И она была очень испуганной.
И еще она не умела говорить – как всякая нечисть.
Бичура не плохая. Именно так: не-пробел-плохая. Она же не только буянить умеет, она может здорово помогать хозяину, тащит богатство и везение в дом, посуду вон вылизывает. Крыски, допустим, тоже классные бывают. Но они все равно крыски.
У бабки бичура была классная. Но все равно нечисть.
Я ее, конечно, отпустил и не стал подходить, пока она, пометавшись по углам с механическим скрипом, не застыла в привычном месте, мелко трясясь и булькая. Совсем бичура успокоиться так и не смогла: время от времени мутнела и каким-то боком переливалась то в ведро, то в веник, то в страшную лохматую старушку – не вся, кусочками, я объяснить не могу.
Я хотел начать спрашивать – пусть, думаю, кивает, раз говорить не может. Снова забыл, что я тоже безголосый. Как нечисть, блин.
Я стукнул кулаком в стену, подумал немного, подошел к бичуре, а когда она зашипела, присел на корточки и стал спрашивать знаками.
Она, оказывается, не дура была. И понимала что-то, и по-честному пыталась ответить. Но как тут ответишь, не умея ни говорить, ни кивать. Ни жесты человеческие делать. Бичура умеет верещать, кидаться по сторонам, забегать на стены и даже потолок и шипеть оттуда бешеным котом. А понять, что из этой акробатики «да», а что «нет», нелегко. Особенно если учесть, что я не актер мим-театра «Грация» при ДК химиков и сам не всегда понимаю, чего имею в виду, когда машу ладонью у плеча или хватаю пальцами правой руки левый кулак.
Но маленькую запуганную нечисть я понял. Все понял, кроме того, куда делась бабка. Бичура сначала не ответила, а когда я еще раз изобразил согнутую старуху, повалилась на пол ведром и загремела в соседний угол, оставляя за собой кривую черную струйку. Еле добудился ее, показал, что больше эту тему трогать не буду. Тем более что это не так и важно. С важным бы сладить.
Я посидел, повесив голову, попробовал изобразить вопрос другими жестами, еще и голову задрал, стукнув ребрами ладоней над носом. Ответ вроде был утвердительным.
И направление бичура правильное показала. А теперь застыла в расшитом чумазом сарафанчике, серая и сгорбленная, как оставленное под снегом чучелко.
Благодарить нечисть нельзя, поэтому я обвел рукой вокруг, стукнул в грудь и продемонстрировал большой палец то ли чучелку, то ли себе.
Типа все будет хорошо, обещаю.
Чудеса тоже надо обещать. Иногда это помогает.
По крайней мере, стимулирует.
Папа как-то объяснял, что стимулировать – значит бить стимулом, такой острой палкой для скота. В тему, в общем, подумал я на бегу.
В болоте без палки не обойтись.
4
В прошлом году мы отдыхали в Шарм-эш-Шейхе. Ну, собственно, Зулька с Равилем с нашей подачи туда и помчались. Там очень красиво – риф, рыбы, отдельные кораллы и вот эта подсвеченность синего снизу. А, толку нет рассказывать. Если вы там были, и так знаете, а если не были, то не поймете. Это надо видеть – и трогать. Хотя трогать категорически запрещено.
Так вот, внутренность болот – она такая же. Единственное отличие – подсветка не синяя, а черно-зеленая. Все остальное очень похоже: болтающиеся по течению плети водорослей, смахивающие на мальков толстые пиявки, очень быстрые, оказывается, в гуще, яркие шарики не рыб, а болотных огней, на ниточке поднимающихся со дна в сопровождении мелких блестящих пузырьков, – и вообще пузырей кругом очень много.
Только их никто не видит. Может, потому, что не лазит в болота. А может, просто не успевает нырнуть, пока пузыри не лопнули.
Они лопаются всегда. С клекотом, толчками и страшной вонью.
Волна должна тебя вытаскивать на поверхность, но вместо этого почему-то, наоборот, по кругу вталкивает глубже, глубже, в жирные вязкие подушки с отслаивающимися облаками черных хлопьев. И ты влипаешь в вязкий нижний слой топи, из которого и любуешься этой красотой сквозь слой воска, охвативший открытые глаза будто контактная линза. А вязкая подушка всасывает ноги – и сразу затылок с лопатками, а жирная ледяная вода, обжимавшая тело, теперь уверенно всовывается в уши и нос.
Но страшно лишь сначала. Пока не поймешь, что ты здесь навсегда. Никто не спасет.
Любуйся.
Сколько сможешь.
Я добежал до болота по следу, как троллейбус по проводу. Оказывается, достаточно увидеть след один раз – потом уже не потеряешь и пойдешь по нему до нужных подошв. Это как с объемной картинкой: можно час пялиться на пальму, так и не разглядев, где спрятались попугаи. Но если однажды увидел, всё – дальше глаза сами в нужное положение встают.
Вдоль ограды я ходил минут пятнадцать, не больше. Кидался то на помятую ветку, то на скукоженный листок – и возвращался.
А затем увидел мягкую белую чешуйку. Понятно, сказки все читали. Обошел кругом – и на буром ковре иголок, шишек, мелких веток сложилась четкая картинка. Здесь шла бабка с Дилькой на руках. Быстро шла. С тяжелой, между прочим, Дилькой, я ее еле таскал. И долго шла. Мне на этот путь понадобилось минут двадцать – не считая двух пауз, когда я зачем-то пытался понять, как бабка миновала завал из трех корявых стволов и залитую талой водой ложбинку. По кругу она не обходила. След исчезал за полметра до препятствия и появлялся через полметра после него. Стволы я обошел несколько раз и решил разбираться с загадкой на ходу. А пялиться на запруду я перестал, когда сообразил: как бы бабка водную преграду ни преодолела, мне это точно не пригодится. Летать, ходить по воде и что она там еще могла сделать, я точно не обучусь.
Белых чешуек по пути больше не попалось, но я и без них понял, что особых вариантов нет: здесь, если идти к закату, как ни выкручивайся, все равно в болото упрешься.
Бабка уперлась и пропала. Я уперся и застыл. Место было невыразительным. Ну вот возникает запах, потом вонь, потом густой лес пересекается узкой длинной поляной, а потом начинается опять в сильно прополотом виде, и теперь голых деревьев больше, чем елок с соснами. Все, это болото. Вместо земли сырые зыбкие кочки с лужицами вокруг.
Это не лужицы, а колодцы с сосущим эффектом. И почти без дна.
След доходил до толстой серо-черной березы с полопанным стволом и исчезал. Совсем исчезал. В трех шагах от березы блестела крупная лужа с мохнатыми краями. За один из краев зацепилась белая чешуйка.
Сверху ее не было видно. Я пытался определить глубину лужицы, но прут гнулся, а палка сломалась. Вот я и сел, чтобы пробить двойным обломком мягкую преграду. Сел, увидел этот комочек и чуть в топь не улетел: пытался после размаха уже увести удар от воды, потому что с ужасом представил, что мягкая преграда может быть и не мхом, торфом или что там в болотах обычно бывает. Палки с чмоканьем воткнулись в рыхлый край лужи, я, вцепившись в них, не свалился в воду. Перевел дух и протянул дрожащую руку к чешуйке.
Это воск, конечно, был, опять не белый, а чуть желтоватый. И висел он на мохнатом клоке берега, нависшем над водой. То есть он не сверху упал, его снизу прилепили – специально или нечаянно, но когда именно с этой лужицей возились.
Я встал и осмотрелся. Лужиц кругом было много, блестели почти все, но у этой блеск был слишком праздничный – точно автобус в дождь вдоль светящейся рекламы катится. Я снял куртку, засучил рукав, подполз к самому краю и, заранее коченея, сунул руку в воду.
Вода была ледяной.
Я стиснул зубы и постарался нащупать мягкое препятствие. Его не было, не было, и раз – пальцы будто в голову крупной куклы уперлись. Я чуть не вскочил, совсем заскрипел зубами и вернул пальцы кукле.
Это не кукла была, не голова и не волосы. Длинные водоросли на каком-то мягком выступе. Я еще некоторое время ощупывал его контуры, уже не вздрагивая, как от голых проводов, наконец извлек черную, неровно блестящую руку и встал.
Главное было не думать.
Я стряхнул жижу и ряску с руки, быстро разулся и разделся до джинсов и встал на край лужицы, стараясь не ежиться и не оглядываться на одежду. Жалко будет опять без телефона и ножа остаться. Без одежды, впрочем, тоже.
Ванька Щербаков из «А»-класса – морж. Ну как морж – второй год на Крещение с родителями в прорубь сигает. Говорит, первый раз страшно было, но на самом деле ништяк – даже жарко. Вот после главное быстро выскочить и закутаться – это да.
Про жарко я и сам знал. В прорубь, конечно, не кидался ни разу – но под Казанью есть такое Голубое озеро, к нему ведет узкая глубокая протока, где круглый год плюс четыре и куда может сигануть любой желающий. Я не был желающим, но прошлым летом сиганул вслед за папаней. Теперь я считал себя маленько подготовленным. Но понимал, вернее, не понимал, а знал – не головой, а вот этой штукой, которую во мне бабка разбудила, – что болото не протока, не прорубь и не бассейн под трамплином.
Это прорва.
Прорвусь.
Надо было помолиться или сказать что-то важное. Я постеснялся. Сказал: «Щас». Чтобы никто не думал, что я тупо проветриваюсь тут.
Подышал, прокачивая легкие, как папа учил, набрал побольше воздуха, зажмурился и прыгнул солдатиком в мягкую щель и сияющие холодные блики.
Блики жарко порвали и раздернули на пол-леса все тело – и тут же закатали в снеговик, холодно и тесно. На веки давила тьма, на все остальное тоже давила, особенно на живот и грудь, выжимая воздух, как лекарство из шприца. Но я держал воздух и позу. Не шевелил ногами, от которых вверх поднимался не мороз даже, а толстый иней, прямо по костям. Не дергался от скользких прикосновений. Продавливался куда-то – кажется, вниз и, кажется, в нужную щель. И считал. В Шарме я держался полторы минуты – но там даже на глубине давление было поменьше. И дубака такого не было.
Не знаю, чего я ждал. Может, попадания в волшебный воздушный пузырь. Может, того, что ноги твердого дна коснутся. Может – добрых болотных дельфинов, которые подплывут и помогут. Может, момента, когда будет «восемьдесят девять, девяносто» – и дальше пусть все само решается.
На счете «двадцать», когда желание вдохнуть еще не заметалось по всему телу, но уже вяло передало приветик, вдавленные в веки черные ладошки стали разноцветными. Я досчитал до двадцати пяти, понял, что дальше трусить глупо, тем более что сияние стало уползать вверх, и приоткрыл глаза.
И увидел – без очков, сквозь черную воду и густую мусорную взвесь – кораллы.
Не кораллы, конечно. Это были гроздья болотных огней, схваченные водорослями. Или газовые выделения, расцвеченные солнцем через причудливую водную линзу. Или ежегодный парад гнилостных бактерий. Или что-то еще, не знаю. Не важно.
Важно, что с самого большого кораллового островка, или мшистого выступа, или газового скопища свисала белая рука.
Человеческая.
Детская.
Дилькина.
5
Я не хлебнул воды, не заорал, не замахал руками и даже не выдохнул резко. Я постарался застыть на месте и сообразить, как быстро и аккуратно прекратить погружение, чуть подвсплыть, ухватить Дильку и выбраться на поверхность. Ну и вдохнуть, например.
Растопыривание рук, ног и легкое покачивание ими ничего не дало – я продолжал медленное падение в черно-бурую бездну, заменявшую болоту дно. Может, чуть медленнее. Но белая рука осталась сильно выше моей головы.
Я вцепился в переливчатую стенку перед собой. Пальцы с треском порвали стенку, оставив неровные черные дыры, которые поползли вниз, как выплеснутый на стенку гудрон. Вместе со мной, понятно.
Тридцать четыре, щелкнуло в голове. Тридцать пять.
Я падал в топь заторможенной, но бесповоротной кометой, с растущим отчаянием понимая, что трусость моя все погубила. Если бы погружался с открытыми глазами, вовремя заметил бы Дильку, подхватил ее и рванул вверх. На то бабка и рассчитывала. А теперь сам себя перехитрил. Хитрый до смерти.
Хорош паниковать. Сейчас рвану на поверхность, отдышусь и снова нырну, решил я, собрался и сделал два гребка, широких и сильных, вертикальный брасс такой.
Где-то за левым ухом тихонько шевелился ужас ожидания того, что гребки всколыхнут жижу вокруг, не приподняв меня ни на ладошку. Ужас временно смыло: я взлетел так, что белая рука оказалась на уровне моих плеч, правда не вплотную, – видимо, слишком сильно от груди выталкивался. Рука была неловко подвернута, и всю Дильку я рассмотреть не мог. Видел только, что она лежит лицом в самое сияние.
Я потянулся, потянулся еще сильнее и тронул Дилькины пальцы. Они были твердые до скользкости, как свечки с мороза. Совсем неживые.
Сорок семь, ахнуло в голове – и счет сорвался с привязи, ускоряясь и добавляя звонкости.
Щас, еще раз пообещал я мысленно и толкнулся вверх, чтобы там отдышаться и нырнуть уже как следует. Взлетел на полкорпуса и на новом гребке увидел, что Дилька лежит на узкой, как в поезде, полке, которая полыхает дискотечными огнями. И эти огни перегорают один за другим.
Я однажды капнул кипятком на бумажку из факса, оставленную мамой на кухне. Влетело, конечно, хотя чего оставлять-то где ни попадя. Дело не в этом, а в том, что кипяток, оказывается, проедает факсовую бумагу, как кислота. Вернее, полупрозрачная бумажная основа остается невредимой, а вот беленький термослой идет черными кляксами на пол-листа.
Полка под Дилькой словно прожигалась кипящими каплями, которые выбивали один цветной пузырек – и тут же выжирали еще двадцать пузырьков вокруг.
Я по инерции взлетел еще на полметра, тупо наблюдая, как такая дыра разошлась под Дилькиным локтем и вся рука изогнулась еще неправильнее. А потом угольная медуза возникла и выстрелила щупальца во все стороны под коленками Дильки. Коленки провалились, Дилькины туловище с головой приподнялись, будто качелька, – и медленно заскользили вниз сквозь дыру, сожравшую четверть полки.
Я уже рвался вниз, задыхаясь и понимая, что ни фига не успею.
Что-то успел: сунул правую руку Дильке под мышку и, не обращая внимания на ударивший по лицу мешок веселых пузырьков, слепо подцепил левой рукой под коленку. Руки закостенели от напряжения, движение закрутило меня колесом и вниз головой, густая жижа хлынула сквозь нос и уши прямо в мозг, вокруг с глухими толчками гасли сотни пузырей, а тяжелая скользкая Дилька тащила меня ко дну – или что тут было вместо дна.
В голове слепо взвыл ужас – бросай. Все равно она здесь полдня уже лежит, пять минут ничего не решат, а я выскочу, отдышусь и нырну снова, она даже из виду скрыться не успеет.
Шестьдесят один, ревело за скулами и ключицами, шестьдесят два, шестьдесят три!..
Полочка растворилась. Сияние исчезло.
Не брошу.
Хватит, набросался.
Я поерзал, выравниваясь и разгоняя стылую тяжесть, прижал сестру к себе правой рукой, а левой вцепился в уходящий вверх карниз. Он не порвался и не отломился.
Передохнуть бы, мелькнула идиотская мысль. В горле заекало, будто оно решало, в какую сторону проламываться, внутрь или наружу.
Я изо всей силы, до хруста в плече и носу, толкнулся к бликам.
Колокол в голове превратился в крупнокалиберный пулемет. Но лечу вверх, лечу, шлеп.
Макушка уперлась в мягкую толщу, как в поролоновый мат из нашего спортзала.
Я мат головой не проткну.
Руку вверх, водоросли, не проткнуть, должна быть дыра, вперед! В сторону, еще, темно как, подыхаю. Влево, наверное. Еще! Все, сейчас вдохну. Должна быть дыра!
Пальцы путались в плотном мочале. Водные пробки в носу пролезли до глаз, выдавливая их из орбит. Тело лопалось, Дилька давила на плечо страшно, зверски хотелось скинуть.
Рука ушла в полость, я вцепился пальцами и подтянулся на одной руке, чувствуя, что рот, горло, всю голову смывает вонючая ледяная жижа – смывает, как струя из крана сносит комок грязи, – и льется в грудь и живот.
Все, захлебнулся, понял я с недоумением, перед заляпанными глазами мелькнула блестящая пленка, порвалась – и я выскочил носом на воздух.
Вдохнул его вместе с тонной жирной воды в носу и во рту, захлебнулся, зашелся рвущим кашлем, вдохнул еще, заколотил руками по воде и плавающим водорослям, подхватил соскальзывающую Дильку и наконец пришел в себя. Откашлялся, вцепившись в какую-то корягу, огляделся, перебросил и вытолкал на твердое Дильку, вылез сам.
В пятидесяти метрах от места погружения.
Это я так мощно бегал в болотной глуби, что ли? Или не сам бегал, а на течении незаметно для себя катался. А может, кто-то одежду вместе с палками перенес. И деревья с куском берега заодно.
Разбираться с этой загадкой я не собирался. Было очень холодно, грязно, в глаза и рот лез мелкий сырой мусор. Но главное – Дилька. Пока я тащил ее из топи, думал, что вот вытащу, и сразу все уладится. Не уладилось. Так обычно и бывает.
Под водой казалось, что Дилька белая и светится, словно мраморная статуя, не парковая, а музейная, чистая и спрятанная в толстую прозрачную кожуру. Под водой я об этом не подумал, вернее, решил, что это отсвет от пузырьков – ну и контраст такой. А теперь вот разглядел.
Утопленники, говорят, страшные, распухшие и перекошенные. Дилька стала красивая. Красивее, чем в жизни. Причесанная и строгая, брови сдвинуты, губы и щеки собраны – какой в жизни никогда не бывала.
Она бывала злая, капризная, ревущая, орущая, гогочущая и иногда тихая. И никогда – строгая. Никогда – белая. Дилька не толстая совсем, но такая крепкая и йогуртная, что ли: то загорелая, то красная, то румяная. Йогурт же с разными добавками бывает.
А сейчас Дилька была не как йогурт и даже не как простокваша, а как молочная ледышка, просвеченная насквозь.
Дийя, ты как… моговэное, пропел в голове Лехин голос, и я чуть не пробил себе висок кулаком.
Потом осторожно погладил лицо сестры. Вернее, красивую маску сестры. И сухо всхлипнул.
Дилька была твердой и не дышала. И выглядела так, точно вообще никогда не дышала. Не как мертвая выглядела, а как статуя.
С умершей я бы попробовал что-то сделать – ну не знаю, искусственное дыхание, массаж сердца, ноги бы ей поподнимал, как в «Ну, погоди!», чтобы вода изо рта хлынула. Но у статуи ни искусственного, ни какого-то еще дыхания быть не может. И не могла из Дильки политься никакая вода – у нее челюсти были сцеплены, губы сурово сжаты, а носик будто воском замазан. Даже на коже вода не держалась – я до сих пор был весь мокрый и в обрывках тины, а на Дильке сырой осталась только одежда. Да на лбу и щеке играли искрами несколько крупных и почему-то чистых капель, как на белом зимнем яблоке в восковой кожуре.