Мужчины: тираны и подкаблучники - Ерофеев Виктор Владимирович 8 стр.


Когда же пришла свобода и толпа скидывала памятники тоталитарных времен, коллективный кто-то крикнул в лицо Евтушенко: «За какие заслуги вас так берегла советская власть?»

Свобода стала его погибелью. Он взял и проклял ее: «Не зная, что такое свобода, мы сражались за нее, как за нашу русскую интеллигентскую Дульсинею. Никогда не видя ее лицо наяву, а лишь в наших социальных снах, мы думали, что оно прекрасно. Но у свободы множество не только лиц, но и морд, и некоторые из них невыносимо отвратительны. Одна из этих морд свободы – это свобода оскорблений».

Власть перестала считаться с поэтом. Он уехал в Америку полуэмигрантски преподавать на долгие годы и писать обиженную прозу, по своим ярким эпитетам и сравнениям близкую к хорошему бульварному роману. В результате Евтушенко оказался никому не нужен: ни черносотенцам, ни демократам, ни Востоку, ни Западу. Он отомстил всем в форме ядовито-беспомощного четверостишия:

Несмотря на то что по своему качеству большое количество его стихов находятся как раз «между дерьмом и говном» («…я пришел в ужас от того, сколько плохих стихов я написал…», – честно пишет он в автобиографии), Евтушенко раздосадован тем, что не менее знаменитый поэт Иосиф Бродский, вызволенный с помощью Евтушенко из северной ссылки, однажды отказался надеть в ресторане предложенный им пиджак (небось, малинового цвета с искрой, как и все другие искрометные пиджаки Евтушенко) и вообще «предал» его компрометирующими комментариями. Поэтический инженю, не осознавая разницы творческих потенциалов, горько воскликнул в своем романе:

«О эпоха, о мать уродов! Что ты сделала с нами всеми? Может быть, мы могли бы быть братьями с Любимцем Ахматовой (то есть Бродским. – В. E.), но ты нас с ним рассорила, расшвыряла, хотя, может быть, как никто, мы были нужны друг другу, и неужели мы никогда больше не поговорим по-человечески и подыхать будем в одиночку?.. Да, и сам я урод, искореженный, искривленный, изломанный… A еще счастья хочу… А может быть, я его не заслуживаю, как все мы? A?»

В каждом писателе есть свой Евтушенко. Но Евтушенко состоит только из Евтушенко. Не знаю, заслужил ли он счастья. Покой он, наверняка, заслужил.

Права мужчин

Хороши непальские ножи кукури! Это грозное оружие воинствующих, наводящих ужас на мирный люд гурхов. Кукури и бычка одним махом освежует, и гималайский фикус, известный под именем «религиозный», срежет.

Будь на то моя воля, я бы истеричкам и психопаткам, неврастеничкам и прочим адвентисткам предменструального дня рубил бы кукури головы. Взял бы кукури – и рубил их орущие мерзкие головы. И никаких раскольниковских мук. Одно большое мужское счастье.

Но не та обстановка.

«Человек рода он», как определил мужчину Даль, встретил XXI век с белым флагом капитуляции в руках. Это напоминает размахивание кальсонами.

Ликуй, феминистка! На Западе женское движение, приобретя уставные формы идеологии, разбило половую «империю зла». Прощай, главенствующий статус! Цивилизованный мужчина мирно отступил по всем направлениям. Он признал равенство полов, но не нашел себе устойчивого места в фиктивном балансе сил.

Профессора американских университетов, веселые бабники прошлых десятилетий, шепотом, затравленно озираясь, жаловались мне, что теперь неосторожное телодвижение или даже нескромный взгляд расцениваются как изнасилование. Скоро их будут расстреливать за прошлые «преступления», как у нас в свое время – троцкистов.

Мужчины на всякий случай стали бояться женщин. Или делают вид. Мимикрия – оружие побежденных.

Он меня боится, – с гордостью скажет любая немецкая журналистка. Ей – приятно.

Ах вы, мои ласковые суки!

Борьба западных мужчин за свои права попала в руки консерваторов, лишенных легкости бытия, и свелась к пустякам. Если они, растерянные и разоруженные, и перейдут когда-нибудь в организованное контрнаступление, то не иначе как через глобальный кризис сознания.

Судьба мужчины в России выглядит по-другому, однако, не менее травматично.

Кто виноват, что русский мужчина рухнул? Советская власть? Да, но кто виноват, что возникла советская власть? Русский мужчина.

Я называю русского мужчину облаком в штанах. Но не в том немом смысле, который имел в виду Маяковский. Мы говорим на языке пустоты. Русский мужчина был, русского мужчины уже– еще нет, русский мужчина снова может быть. Такова диалектика.

Морфология мужчины составляет надежную классификацию его прав. Мужчина состоит из свободы, чести, гипертрофированного эгоизма и чувств. У русских первое отняли, второе потерялось, третье отмерло, четвертое – кисель с пузырями.

Аморфное образование, которое пришло на мужское место, трехрядно. Сверху прослойка человека, снизу – мужика, а посредине раздавленная прослойка мужа.

Человек имеет разновидности согласно впереди стоящим прилагательным: большой человек, маленький, деловой, лишний и т. д. У каждого своя социальная ниша или ее отсутствие. Русский мужской мир раздроблен.

Мужик – бытовое явление, которое парится в бане и пьет водку. Водка генерирует его самосознание в философском режиме «быть или не быть». Как бы то ни было, от мужика до сих пор умудряются рождаться дети. Половина их становится, как он сам, мужиками. Они не посмеют сказать о себе: «Мы – господа…» Их засмеют. Да и самим неловко. Бог с вами! Мужик – явление низшего сословия, даже если на джипе.

Вторая половина детей становится женщинами. Русская женщина – понятие не химерическое. Она состоит из необходимости. В России необходимости хоть отбавляй. Вот почему Россия женственна.

Русский мужик простодушен, но недоверчив. К женщинам он относится «не очень». Однако все женятся, и он тоже. Как правило – неудачно. Мне рассказывала тетя Нюра, она из Мордовии, что молодые татарки из тамошних деревень все чаще стремятся выйти за русского. Татары – злые, объясняет тетя Нюра, а русские – дураки. С ними легче управиться. Говорит пpо своих же, что – дураки, и ничего, как будто решенное дело. Где же дураку увидеть в невесте «с ногами» будущую стерву?

Мужская жизнь складывается из достижений. Победителя можно брать голыми руками. Женщина, которая создаст у мужика иллюзию большой победы, будет самой большой победительницей. Как всегда: Россия победит, а восторжествует Германия.

Русский муж – фигура комическая. Вон он бродит в тапочках по кухне.

Для закабаления мужа нужно разыграть карту морального императива. Это просто. «Она знает лучше». Жена становится семейным судьей и выдвигает обвинения в форме претензий: «Почему ты не можешь сделать самых простых вещей?» Один русский философ назвал претензии глубоко неаристократической формой поведения. Стерва в самом деле не слишком аристократична. Семейные разборки становятся публичным разбирательством. Жена начинает глумиться над мужем в присутствии родни, друзей и знакомых. Она прозрачно намекает на то, что он никуда не годится в постели, и – открытым текстом:

– Мой муж – неудачник.

Здесь вскипает кровь, и надо думать о своих правах. И мужик начинает думать. Он думает, думает, думает и додумывается до того, что все бабы – стервы. К этому времени ему пора умирать. И он умирает, просветленный. Под вой или холодное молчание своей будущей вдовы.

Воскресение русского мужчины – Пасха, крашеные яйца. Это хорошо и похоже на чудо.

Ярко-розовое белье

– Что для тебя значит Средняя Европа?

– Чего? Нет сил сосредоточиться. Сознание скользит мимо.

– А если бы она провалилась сквозь землю?

– Огорчился бы, наверное, но это бы быстро прошло.

– Раньше было иначе?

– Да, но об этом не хочется думать. Впрочем, я люблю чешское пиво. Я даже удивился, когда понял, стоя как-то в супермаркете в Америке, что мне больше всего хочется купить чешское пиво. Раньше, даже в разгар любви к венграм-полякам, я бы купил голландское, или бельгийское, или не мецкое – просто из недоверия к чешской продукции. А теперь вынужден признать, нет, даже с радостью признаю, что чешское люблю больше всего.

– Почему с радостью?

– Из-за любви к своей объективности. Но из той же любви к объективности скажу, что итальянские персики вкуснее венгерских, а венгерское вино – ничего, но все-таки варварское. Правда, еще польскую зубровку люблю.

– А что же было раньше?

– Раньше у меня была какая-то непонятная любовь к венграм-полякам и в какой-то момент к Чехословакии тоже.

– Почему любовь? И почему непонятная?

– Я обожал их за сопротивление русским. Буквально до слез. Впрочем, это была поверхностная любовь. Иногда мне теперь кажется, что я их тогда придумал.

– Почему любовь? И почему непонятная?

– Я обожал их за сопротивление русским. Буквально до слез. Впрочем, это была поверхностная любовь. Иногда мне теперь кажется, что я их тогда придумал.

– Что значит поверхностная любовь?

– Я не удосужился их изучить. Любил какие-то неопознанные предметы. Я политически гораздо лучше знал эти страны, чем в смысле культуры. Почти ничего не читал художественного. Швейка не дочитал, бросил на половине – стало скучно. Петефи (как он правильно пишется?) – это какая-то ерунда.

– А Кафка?

– Так Кафка – вообще не Европа. Он, скорее, Африка. Это Кафка. А я про серединное. С поляками было чуть получше – там было хоть какое-то смотрибельное кино, – но ненамного. Зато до одури читал все документы по венгерскому восстанию. Теперь ничего не помню, как отрезало. В 1968 году даже взялся читать газеты по-чешски. Обожал их, дураков.

– Почему «дураков»?

– Это я от нежности. И от стеснения. В 1988 году, когда меня еще никуда не пускали, мечтал приехать в Будапешт. Но когда стало можно, уехал, конечно, не в Будапешт, а в Америку.

– И Запад у тебя съел Среднюю Европу?

– Не совсем так. В 1989 году я еще с удовольствием был наконец в первый раз в Будапеште. Он тогда был сильнее Москвы.

– А теперь?

– Не сравнить. По энергии все города этих трех стран, вместе взятые, уступают Москве на порядок. Москва энергетически стала похожа на Нью-Йорк. А эти страны превратились в полууютное, полуобморочное захолустье. Не тот масштаб. Не те скорости жизни.

– Нет ли в этом злорадства?

– Есть, конечно, немного. Они думали, в своей Средней Европе, что по уровню цивилизации они выше России, у них там стриптизы и хуй знает что, а оказалось – захолустье. Во всяком случае, мне здесь не от кого заряжаться энергией.

– Значит, ты поставил крест на Средней Европе?

– Когда я смотрю в эту сторону, кое-что мне симпатично. В Праге – я был недавно – мне показалось, что кое-какие люди в чем-то даже более русские, чем сами русские. Одна учительница русского языка в ярко-розовом белье взяла меня за руку и сказала, сильно волнуясь: «Виктор, ты меня любишь?» Я хочу сказать, они удивительно мягкие. У нее папа был водителем автобуса, что ли. В порядке ответа я погасил свет. Она мне сказала на ухо, что ей теперь вместо русского велено преподавать немецкий. А она хочет русский. Чтобы рассмотреть ее доброе лицо, я вновь включил свет. У них мягкость – почти славянофильская. Их, как масло, можно на хлеб намазывать. И говорят так певуче. В этом есть что-то сексуально привлекательное, милое.

– Они отличаются от Запада?

– А на русской филологии сразу после всех их «бархатных» революций одни уродки учились, с вывороченными вперед зубами. А теперь стали попадаться и нормальные зубы. Это радует.

– Так они отличаются от Запада?

– Кто ж на Западе ходит в ярко-розовом белье? Середина Европы, сняв платье, обнаруживает свою провинциальность. Иногда провинциальность – приятное качество. Я теоретически люблю побывать в деревне, лечь и выспаться. Пошуршать листьями под ногами. Они так трогательно поворачиваются к России, испуганные всеми этими немцами, американцами, французами. Кажется, они даже в чем-то глубже разочаровались в западной цивилизации, чем догадываются об этом. Они так быстро забыли зло, которое им принесла Россия. Они наших солдатиков, своих убийц, оккупантов из русской деревеньки, вспоминают почти что с нежностью. И зима у них помягче, чем у нас. У них зима – наша поздняя осень. А потом раз – сразу весна. У них срезана климатическая экстрема наших широт. Это отразилось на всем.

– Хочешь ли ты на танке как русский снова завоевать Среднюю Европу?

– Я ее завоюю только тогда, когда очень сильно обижусь на Запад.

– За что?

– За обман. За двойной стандарт. Моралисты хуевы, они себе прощают то, что нам не прощают. За то, что Россию Запад отпихивает, а потом будет говорить, что мы – дети ГУЛАГа. Капитализм мне кажется достаточно убогой философией, он равноценен разве что убожеству самого человека. Лучше, конечно, чем коммунизм, качественнее, но все равно не бог весть что.

– И что ты сделаешь со Средней Европой, когда ее завоюешь?

– Я ее сначала помучаю, а потом сделаю немножко более либеральной, чем Россию, и они будут снова красиво корчиться от всех своих комплексов сразу. А я буду опять за них болеть в футбол и хоккей. При советской власти я не мог болеть за русских, всегда болел против них, за кого угодно, только против них, а потом, после 1991 года, это пришло само по себе, вдруг заболел за наших, приобщился к первичным формам национализма.

– Знает ли что-нибудь Средняя Европа о России?

– Как бы плохо я ни знал Среднюю Европу, она знает Россию хуже, чем я – ее. Нет, конечно, они когда-то прочли Толстого с Достоевским и даже некоторые дочки водителей пригородных автобусов вошли в детали, но все это – не то. Не в коня корм. Что они знают о России? С одной стороны, они слышали от своих бабушек, что русскому нельзя доверять, даже если русский приходит с подарком. Эти покойные бабушки были правы. Как русским доверять? Русские никого, кроме себя, за людей не считают, а если учесть, что они себя считают за говно, то все сходится. С другой стороны, русские – противовес слишком холодному – для Средней Европы – Западу. То есть русские – слишком горячие. То есть Средняя Европа – это как кран-смеситель холодной и горячей воды. В идеале.

– А на самом деле?

– На самом деле из обоих кранов едва капает.

– Так духовно обделены?

– Для здорового духа – чем меньше, тем лучше.

– Они здоровые?

– Почему это они здоровые?

– А какие?

– Да никакие. Обычная Средняя Европа.

Всадник без головы

Если культура теряет голову, то это еще не значит, что мы теряем культуру.

Впрочем, культура уже не сакральное слово. Я обещаю, что будет немало обиженных. От 10 до 30 процентов – наебанных. Учителя дешевеют на глазах.

В тулупах, с шапками набекрень, они стоят с недоуменными лицами поодаль. Поражает, однако, не их невостребованность, а их физическое разорение. Они учительствуют в распаде и в полном распаде. Один – пьяный, другой – дурак, третий – с пустыми глазницами, четвертый – перхотный, пятый – мошенник, шестой – во френче, седьмой – карлик, восьмой – баба-яга с расстегнутой ширинкой, де вятый – неврастеник, десятый – тонкий мудак и аграрий, одиннадцатый – за генерала Власова, двенадцатый – резко против.

Апостолы не чистят ни зубов, ни ботинок. С зубами у них – дыра. Апостолы не маршируют в модную парикмахерскую, не бреют подмышек, не моют рук после жидкого испражнения, не стригут ногти на ногах, но зато обкусывают их на руках. Косые, кривобокие, горбатые, перекуренные, похмельные, нестильные, гаймаритные, зажатые, психастенические, импотентные, боящиеся минета, не умеющие спросить, где здесь туалет, где – притон с блядьми.

Квадратные колеса гуманизма, оценщики, судьи, запретители, паникеры, всю жизнь обещавшие взяться за руки, но так и не взявшиеся, хотя и сбившиеся в кучку, многословные, витийствующие, болтливые, религиозно одномерные, одноглазые, черно-белые, головные, никогда не пробовавшие даже травки, незатейливые шутники с театральными жестами. Книжники, плохо умеющие читать, не умеющие радоваться, во всем видящие происки разных разведок, плохо танцующие, всю жизнь вспоминающие свое убогое детство, первую встречу с морем, политически воспаленные, старосветские бабники с усталой печенью, суетливые, понурые, не выходящие за горизонт, ворчливые, с тухлой энергией, не умеющие любить тело.

Стихотворение для них – сильнее глубокого массажа.

Париж для них – экзотика.

Лондон – мука левостороннего движения.

Амстердам – сплошная педерастия.

Китай для них – председатель Мао Цзэдун.

Корея – теория и практика чучхе.

Пастернак для них – гениальный автор «Доктора Живаго».

Духовность для них – свет в окошке.

Духовность для них – поп с укропом.

Духовность для них – музей и музей.

Русская история для них – синоним страдания.

Спасение России для них – социальный проект.

Компьютер для них – ухудшенный вариант пишущей машинки.

Мотоцикл – распространитель шума и смерти.

Частный самолет для них – символ роскоши.

Роскошь для них не существует.

RNR для них – пустой звук.

Они спят на неудачных кроватях, с неудачными женами, не умеющими готовить.

Что едят мои апостолы?

Они едят морковные котлеты и фильмы Тарковского.

Иосиф Бродский производит на них впечатление.

Карлос Кастанеда для них отрава.

Окуджава – эпицентр культурной жизни.

Высоцкий – повесть о настоящем человеке, косящем под блатного.

Окуджава – ближе, но Высоцкий – тоже недалеко.

Духовность для них – это развитое чувство коллективной вины.

Назад Дальше