Убыр - Наиль Измайлов 14 стр.


С другой стороны, кто-то ведь здесь жил, питался и мог, уходя, не все с собой забрать. Это я в Лашманлыке дурак был, еды не поискал. А тут, как это говорится, по сусекам поскребу. Конечно, всякие белки-лисы-медведи могли нас опередить. Но если пару картофелин найдем – легче будет. Даже если спичек не отыщется. Был у меня период, когда я картошку сырой жрал. Быстро кончился, к счастью, но навык остался. И Дилька, если голодная, сырым обойдется. Главное – под крышей переночевать.

Рано делить тело ненайденной картошки.

Мы осторожно, чтобы не поломать ног на кочках, пошагали сквозь слепую траву к частоколу. Я держал Дильку за локоть, похваливал ее зоркость и внимательность, а сам оглядывал частокол. С растущей надеждой.

Особых кочек не было, – видимо, к усадьбе, ворота в которую были чуть левее (чтобы с дороги не светиться?), и ходили, и ездили, так что утоптали. Частокол выглядел непотревоженным, ворота из обитых досками брусьев были закрытыми, узкая, но мощная калитка рядом – тоже. Есть, короче, шанс найти этот человеческий уголок не разбавленным зверьем. И еду найти шанс есть. Может, я ошибался, но едва просматривавшаяся от ворот куча была компостной. Значит, было тут что удобрять и было чем. В избе остатки не найду, так в земле покопаюсь. В картофельном поле, в грядках, на даче, например, прошлогодние овощи то и дело попадаются, и иногда вполне съедобного вида, хоть мама и заставляет выбрасывать. Тут-то мамы нет.

Я негромко постучал в калитку. Подождал, стукнул громче, крикнул:

– Есть кто дома?

По-русски и по-татарски.

Удмуртского с марийским я не знал, да их деревни вроде сильно подальше были.

Дилька дернула меня за руку.

– Что такое? – спросил я нервно.

– Не кричи, – прошептала она.

– Почему?

– Слышишь? – Дилька подняла указательный палец.

Я прислушался.

Ничего не услышал, но кожа на спине двинулась широкой лентой снизу к затылку.

– Нормально, – бодро сказал я. – Не бойся, пошли.

Толкнул калитку. Вспомнил. Повернул шершавое, в дырках и раковинах, металлическое кольцо. Калитка с трескучим скрипом отошла на полшага и застыла. Уперлась нижним краем в землю, кажется. От старости провисла. Но мы не толстые, пройдем и так.

Во дворе как будто было темнее, хотя забор-то никак сумрака добавлять не мог – три жерди. Да что нам двор, нам в дом надо.

Мы быстро прошли по играющим под ногами доскам – спасибо, не скользили – вдоль грядок, которые, насколько я мог разглядеть, то ли были заброшены, то ли засевались без геометрического фанатизма. Неровные они были, помятые и жесткие на вид. Фиг мы здесь даже морковкин хвост найдем.

Я беззвучно рявкнул на себя: не боись, по-настоящему жрать захочешь – весь огород, а тут соток двадцать, на метр в глубину вспашешь. Морковку не накопаешь – с корешками чего-нибудь придумаешь.

Ладно, чего раньше времени-то.

Мы вскарабкались на совсем высокое крыльцо – и вторая ступень была высокой, а доски неровными и неплотными, словно высохшие обмылки слепить пытались. Я постучал в дверь дома, с тем же окликом, русским и татарским.

Никто не ответил, конечно.

Я толкнул дверь – она открылась с таким же трескучим скрипом, что и калитка, но ушла хорошо. Так что под скрип я испуганно успел поразмыслить над тем, почему в городских квартирах двери открываются наружу, а в деревнях – внутрь. И даже придумал: потому что в городах бандитов боятся, которые дверь вышибают, а в деревнях постоянно что-то в дом вносят, например дрова, руки заняты, так что дверь ногой пинают, а если на себя тянуть, так измучишься.

Я еще додумывал эту мудрую и бесполезную мысль, когда понял, что нет в доме никого. Вернее, не понял, а унюхал. Нежилой в доме запах был. Нежилой, застоявшийся и холодный.

Может, это и лучше. Как-то не получалось у нас с людьми в последние сутки. Попробуем без них.

Я вошел, автоматически поискал выключатель на стене – сперва как дома, на уровне пояса, потом как везде, на уровне головы, потом даже засмеялся. Откуда выключатель, если проводов нет и не было, наверное, никогда.

Дилька это тоже поняла – ну, может, и не поняла, но врубилась, что света нет. Застыла на пороге и сказала тихо, но звонко:

– Я без света не пойду.

Я остановился, сдержался, сосчитал до пяти и спросил:

– Почему?

– Страшно.

– Да ради бога, оставайся тут, – легко разрешил я и громко пошел сквозь сени.

Дилька тут же заорала:

– Наиль!

Типа я ее из окна выбросил. Сама нарывается, теперь визжит. Дура, блин. Сейчас как волки с медведями набегут.

Я поспешно подошел к ней и ласково сказал:

– Ну чего ты орешь?

И еще всякого наговорил, объяснил, успокоил и повел за руку.

Мне тоже, конечно, без света не сильно радостно было. Но я надеялся, что все деревенские избы устроены одинаково. Зря надеялся.

За дверью не было ступенек вверх, а были тесные сени. Я чуть не грохнул задранной коленкой и саднящим от пота лбом в следующую дверь. Она мягкая была, потрошеными валенками обита, что ли. Не расшибся бы. Хочется верить.

В общем, ручку, вмятую в толстый войлок, я нашарил, в дом вошел – а там снова все было не так. Занавеска, за ней торец лавки, я в него коленом, зашипел, запрыгал, стараясь не выпускать Дилькину кисть – впрочем, ее выпустишь, вцепилась, как краб в ныряльщика, – и повалился на другую лавку. Похолодел на лету: перекувыркнусь и башкой в стену, – но нет, почти не больно плюхнулся задом. Широкой лавка оказалась. Или это стол такой низкий? Не выпуская Дильку – ну или не выдирая своей руки из ее, – ощупал левой ладонью вокруг себя, ничего не понял: гладкие струганые доски, хоть ешь, хоть спи. Дурдом.

Блин, вставать-то опасно: вдруг тут вместо стульев кубы, как в детсаду, а шкафы с потолка свисают. Или грабельного типа, наступил – открыл, не увернулся – упал.

Тут я вспомнил, что можно подсветить телефоном. Полез в карман – и вспомнил, вторым, видать, слоем того, что в башке, куда девался телефон. Не башка, а торт «Наполеон». Может, чокнутые в дурдомах так же начинают? Они же через одного Наполеоны.

Я усадил Дильку рядом и негромко сказал:

– Ждем, когда глаза привыкнут.

– А сколько ждать? – уточнила Дилька страшным шепотом, вцепившись мне в локоть.

– Пока не привыкнут.

На счет «двадцать» светлые пятна и фигурки перед глазами стали таять и поплыли влево, на «пятьдесят» туда же метнулось черное пятно, на «семьдесят» Дилька сказала:

– А я вижу.

Я тоже видел.

Не было тут ни шкафов, ни кубов, ни грабель. Вообще почти ничего не было: ни стола, ни стульев, ни трюмо с зеркалами. Мы сидели на щите из досок, слишком низком для стола и слишком широком для кровати. Была еще одна лавка у дальней стены, рядом с ней странно забранный досками большой кусок глухой, без окна, стены – будто шкаф на зиму заколотили, а потом шкаф убрали, а доски оставили – и печь на полкомнаты. И все. Ну, если не считать тележного колеса, свисавшего на цепи с середины потолка, как обод люстры, какой-то железной посуды на лавке и кучи пестрых, кажется, занавесок, которые были везде: на окнах, на стенах, над печью и вокруг нее. Выставка-продажа прямо. Поэтому и воздух такой, пыльный слегка. Чихать хочется – но пока получается не чихать.

Дилька тут же чихнула и затряслась.

– Холодно, что ли? – шепнул я, обнимая сестру за плечи.

– Не, – буркнула она, прижимаясь к моему боку.

И правда, совсем не холодно, подумал я, начиная дрожать. Точно не холодно, тепло даже. Как в квартире с батареями центрального отопления – ну или с подогревом полов, у дяди Андрея такая. Поэтому из нас стылость и прет, по закону теплообмена.

Я хотел объяснить это Дильке, но решил проверить, почему тепло. Сказал: «Сиди» – и осторожно пошел по кругу, держа руку перед собой. Дилька что-то вякнула вслед, но совсем ныть не стала. Правильно, пусть дураки да волки в темноте скулят.

Батарей, вмонтированных в стены, я не обнаружил, полы были прохладными, а вот шершавая печка теплой. Не горячей, и вообще непонятно, то ли она греет комнату, то ли сама от комнаты согрелась. Но можно к ней придвинуть лавки и переночевать в тепле. А можно подтопить еще, сообразил я и попытался вспомнить, видел ли дрова. Во дворе. На траве. Ладно, наломаем, если что. Из забора можно деревяшку вытащить. А огонь? Трением добывать?

Разберемся.

В печку заглянем, вдруг там и дрова, и угли, и набор каминных спичек с коллекцией золотых зажигалок.

Я, чуть не опрокинув прокравшийся под ноги кувшин, снял скрежетнувшую заслонку, успокоил Дильку и заглянул в печь.

Жаром оттуда не пыхнуло, и дров с углями тоже не было. Пусто было, выметено, и только в глубине висело пятно светлой мути. Я поразглядывал его, ничего не понял и медленно полез рукой. Пришлось тянуться. Пальцы ткнулись в твердое под мягким. Я застыл, ощупывая, сообразил, подцепил, вытащил с гулким шорохом, сказал всполошенной Дильке: «Сейчас-сейчас», размотал, понюхал, полез рукой, попробовал, взвыл и потащил к сестре.

Разберемся.

В печку заглянем, вдруг там и дрова, и угли, и набор каминных спичек с коллекцией золотых зажигалок.

Я, чуть не опрокинув прокравшийся под ноги кувшин, снял скрежетнувшую заслонку, успокоил Дильку и заглянул в печь.

Жаром оттуда не пыхнуло, и дров с углями тоже не было. Пусто было, выметено, и только в глубине висело пятно светлой мути. Я поразглядывал его, ничего не понял и медленно полез рукой. Пришлось тянуться. Пальцы ткнулись в твердое под мягким. Я застыл, ощупывая, сообразил, подцепил, вытащил с гулким шорохом, сказал всполошенной Дильке: «Сейчас-сейчас», размотал, понюхал, полез рукой, попробовал, взвыл и потащил к сестре.

– Чего, Наиль? – жалобно спросила она тонким голосом.

– Вот чего, – торжественно сказал я, бухая чугун на полати.

Это был натуральный чугун, как на картинках. Бокастый, закопченный, тяжеленный, замотанный широкой белой тряпкой. И почти полный каши. Вернее, отваренной крупы – незнакомой, мелкой и слипшейся в комья. Но дико вкусной. Невероятно. Куда вкуснее любых каш на молоке, с маслом или мясом.

Дилька сразу забурилась с обеих рук, я некоторое время снисходительно улыбался, потом сказал: «Э, давай по очереди», а еще потом с трудом выпрямился, накрыл чугун ладонями и сказал: «Хватит, а то сдохнем щас, заворот кишок будет».

– Еще, – заныла Дилька, шаря руками по доскам, – явно упавшие крупинки ловила.

– Себя послушай, – посоветовал я. – Пузо же лопнет.

Дилька помолчала, прислушиваясь к ощущениям, а может, дожевывая, – и засмеялась.

– А вот, – сказал я назидательно.

– Наиль, а там много осталось?

– Полгоршка, на день еще хватит, – ответил я, с удовольствием замерив запасы.

Надо было руки помыть. Или хотя бы облизать. Но не при Дильке же. Да и устал что-то.

– Клево, – довольно сказала она. – А что это за каша? Я такую не ела никогда.

Я сонно пожал плечами, понял, что Дилька не видит, и заставил себя произнести:

– А хэзэ. Пшенка какая-нибудь. Или просо. Или конопля. Чего ржешь? Раньше ели коноплю, вовсю.

– Ты сумасшедший, что ли? – спросила Дилька. – Это же плохое растение.

– Я тебе книжку народных рецептов покажу, – пообещал я, решив не вдаваться в подробности по поводу того, как мы всем классом вслух читали рецепты пельменей с коноплей и прочих легалайзовых радостей. – Чего вошкаешься?

– В туалет хочу, – сказала Дилька.

– Ну пошли, – благодушно согласился я.

– А где он?

– Да найдем сейчас.

– А там бумага есть? Мне надо.

– Бумага… бумага. Бумага вряд ли.

– Мне надо, – повторила Дилька.

– Погоди, сейчас найдем.

– Мне надо! – крикнула Дилька, топнув.

Я зарычал и вслепую пошел шарить по комнате. Ничего, конечно, не нашел и от отчаяния велел:

– Короче, пошли, я на крайняк занавеску…

Qumğannı aña alıp bir[23], — сказала старушка с печки.

3

Могли бы и догадаться, что каша в печке не сама родилась.

Я помог старушке спуститься, она легонькая совсем была. Вытащил из-за досок кривые свечи и спички, запалил фитили и расставил, куда было сказано. Почти не дрожащей рукой.

Дилька, к счастью, обошлась негромким визгом – а я-то боялся, что ей кумган немедленно понадобится. Честно говоря, он мне чуть не понадобился. Но я юноша храбрый и тормознутый: сперва выдохнул с облегчением и только потом принялся соображать, а чего нам грозило-то. А Дильке кошка помогла. Вернее, кот. Здоровый, черный, оба уха в бахрому разодраны, и глаза отсвечивают фиолетовыми катафотами. Кото-фоты.

Я вообще-то котов презираю, они хитрые, наглые и голубей жрут. Я больше собак люблю. А татарские кошки как раз под псов маскируются: по-нашему «киска» будет pesi, ведь мы подзываем не «кис-кис», а «пес-пес». Этот кот собакой не прикидывался, но был вроде ничего.

Говорят, правильный домашний зверь становится похожим на хозяина. Не знаю, неправильным кот был или слишком молодым, но на бабку он совсем не смахивал. Такой весь лоснящийся, спортивный, с узлами на спине, но и с пузцом. А бабка маленькая, не выше Дильки, потому что скрюченная, личико под платком тоже маленькое и словно из морщин собрано, как клубок из ниток. Распрыгавшиеся тени бабкино лицо вообще в смятый пакетик превращали, даже острый носик не спасал. Тем более что глаз под платком и над складочками почти и не видать было, только иногда будто слеза поблескивала. Но пугающей бабуля не выглядела, выглядела забавной. То ли оттого, что зубов у нее осталось, насколько я разглядел, чуть. То ли из-за наряда, явно стыренного из музея или недорогого сериала. Какие-то платья в три слоя, передник, куча платков – на голове сразу два, один на плечах, еще один перепоясывает, – да еще и меховая безрукавка сверху. Ну да, старики мерзнут же все время. А ей лет семьдесят, а то и больше. Däw äni за шестьдесят, но она школьницей по сравнению с этой выглядит.

Зато говорила бабка вполне по-человечески: разборчиво и даже красиво, и голос красивый такой был, звучный и низкий. И понятно, что старуха говорит, а не молодая тетка или там не старик. Пошамкивала, конечно, и губами жевала. Причем говорила она строго по-татарски – наверное, из принципа. А может, и нет. Нынешние татары каждое второе слово из русского тащат, хотя своих полно. А бабку я как раз не с лету понимал, она вообще без заимствований обходилась.

Слава богу, хозяйка не слишком разговорчивой оказалась – а может, спать хотела или не привыкла по ночам трепаться. Ведь да, уже ночь.

И не стала ругать нас за сожранную кашу – а кот возмущенно заорал, обойдя чугун пару раз. Бабка объяснила про туалет и кумган так, что даже Дилька почти все поняла. Захихикала, когда Дилька стала врать, что уже никуда не хочет. В итоге моя несгибаемая сестрица молча встала, подхватила кумган и дернула меня за руку, чтобы вел и сторожил.

Ну и к нашему возвращению, обошедшемуся без приключений (двадцать шагов по дорожке за дом, туалет чистый и совсем не вонючий, дошли, не провалились, Дилька сонно уточнила, кто это, мол, Баба-яга – убырлы-карчык или людоедка, была успокоена моим твердым «да обычная пенсионерка» и больше не болтала, воды хватило, с полотенцами разобрались и даже свечку не задуло), бабка уже накрыла полати древней клеенкой. И оказалось, что это стол – низкий, за которым надо на полу сидеть. И сидеть смысл был.

На клеенке уже начинал гудеть и заливать во все головы вкусный запах костра темный, в медалях почему-то, самовар с длинной черной трубой, под которой подмигивала оранжевая щель. Самовар окружили несколько пиалок, тарелочек и вазочек. Рассмотреть, чего там, я не успел: бабуля вручила мне черные хищные щипцы и велела: «Расколи-ка». Я не понял и даже немножко вздрогнул, но она подсунула мне желтый бидон в черных обколоченных глазка́х. В бидон были упиханы царапающие обломки песчаника, что ли. Я посмотрел на бабку. Она уколола меня искрами из-под стоящего козырьком платка. Я с трудом вытащил здоровенный обломок, понюхал и украдкой лизнул палец. Сахар. Кусок был совершенно каменным, в зубцы щипцов не лез, а когда я нашел краешек потоньше и впихнул, оказалось, что тонкие ручки инструмента распахнулись настолько, что ладонью не обхватываются. Я посоображал, примерился, напрягся, прокусил шершавый камень в нескольких местах – и отрубил култышку с кулак величиной. Дальше проще пошло.

Я собрал осколки с колен и из бидона и деловито спросил:

– Куда?

Бабка что-то буркнула, но я сам уже сообразил и вывалил осколки почти рафинадного размера на единственное пустое блюдце. Дилька тут же спросила: «Можно?» – не дожидаясь ответа, цопнула кусочек, сунула в пасть и, вместо того чтобы возмутиться, как я ожидал, заулыбалась. Сахар ребенок никогда не ел, елки.

Пока я крохоборствовал, бабуля успела заварить чай и даже разлить его по пиалкам, которые теперь догружала закрученной струйкой из самовара. В свечном пламени окруженная паром струйка была как из разноцветной карамели и выбивала из пиалок мелкие брызги и какой-то дико вкусный аромат, не чайный или не совсем чайный. Я еле дождался, пока бабка подвинет мне пиалку, и выхлестал ее в четыре глотка, давясь и обжигаясь. Чай там вроде был, но трав было больше. Это, оказывается, здорово, решил я, хотя всю жизнь травяные и ароматизированные чаи ненавидел. Я, спросив разрешения, тут же налил себе вторую чашку и рассмотрел, чего же есть к чаю. Был ноздреватый хлеб, тарелка с какими-то черными листочками типа картона, что-то желто-белое и пара варений.

Полчаса назад я думал, что объелся. А теперь выяснил страшную вещь: оказывается, даже перенабитый желудок не то что вмещает, а с хлюпаньем всасывает в себя еще четыре пиалки чая со смородиновым вареньем, квадратный дециметр вязкой и зачаровывающей кислостью пастилы, а еще здоровенный кусок сыроватого, но зверски вкусного хлеба – если, конечно, этот хлеб смазан холодным маслом, перемешанным с медом. И вот когда это хлюпанье замолкает, наступает абсолютная тепловая смерть, как у Вселенной через сиксильярд лет. Падаешь и засыпаешь.

Назад Дальше