После некоторых прений остановились на пятнадцати копейках штрафа за каждое крепкое словцо. Роль Главлита была поручена литровой банке, водруженной в середину обеденного стола. Мужчины нарекли штрафную тару Главлитром.
Банка быстро отяжелела честными вкладами, но через месяц локальный конфликт со словесным непотребством завершился капитуляцией: Полина кинула в Главлитр три рубля и потратила их, высказавшись при ошеломленных соседях.
Она проиграла борьбу из-за своего язычка, острого и без соленых приправ.
Два года назад театр был счастлив принять драматическое сопрано в оперный состав, но прямолинейность Полины быстро опостылела начальству. Выйдя из отпуска, она бестактно сравнила некоторые действия начальства своего театра и чужого, где побывала на репетициях. Строптивую солистку решили приструнить. В руководстве не знали о конфликте с инструктором из-за дискриминации женщин и, не найдя для обуздания нахалки более веского повода, сделали ей строгое внушение по поводу недопустимого уровня юбочного подола. Возмущенная притеснением своих гардеробных прав, Полина в отместку обрезала подол еще выше.
Партийная ячейка театра не осталась равнодушной к обнажению Полининых соблазнительных бедер. Никто не кричал: «Что творишь?!», но одна из примадонн убедила коллег на собрании, будто на улице Удверина создает вокруг себя колесо обозрения. Коллеги согласились, что порядочные граждане-зрители могут огульно осудить в ее лице (неглиже) всех советских артисток.
Возмутительницу социалистической нравственности в корректных выражениях попросили уволиться. То есть состоялась всамделишная дискриминация и последовавший за ней вылет.
И вот, отбарабанив над банкой внелитературный спич об оперной диве, страдающей тремя степенями ожирения, Полина высыпала деньги на стол.
Женя Дядько предложил обмыть пивом закрытие борьбы с нецензурными словоформами.
– У нас в школе на немецком однажды крыса из угла выскочила, – радостно болтал он, разливая пиво из бидона. – Класс вверх тормашками, учитель успокоить не мог! Постоял, и ка-а-ак зашпрехает – рабаукены, думкопфы! Потом лекцию прочел по ругательной части. Я, главное, именно тогда понял, что немецкий язык в этом смысле слабже русского, и вообще все языки слабже. Наш мат – материал пластичный, как замазка строительная, любую часть речи может заменить, а цензура – всегда дура. Так выпьем же за рождение эвфемизма «Главлиттвою мать!».
Главлитр был разжалован и отдан Римме Осиповне под мариновку огурцов. Полина перевелась в концертно-эстрадное бюро. Перемещение угнетенных исполнителей из театра в бюро, хор радиокомитета и обратно в театр не было неожиданностью в их специфических кругах.
Городской Дом культуры кинул клич о сборном фестивале «В дружбе народов – сила страны» в честь Великого Октября, Иза снова пропадала на работе, и планы производственников горели синим огнем. Флагманы упирались, поминая имя героической наложницы Востока: «Нахира нам это надо? Ну, Нахира?!» Тем не менее традиционный цикл мероприятий был проведен без недоразумений: возможные упущения цензуры лично отследил новый инструктор обкома.
Женя Дядько сделал Полине официальное предложение. Она не обольщалась, зная о страсти Дядько к единственной возлюбленной. С ней, миниатюрной, смуглой и фигуристой, он трепетал над оркестровой ямой и миром во фраке с бабочкой, и погибал, и возрождался. Спускаясь с высокой ямы на бренную землю, Дядько бережно укладывал возлюбленную в скрипичный футляр и далее ей не соответствовал. В этой земной жизни он носил спортивные брюки с вислыми коленями, ленился бриться и время от времени влюблялся в Полину.
– Все переживают из-за твоего отказа, – сказала Иза. – Женя добрый, талантливый, почти не пьющий…
– … после того, как чуть пальцы не сломал в Мордобойке, – напомнила Полина.
– Он хороший.
Полина вздохнула.
– Есть лучше. И потом, душа моя к Дядько не лежит. Она у меня к кому попало не ложится… Хотя мне, Готлиб, честное слово, теперь абсолютно все равно, какая у человека фамилия. Пусть даже Некуякин.
Остров Беловодье
Иза ступила на перрон, и Ксюша прижала ее к себе, горестно восклицая: «Совсем исхудала! Кожа да кости!» Потащила к автобусу. Вокруг лопотал и пощебетывал простонародный говорок с южнорусским акцентом. Семейские[9], исконно русские, чего только не переняли у разных народов, скитаясь в поисках лучшей доли, но мастерство земледельцев осталось у них неизменным: в окнах плыли и плыли хлебные поля. Иза приехала в Забайкалье, о котором так много слышала от Ксюши, когда они учились в институте.
В автобусе подруга пересказала свои новости. Зимой светло и тихо, в окружении родных, угас ее отец. Шестилетний тезка деда Никола плакал сдержанно, «по-мужски»… Женился младший брат, сестра родила четвертую девочку… Ксюша продолжала переписываться с москвичом Юрием Дымковым. Он все так же преподавал в музыкальной школе и руководил джазовым ансамблем. В прошлом году Дымкова разыскал какой-то кубинский студент и передал, что бывший саксофонист ансамбля Патрик Кэролайн поднимает на Кубе геологию, но музыку не забросил. Не женился, просил разведать о Ксюше. Через этого студента наладился контакт с Патриком. Ксюша отправила фотографию Николы и получила единственное пока письмо. Патрик начал хлопотать о визе. Верил, что наступит время, и они будут вместе.
– А ты?
– Что – я? Куда мне отсюда. – Ксюша вздохнула. – Эльфрида Оттовна уехала… В ГДР у нее племянница объявилась.
В 30-е годы доктор Кнолль перебралась из гитлеровской Германии в Советский Союз. Занималась генетикой в московском институте, а когда генетика стала опальной, ученую даму выслали в Забайкальский край. После войны ее снова пригласили в институт, но Эльфрида Оттовна отказалась. Время изысканий ушло, она привыкла к районной больнице, где работала обыкновенным врачом. Ксюшу Эльфрида Оттовна любила как дочь и помогала ей в учебе. В Москве джазовые импровизации Ксении Степанцовой хвалили известные музыканты. «Какие гены – такие и песни», – просто объясняла она науку доктора Кнолль. Ксюшин дед умел «голосом водить». Считался среди певучих семейских одним из самых бравых песельников…
Ксюша расспрашивала о работе и жизни в общежитии, с легкой ревностью – о Полине, соседке Изы вначале по детдому, а теперь по общежитию, но автобус остановился и… ах! Наивная пасхальная сказка. Иза знала о местном обычае красить дома масляной краской и все равно удивилась пестроте улицы. На высоких окнах крахмально топорщились «кучери», тесовые ворота цвели розанами и сталкивали грудь о грудь райских птиц. Странно сочетались с лубочным буйством колотые из мощных плах заплоты и рубленная в обло[10] кладка стен. Старый, но крепкий дом Степанцовых «багульного» цвета стоял в нарядной шеренге, как удалой сержант в гуще старших по званию. У калитки встречали Харитина Савельевна и Никола.
Фотографии сына Ксюша часто посылала Изе в письмах, а тут черно-белая статика ожила в порывистой грации и живописности маленького квартерона. Ореховая кожа мальчика светилась, по локонам струились атласные переливы… От матери Никола унаследовал только серый цвет глаз с особинкой менять оттенки в зависимости от настроения и времени дня. Улыбаясь теми же чудесными глазами, Харитина Савельевна подала шершавую ладонь: «Здравствуйте. Спешимте в избу, не то остынет все».
На пороге рослая Ксюша привычно нагнула голову. Здешние плотники приспускают притолоку, чтобы человек не забыл поклониться доброй памяти тех, кто вдохнул жизнь в домашнее чрево. Белую горницу уравновешивали с двух сторон пианино и печь. Приодетый в вышитый рушник трельяж на комоде заменял божницу в «красном» углу. Круглый стол посередине Иза стыдливо обходила взглядом, но всюду настигали ее медные блики, – это нахально лезло в глаза начищенное пузо самовара. При бесстыжем пузе как-то неприлично было думать, что проголодалась.
Раскрылся чемодан с подарками. На плечи Харитины Савельевны лег вручную вышитый платок, Ксюша бросилась примерять перед зеркалом песцовую шапку: «Транжира! Наверно, все отпускные ухлопала!» Розовая от удовольствия, дула на белоснежный мех. «Совсем недорого в нашем универмаге», – быстро соврала Иза (не признаваться же, что на толчке и втридорога). Никола в восторге разглядывал пожарную машину: в ее кабине сидел водитель, а на бачок прицеплялась переносная лесенка!
Рукомойник висел в кутье – «черной» половине жилья, куда выходила рабочая часть печи. На расписной приступке красовалась квашня, сработанная из цельного комля. Закутком просторная сторона вовсе не была. В ней широко жило солнце, в ней готовили, ели, работали и отдыхали. Архаический деревенский быт мирно соседствовал здесь с электрическим утюгом, стиральной машинкой и картой мира. В смешанном порядке вещей и Никола не казался кукушонком, подкинутым в чужое гнездо…
Ксюша показала массивное кольцо, вбитое в матицу:
– От люльки осталось. Последним тятя Николу качал.
– А мой тятя там, – мальчик ткнул пальцем в «ящерицу» Кубы, плывущую на карте в свите юрких островков.
Харитина Савельевна сняла с противня тулуп, чистую тряпицу, и по дому разнеслось благоухание истомленного теплом хлеба.
– Сядай, не стесняйся, – перешла она на короткий язык, хлопоча над столом. – Каравай утресь пекли.
От копченого окорока остро пахло чесночком и рябиновым дымом. Крепкий пар исходил от тушенного с картошкой мяса над чугунной утятницей. Маринованные маслята в луковом серпантине, малосольные огурчики, шаньги с черемухой… стол для генерала! Тем более что старинный штоф кубового стекла тоже не для красоты был сюда поставлен. Разливая по рюмкам, Харитина Савельевна похвалила:
– Бравый первачок.
– Мама сказала – негоже человека всухую встречать, – засмеялась Ксюша. – Глотни ради интереса, самогон не противный, на кедровых орешках. С прошлого года никак не допьем.
– Не мужики. Вот они первую рюмку берут, а вторая сама их за горло хватает. На, голубушка, лусточкой[11] занюхай.
Приятно было снова слышать слово, которое Изе нравилось в институте. Все повторяли его за Ксюшей, даже раздатчицы в студенческой столовой, где две лусточки черного хлеба и чай без сахара полагались бесплатно.
Пальцы утопли в сдобном тепле пшеничной краюхи. Свежий хлеб рукой не сожмешь – вздохнет скважинками и расправится, как был, не оставив вмятин. Здешние девчоночки, Ксюша говорила, летам к десяти усваивают премудрости кухонной арифметики. Подсказывать не надо, сколько чего взять в гарнцах, жменях, щепотях, сколько времени дать живой опаре в квашне и ровного жару в печи, чтобы младенческая плоть кисло-сладкого теста взошла караваем.
Николе не терпелось повозиться с новой машиной, но мама велела сыграть для гостьи веселую пьесу. Он не огорчился, машина подождет. В недрах пианино прятались деревянные чечки – игрушки-коклюшки, спящие бирюльки звуков. Их не надоедало будить, пробегая пальцами по звоночкам клавиш. Никола любил «играть с нотами». Эти умные длиннохвостые птички сидели на жердочках строго там, куда посадили их композиторы, и помогали оживлять звуки. Черный лак отразил торжественное лицо с махровой тенью ресниц на щеках. На секунду зависнув в парящем жесте, руки изящно опустились на клавиши и побежали с легкостью соболят, затеявших чехарду на снежной тропе. Они гонялись друг за другом по всей клавиатуре и заставляли танцевать на банкетке гибкую спину Николы, как стебель на ветру.
… Как дерево на ветру, покачивался на сцене темнокожий саксофонист. Институтский зал сиял новогодними огнями. Трепетные звуки-стрелы летели от музыканта к Ксюше. Джаз стал их любовью, взрывной смесью латиноамериканского карнавала с семейским волхвованием. Потом на концерте в музыкальной школе кто-то назвал дебют Патрика и Ксюши открытием нового стилевого направления… А направления жизни развели дуэт по разные стороны света. Но песнь не кончается без отголоска, и вот сидит гениальный ребенок, творя проворными пальчиками новую песнь.
Харитина Савельевна подперла щеку ладонью. В увядающем лице, в глазах с нерастраченной живинкой проступила Ксюша, какой она станет спустя тридцать лет. Все дочкины секреты были матери известны, обговорены и оплаканы в обнимку.
Никола поклонился, тряхнув кудрями, и, обняв красную машину, убежал на улицу. Ксюша вытянула с полки всунутый в скоросшиватель конверт:
– Валентин Маркович не теряет связи с Андреем.
Книгочей и умница, однокурсник Андрей Гусев обладал удивительным свойством переживать за близких друзей больше, чем за себя. Может, потому, что с детства привык сострадать книжным героям? Воспитанный одинокой матерью и литературой, мечась в поисках своего трудно взрослеющего «я», Андрей сблизился с отцом Юрия Дымкова. Нашел в Валентине Марковиче старшего друга и соратника, – оба состояли в библиофильском подполье. Валентин Маркович работал в цирке, дома что-то печатал, редактировал. Верил в бога…
– Послушай, что Юра пишет, – глаза Ксюши заскользили по строчкам письма. – «Андрей с Ниночкой живут в деревне. Растят дочь Надежду, скоро появится второй ребенок. Андрей, конечно, ждет сына, а Ниночке все равно. «Пугает», что родит двойню девчонок – Веру и Любовь. Гусев окончил что-то вроде церковных курсов и открыл общественную библиотеку из своих книг. Работает на строительстве, по воскресеньям служит. Храма нет, собирает паству где придется, у себя в основном. Гонения всякие, естественно. Не понимаю отца: столько неприятностей перенес из-за религии, так мало – Гусева взбаламутил».
Обычно чуткая к настроениям подруги, Ксюша почему-то не догадывалась, что Изе неприятно вспоминать этого пермского паренька. Впрочем, он уже не паренек. Зрелый человек. Муж, священник. А Ниночка – попадья…
К щекам подкатил нестерпимый жар, как всегда, когда сквозь запрет проскальзывали безотвязные тени. Слова, движения, лица… Парторг института Борис Владимирович Блохин, примерная комсомолка Лариса, следившая за однокурсниками по его заданию… Племянница декана Ниночка, которая строила свою жизнь наперекор родителям, дяде и всему, что ее окружало… Андрей…
– Иза, а ведь Андрей тебя любил.
– Его отчислили из-за меня.
– Из-за меня, – печальным эхом отозвалась Ксюша. – Ты подписалась под докладной на Гусева потому, что Блохин пригрозил выставить меня из института.
– Кто сказал?
– Ниночка. Допытывалась, что у вас было с Андреем…
– Ничего у нас не было, – вырвалось отчужденно, и надменные нотки резанули собственный слух. Точно так же Иза ответила когда-то самой Ниночке.
… А разве было? Просто губы Андрея пахли весенним березовым ветром, и до поцелуя осталось два шага. Но они не сбылись. Хрупкое пространство шагов – ее и его – затоптали ботинки «Прощай, молодость». В этих ботинках тайком бежал позади Борис Владимирович и догнал, и спугнул весну скрипом омертвелого наста. Несколько дней спустя Блохин вызвал Изу к себе и чуть не задушил под нотацию о советской морали. Не иносказательно, по-настоящему. Протянул к студентке дрожащие пальцы и кое-как сдержался… Интересно, за что парторг так сильно ее ненавидел? Впрочем, ему всюду мерещились враги. Ксюшу он считал хитрой сектанткой, Гусева – «нигилистом». Иза до сих пор содрогалась от омерзения, едва в памяти всплывал парторговский кабинет. Там заочно судили Андрея, там она поставила свою подпись под гнусным документом. Блохин предупредил – иначе под «вылетом» окажется Ксения Степанцова. Так Иза предала друга…
Ксюша мягко прервала тягостные воспоминания:
– Не в чем нам с тобой каяться. Андрей искал другую «просветработу» и, думаю, нашел.
Защищаясь от ее понятливых глаз, Иза отвернулась к окну. Люди-тени прилипли к мыслям, будто впаялись в них… Довольно. Она больше ни слова не желала слышать ни об институте, ни о Москве.
А ночью взметенная память не смогла противостоять притяжению рубиновых кремлевских звезд. Полетела через леса-горы к златоглавым холмам, окольцованным многоступенчатым амфитеатром больших и малых городов. Опустила на смотровую площадку – ту, за которой вонзается в облака университетский шпиль. Полуденный город распахнулся перед глазами необъятным лоскутным покрывалом. Оглядывая Москву с высоты голубиного полета, Иза поразилась копировальной способности зрения. Яркость первых впечатлений сохранилась в нем с фотографическими подробностями: мшистая лава леса, опрокинутый в реку клин неба, втиснутый в рамки набережных. Стадион лежал на другом берегу, как белая кружевная шляпа в траве, а дальше!.. Дальше столетия соперничали друг с другом творческой мыслью и мастерством рук. Широко разбросалась невообразимая пестрядь кровель, куполов, башен, пылающих солнцем окон…
Закружились осенние листья – пожелтевшие листки календаря, клочья бесплодных надежд, оборванные и выброшенные торопливой рукой. В полудреме Иза призналась себе, что имя Андрея и теперь саднит душу потерей.
В ночном отражении зеркала смутно белела печь. Перед «красным» углом тихо молилась Харитина Савельевна. Давеча она отодвинула трельяж, и за ним показался маленький киот. С ее молчаливого согласия Иза рассмотрела содержимое шкафчика: темноочие лики Божьей Матери и маленького Спасителя, походный складень размером со спичечный коробок, с изображениями деяний Николая Чудотворца и подъеденный медной зеленью восьмиконечный крест.
В кутье с восхода начало что-то загадочно булькать, шипеть, скворчать. Потом во все дни было так: не успеешь продрать глаза – скатерть-самобранка уже расстелена. Иза беспокоилась, что юбка скоро откажется застегиваться в поясе, но не могла отказаться от толокняной каши, распушенной легким подовым жаром, а тем более от блинчиков, фаршированных молотыми кедровыми орехами в меду, и лицо старшей хозяйки расцветало победой над скромным аппетитом гостьи.