь словом-другим. Теперь мой собеседник увеялся, ноги бьет. Правда, говорун из него - невеликий. В отличие от отца Федора, который не закрывает рот.

Хутор небольшой, три десятка дворов. Есть дед Федор - и есть отец Федор. Чужие иногда путают. А путать тут нечего. Дед Федор теперь ищет чужого мерина. Отец Федор и своего бы не пошел искать. А на погляд они и вовсе - как день и ночь. Дед Федор ростом высок, сухощав, прям как палка, несмотря на серьезный возраст. В одежде он аккуратен, бороду бреет, но имеет усы с острыми, чуть подкрученными кверху концами. А отец Федор хоть много моложе, но зарос диким волосом, носит опорки и плетет всякую ахинею. И никакой он не "отец", сам себе чин присвоил, упирая на свою якобы божественность: "Спаси нас и сохрани..." да "грехи наши...". Этому пусть заезжие верят и величают "отцом". Свой народ его, как и встарь, кличет Федей-сусликом.

Но разговор нынче про деда Федора, а про Суслика - это к слову, чтобы не спутали, о ком речь.

Дед Федор пошагал. Теперь он не скоро придет. Но придет, мерина поставит на Вовкин баз и доложит: "Нашел. На Венцы убрел..."

Дед Федор - говорун невеликий. Он знает, что я "пишу в газетах". Кажется, это ценит. И порой произносит со значением:

- Надо бы тебе кой-чего пересказать... Много всего. Жизня...

Не первый год мы знакомы. Но дальше "надо бы..." дело движется плохо. Даже если на столе самогон от Коли Бахчевника или от Магомада. У Магомада - такая гадость. Но иногда приходится. Когда у Коли Бахчевника простой.

Вечер. Сижу на скамеечке. Хозяева мои - при делах: подоить, напоить всю ораву. Управиться с курами, утками.

Против двора чернеет пустыми глазницами старая хуторская школа. Рядом с ней рушится мазанка бабки Груни, ушедшей лишь год назад. Дальше - кирпичные руины магазина. Лысый бугор, еще недавно заставленный тракторами, комбайнами, сеялками да плугами. Гожими, разоренными, вовсе - ржавлей. Все это лесом стояло. Теперь - голая плешь.

Деда Федора уже не видно. Помахивая батожком, он скрылся в низине. Минует луг, покажется далеко, на угоре. Недолго помаячит в светлых вечерних сумерках и скроется. Пошагал к хутору Венцы.

Дед Федор на пенсии уже десять лет. Но последние годы даются ему трудно. Прежде, когда колхоз был живой и на Лысом бугре, словно на ярмарке, гнездилась техника, в ту пору старому трактористу тосковать не давали, всякий день призывая на помощь: "Дед Федор, погляди..." А деду Федору это на руку. Жену схоронив, он жил бобылем. Сын - в станице; дочка - на Севере; все хозяйство овца Шура. "Дед Федор, приди погляди..." И он откликался охотно, дни напролет проводя с привычным железом. Иногда и не звали, он приходил: "Ну, чего у вас тут?.."

А потом все очень быстро кончилось. Колхоз начал помирать, усыхая. Еще на центральной усадьбе как-то ворочались, а здесь, на хуторе, в два счета все пропало. Даже останки тракторов, иную ржавую рухлядь словно корова языком слизала.

В райцентре, на речной пристани, день и ночь громыхая, грузили старье на баржи для заграницы. Платили наличными. И бугор, еще вчера щетинившийся от железа, обернулся блестящей стариковской плешью. Там даже полынь не росла, вытравленная соляркой да бензином.

Остался дед Федор сиротой. Поднимется утром, наскоро перекусит и по привычке в путь. Шагает легко, красный вишневый батожок лишь для вида. Неизменная фуражка. Никаких кепочек. Рубаха и куртка-спецовка застегнуты на все пуговицы. Крепкие башмаки и брюки. Никаких чириков ли, тапочек, при которых - черные пятки наружу. Никаких спортивных шаровар с непонятными надписями. Дед Федор в одежде строг. Он похож на отставного военного. Прямой как жердь. И шагает быстро, легко.

А хутор невелик. Три десятка домов. Чуть не половина - брошенных да разбитых. Много не нашагаешь. Раз-два... И вот он - Лысый бугор, где полеводческая бригада прежде располагалась. Теперь там плешь. Даже старая кузня исчезла. Ее Коля Бахчевник разобрал и сладил на своем дворе птичник.

Глядеть на пустой бугор мочи нет. Дед Федор отворачивается и плюет в ту сторону.

Раз-два... И вот уже старая школа чернеет глазницами. Памятник погибшим солдатам с выгоревшим добела железным венком. Развалины магазина. Считается центр. Сюда хлебовозка приезжает.

Раз-два... Надо бы шагать помедленнее, тогда и дорога длинней. Но такая уж привычка: быстро ходить.

Раз-два... Вот уже и хутору конец. Последние дома. Дальше - займище, Дон. Там деду Федору делать нечего.

- Волков боюся, - говорит он, тараща глаза и усы топорща, когда ему советуют собирать грибы да шиповник, ловить рыбу, чем по хутору блукать. - И водяного тоже боюсь.

Хутору конец - и походу конец. Надо разворачиваться. Непонятно, зачем ноги бил.

Бывает, что кто-то и встретится. Но с молодыми о чем говорить. Сверстников, считай, не осталось. А кто еще дышит, те в делах огородных.

- Здорово ночевали!

- Слава богу.

- Какие новости?

- Жук одолевает. И никакая отрава его не берет.

Дед Федор слышать не хочет про жука и отраву. Он морщится, словно сам ее откушал, и правится дальше. А вслед ему несется неслышное: "Шалается, как бурлака. Картошки бы насажал, лодырюка..." Дед Федор не любит, чтобы его жизни учили. Потому что у него своя правда: "Грядочки ваши... А тысячу гектар на одного не хочешь? А я могу. Меня профессора проверяли. Как штык... Тысяча гектаров. И везде - порядок. И урожайность... Грядочки ваши". Он поначалу спорил, доказывал, потом устал.

Рядом со старой школой, напротив нее, живет мой товарищ с женою - люди приветливые. Дед Федор заглядывает к ним на дню три раза. У них - телефон. Из станицы звонят, из райцентра, а то и вовсе издалека: "Передайте... Скажите..."

Дед Федор заходит во двор, кивая на телефонный аппарат, спрашивает:

- Ничего?

- Не звонили тебе.

- Ну и слава богу.

Старик присаживается, но поутру долго не сидит. Оглянутся - уже нет его. Сначала удивлялись, потом привыкли.

- С причудами... - вздыхает сердобольная жена моего товарища. - Возраст...

- Шестеренки постерлись, - говорит мой приятель, постукивая пальцем по голове. - Проворачиваются. И получается, что дед Федор - что овечка Шура... В одной поре.

У деда Федора живет на базу овечка-перестарка. Давно бы ее под нож. Он не режет. Раньше и покупатели находились, свои, хуторские: "Давай куплю, предлагали. - Жирку нагуляет, съедим. Тебе она ни к чему". Дед Федор таращил глаза, фыркал: "Интересно... К чему? А волна? Да я с нее шерсти на двое валенок настригаю. Своих заводи да ешь".

Волна - овечья шерсть - складывается в мешки и - на чердак. Там ее уже шашел погрыз.

- Интересно... Моя овечка, а он ее углядел. Еще покойная бабка гутарила: без овечки - ни варежек, ни чулок. Чем зимовать?

Товарищ мой порою излишне строг, но любит справедливость.

- Кувыркнулся умом старик, - делает он вывод. - Мыкается по хутору. Прибежал, сел, через минуту - подался. Чего приходил, сам не знает. Куда бежит, тоже.

Оно ведь и вправду: у людей - огороды, скотина. У деда Федора - ничего. Но вечно занят. Мне который год обещает:

- Дела поделаем - и сядем с тобой. Много кой-чего есть обсказать. Жизня...

Садились не раз. Обедали, чаевничали, хлебали уху. Было у нас время потолковать. Но все его обещания "много чего порассказать" укладываются в очень короткое: "Трактор был поломатый. Я его делал, делал. Починил, стал работать".

Сначала про детство: "Три класса кончил и бросил школу. Сто ошибок в диктанте, арифметика - ни киле, ни миле. А здоровый был дурак. Сел на прицеп, встал на сеялку, на жатке... За первое лето хлеба заработал в четыре раза больше отца. Зимой - на ремонте. Потом - на курсы. А потом дали мне трактор ломатый-переломатый. Я его делал-делал. До трех разов раскидывал и собирал. А он не ехал. А потом поехал. Стал работать".

Про войну: "Построили нас в шеренгу. Трактористы есть? Повели. А трактор поломатый. Я ему дал ума. Поехал. Стал работать. Таскал какую-то..."

Потом был немецкий плен: "Построили. Кто трактор знает? Привели. А он поломатый. Делал-делал. Поехал. Стал работать".

В плен попал он недалеко от дома. Здесь большие бои шли. Изловчился, ушел из плена. Немцев как раз прогнали. Явился домой, на хутор. Опять та же песня: "Трактор вовсе негожий. И запчастей нет. Я его делал-делал. Довел до ума. Стал работать".

Но это было недолго. Арестовали его, дали десять лет "за измену". В северных лагерях тоже трактор нашелся. "Ломатый-переломатый. Делал-делал его. Поехал. Стал работать".

Назад Дальше