Хлеба и чуда (сборник) - Ариадна Борисова 7 стр.


– Убью гада.

– Ты о чем?

– О Генке Петрове.

– Мам, ну перестань. При чем тут Гена?

– Кто, как не он? Или ты – Дева Мария?

Лилечка внимательно посмотрела на мать. Почудилось, с ненавистью, – по сердцу резанул взгляд. Сказала медленно:

– Тем, у кого нет музыкального слуха, трудно освоить вьетнамский и китайский языки. Они многотональны. Но с тобой, мама, честное слово, разговаривать труднее.

Размолвка сделала домашнее общение подчеркнуто вежливым. «Чаю с молоком? Не обожгись, пожалуйста, Лилечка, горячий». – «Спасибо большое, мама». – «На здоровье». Обуревающие Александру Ивановну терзания выражала посуда. Не безмолвно. Посуда скрипела, посвистывала, взвизгивала, испускала из-под рушника фистульные переливы и многотональные фонемы. Стерильные тарелки слепили глаза. Вода в стаканах, прозрачных до потери реальности, сразу превращалась в дистиллированную. Вечерами дочь читала у себя, Александра Ивановна бездумно пялилась в телевизор.

Первой не выдержала Лилечка. Пришла однажды, обвила мать тонкими руками, как лоза могучее дерево.

– Мамочка, ну чем я перед тобой виновата?

Мгновенно отмякшая Александра Ивановна решила не спрашивать об отце ребенка. Все равно ничего не изменится, если ей станет известно, кто он, где, с кем и почему не здесь. Но слова вылетели прежде благого намерения:

– Нечего передо мной скрывать, кто тот святой дух.

– Какая же ты сложная, мама, – вздохнула Лилечка. – А я, наверное, вся в тебя.

– В меня? – удивилась Александра Ивановна. – С чего это?

– Мама, вспомни, сколько раз я спрашивала у тебя о своем отце… Разве ты ответила? Ты всегда скрывала.

Простое сравнение, а не пришло на ум Александре Ивановне. Вспомнилось вдруг, как на девятый день отцовских поминок мать сказала, будто она, Сашка, похожа на отца. Сказала с застарелой неприязнью к нему и дочери, дымя взатяжку папиросой из пачки «Беломорканал», оставшейся от покойника на приступке печи. Не кашлянула ни разу, некурящая, даже не поперхнулась. Сашка страшно обиделась. Внешнюю схожесть с отцом вправду многие отмечали, но кому, как не матери, было знать, что характером дочь вся в нее. Замкнутая… закоснелая в неколебимом деревенском упрямстве… Немыслимо Лилечку, душой светлую девочку, с необтесанными сравнить.

– Агитатор он.

– Мой отец?

– Да. С общества «Знание» агитатор. Приехал лекции читать, пристроить негде, и ко мне подселили. Изба большая, ты видела, а я там одна жила.

– Где он теперь?

– С той поры не встречалися, и не нужен был. Поди, умотал куда-то, зачем искать.

– Не бойся, мамочка, искать не буду. Перегорело… Давно догадалась, что мой отец – нехороший человек.

– Хороший, – запротестовала Александра Ивановна. – Не суди, он о тебе не знал… Не знает. Теперь-то постарел, конечно, а тогда был видный, пригожий, ты его копия.

– Значит, в очках, тощий и невысокий? – засмеялась Лилечка.

– Зато культурный. А этот твой… знает, что ты беременная?

– Нет… Ты не представляешь, мама, какой он красивый. Таких красивых не бывает.

– Женатый, выходит?

– Агитатор, надо полагать, тоже был женатым…

Потом они говорили о кроватке, коляске, прочих младенческих вещах.

Пожелав матери спокойной ночи, Лилечка задумчиво улыбнулась:

– Странная все-таки получается штука. Судьба – слепой вроде бы жребий, но вот взяла и повторилась.

…А судьба, возможно, подслушивала разговор и не пожелала повторяться.

Девочка с мамой никогда не увидели друг друга, потому что момент рождения девочки и смерти мамы совпал минута в минуту. Лилечка умерла на родильном столе, ребенка же вынули из нее живого и орущего во весь свой новорожденный голос.

Томящейся у телефона Александре Ивановне позвонили из роддома. Вопреки ожиданиям она не закричала. Сказала тихо: «Я поняла» – и положила трубку на рычажок.

За Лилечку Александра Ивановна не пожалела бы себя отдать богу или кто там, наверху, распоряжается людскими судьбами. А если жизнь за жизнь там не брали, то отдала бы руку, ногу – все, что попросят взамен. Можно костыль приспособить… Хотя кому выгодно менять драгоценную дочкину жизнь на поношенную варикозную конечность?..

Всякую чушь думала Александра Ивановна от отчаяния, пытаясь отвлечься от мысли, что Лилечки у нее больше нет. Но не спрячешься, накатили и слезы, и задушенный крик в подушку. Доченька единственная! Лилия моя, Лилечка, белый цветок…

В слове «моя» послышался выплеснувшийся отзвук смерти. Водой, казалось, наполнились вены, уколи в любом месте – хлынет река.

Девять дней плавала Александра Ивановна в слезной реке, спасибо, женщины с работы и соседи помогли с похоронами и поминками. На десятый, когда подушка сделалась жесткой, как невыделанная шкура, Александра Ивановна высморкалась, умылась и открыла кованый материн сундук с мягкой бельевой ветошью. Нашла в нем старую икону, которую в свое время собиралась продать, и хорошо, что не продала. Поставила ее на стол рядом с портретом Лилечки, всмотрелась нынешними глазами в лица Богородицы и маленького Христа. Укоризненно, даже, померещилось, осуждающе воззрился навстречу скорбный лик Божьей Матери. Точь-в-точь покойница Марья, мать Сашки. А рентгеновский взгляд златокудрого мальчика был направлен куда-то вдаль и сквозь, словно за большим телом Александры Ивановны сосредоточилось все заблудшее человечество. И пока она меняла постельное белье, протирала полы и месила тесто на Лилечкин любимый пирог с черемухой, иконописный младенец находил ее в любом углу квартиры. Вначале Александра Ивановна сопротивлялась неотступному взгляду, но вскоре плоть ее не выдержала упругих потоков призрачных толп, несшихся ко Христу, и отворила кровоточащие сердечные врата. Пошли люди, Александра Ивановна видела их тяжкую поступь, видела склоненные головы, потупленные очи и согбенные спины, из которых трудно выламывались птичьи крылья. И стало легче: свое горе тонкой струйкой влилось во множественное течение, медленно потекло из тела. Дав иссякнуть в груди самой едкой, самой больной горечи, Александра Ивановна отправилась за девочкой.

За углом дома столкнулась с человеком. Был он пьян, едва плелся этот человек. Генка Петров, балбес и шалопут, он же начальник колонии. На кладбище-то Александра Ивановна его не приметила… Да кого приметишь, когда заваленный цветами холмик застит весь мир?.. Но тут-то не кладбище, тут беленая стена и бредущий вдоль нее гад, поэтому Александра Ивановна бестрепетной рукой сгребла гада за ворот и приперла к стене.

– Признавайся, ты Лилечку обрюхатил?!

Пытала не потому, что мучилась истиной уродливого слова, покоробившего собственные уши, однако же именно это стало следствием гибели дочери – мысль, что потенциальный виновник обязан ответить.

Глянув мутно, Генка Петров сфокусировал глаза на злобной женщине. Осклабился:

– А-а, Санна Ванна… Пустите… душно…

Она повторила вопрос. Балбес как будто очухался, сплюнул на землю.

– Не я. Думаете, не сказал бы, если б я?

Александра Ивановна не думала. Хотела правды. А Генка отлип от стены, покачался и вдруг закричал со слезами:

– Я любил Лилю, как вы не поняли до сих пор?! Я ждал ее! Я один был из-за нее!

Он замолчал, некрасиво щерясь, в лице смешались безнадежность и гнев. Искаженное почти трезвой болью лицо не походило на Генкино, и Александре Ивановне пришлось подставить плечо, иначе он свалился бы.

– Я со школы ее любил, – пробормотал он ей в ухо, невыносимо разя спиртным.

– Лилечка тебя другом считала. Вы много разговаривали… Ты должен знать кто.

Генка отстранился, достал из кармана пачку сигарет. Вытащил одну, сломал и выкинул. Заговорил глухо, как в бочку.

– Я в прошлом году нарочно в библиотеку пошел, убедил директоршу, будто оступившимся членам нашего общества нужна на зоне хорошая литература. Наплел о положительном эффекте перевоспитания от книг, ну и так далее. Лиля согласилась ездить. Я-то думал, может, станем чаще встречаться, привыкнет, наладится все у нас… В уме не было, что влюбится.

– Лилечка влюбилась… В кого?

– В зэка.

– Врешь!

Кровь ударила в голову Александре Ивановне, захотелось размазать по стене лгуна Генку Петрова, и размазала бы, не схвати он ее за руки. Хоть нетвердо стоял, а чутье тонкое, милицейское, и лапищи стальные, как наручники.

– Кто эта сволочь, Гена? – заплакала Александра Ивановна, подламываясь в коленях. Теперь он ее держал, и шатались вместе.

– Не сволочь. Человек.

По-мальчишески шмыгнув носом, начальник задрал голову к небу. Там плыли пышные весенние облака, отражаясь в бензиновой луже у дома. На мелкоте по каемкам облаков прыгали, чирикая, воробьи.

– Проболтался, прости, – сказал небу Генка Петров. – И вы простите меня, Санна Ванна. Дурак я. Своей рукой свидания им подписывал. Все. Все. Выслал его подальше отсюда. Раньше надо было – не сумел. Вот и все…

– Проболтался, прости, – сказал небу Генка Петров. – И вы простите меня, Санна Ванна. Дурак я. Своей рукой свидания им подписывал. Все. Все. Выслал его подальше отсюда. Раньше надо было – не сумел. Вот и все…

Допытавшись на свою голову правды, Александра Ивановна широко зашагала к остановке. Поняла – не соврал. Только последние негодяи врут в подобной ситуации. Шалопут он, конечно, шалопут, но точно не негодяй. С негодяем Лилечка не стала бы дружить… «Да что я, спятила?» – Александра Ивановна встрепенулась, стряхивая с себя винные Генкины пары. Не о нем Лилечка говорила: «Ты не представляешь, мама, какой он красивый. Таких красивых не бывает».

Не спросила Александра Ивановна у тюремного начальника, что за «человек не сволочь» Лилечку охмурил. Без разницы. Человеков за решетку не садят, садят мошенников, воров и убийц. Снова влага подступила к глазам. Ой-ё, доченька, ой-ё, чертов червонный король… Запуталась, всех запутала и ушла…

Не хватало еще в автобусе рыдать. Александра Ивановна усилием воли повернула вспять готовую прорваться реку, заглушила ярость на каверзного зэка, которого Лилечка до последнего, видимо, любила. Ничего… время закроет брешь скорбной воды. Загадки дочери ушли в прошлое, и следовало подавить материнский упрек. Александра Ивановна, как проболтавшийся Генка Петров, опасалась, что Лилечка где-то там, в облаках, слышит и расстраивается.

Молодая акушерка с участливо приподнятыми бровками вынесла туго спеленатый кокон. Александра Ивановна молча взяла одушевленный предмет своего несчастья, перевязанный розовой ленточкой, не удостоив вниманием старательные бровки. Развернулась по-солдатски и вышла вон, так что подготовленные слова соболезнования инеем подернулись на губах у тотчас озябшей акушерки.

Придя домой, Александра Ивановна первым делом поставила в духовку пирог. Позовет вечером Лизавету, чаю попьют. Выберут новой жиличке имя.

Девочка под пеленками оказалась до оторопи тщедушной. Тараща глазенки, судорожно засучила дряблыми лапками, словно кинутый кверху пузом лягушонок. На левом запястье болтался привязанный бинтом клочок подстилочной клеенки с крупными буквами – Кондратьева. Александра Ивановна удивилась и тут же осерчала на себя: а чья должна быть фамилия? Нагнулась развязать и с досадой обнаружила, что один из сизоватых, как у всех новорожденных, глазок ребенка темнее второго.

Отсыхающий стручок пупка на животике был залеплен лейкопластырем. Ни к чему это, снова рассердилась придирчивая Александра Ивановна. Придумали тоже – нежную кожицу липучкой саднить! Пусть не волгнет ранка, дышит под бинтом. Осторожно отодрала кусочек пластыря с бактерицидной вставкой, приложила к пупку стерильную салфетку. Перевернув лягушачье тельце ребенка спинкой вверх, заметила красную россыпь потницы в складках на шейке и под сморщенной попкой. Ясно, какой в роддоме уход…

Вероятно, сопротивляясь дотошным исследованиям, девочка раскричалась. Александра Ивановна невольно передернулась: громкие звуки, нарушившие печаль квартиры, напомнили кошачьи вопли во дворе. Лилечка в свой первый месяц плакала совсем по-другому, деликатно и предупредительно, в соответствии с биологическими ритмами жизненно важных потребностей. Эта же драла глотку будто из вредности, отчаянно и вызывающе, срываясь до надсадных трелей. Заткнуть бы уши, и пусть себе орет. Дочь неизвестного преступника раздражала Александру Ивановну.

Она запеленала девочку, перебивая песенкой непонятно чего требующий плач:

– А-а-а, а-а-а, скачет леший по лесам да несет гостинцы нам, кому – шляпу набекрень, кому – дедушкин ремень, а моей-то дочке пряники в мешочке…

Надо же, вынырнула из памяти давно забытая материна колыбельная.

В одну из поездок к бывшей соседке Александра Ивановна как-то обмолвилась, что мать не любила ее, Сашку. Старая тетка Катерина смолчала, только хмыкнула и весь день ходила чем-то сокрушенная. А к вечеру рассказала давнишний случай, начало которого Александра Ивановна сама помнила.

…Пятилетняя, она лепила снеговика через дорогу от дома, когда внезапно началась страшная пурга – ни зги не видать. Крича в ветер, Сашка протянула руки сквозь сплошную заметь, побрела наугад и покатилась под откос. Попала в сугроб, следом на нее свалилась сдернутая с края обрыва шапка снега. Не сумев выбраться, Сашка поплакала, пригрелась под студеным покровом и задремала.

Дальше – тетки Катерины рассказ. Шквальные вихри были сильными, но недолгими. Едва унялась пурга, тетка вышла собрать попадавшие с городьбы крынки, а дворовая псица хвать хозяйку за подол и потянула за калитку. Женщина ахнула, увидев под обрывом полуразрытую голову в цветастой шали и, не размышляя, спрыгнула в сугроб на торенную смышленой собакой тропу.

Сашка застыла сидя. Раскопать ее в рыхлом снегу было нетрудно, но живая ли?.. Кое-как притащила ее тетка к Марье. Раздели на лавке у раскрытой дверцы печи, принялись тормошить замерзшее тельце, а оно дерево деревом, не подает признаков жизни. Зашел весь заснеженный Ванечка, в пургу искавший сестренку. Мать передохнуть ему не дала, послала за фельдшерицей. Катерина про себя думала – поздно посылать, насмерть задубела девчоночка. А Марья поставила ведра с водой на плиту, приволокла из сеней корыто. Жарко растопила печь… Спросила, есть ли у Катерины водка, – глаза безумные, в лицо страшно смотреть. Соседка помчалась за спиртовой заначкой. Перерыла весь дом и еле отыскала полбутылки под лестницей в подполе, так надежно спрятала. Прибежала, тут и Ванечка воротился. Не оказалось в деревне фельдшерицы: «Уехала, говорят, с утра в город. Дорогу замело, мама, машины не ходят…» Марья, теребя Сашку в нагретой воде, кажется, не слышала, о чем сын докладывал. Разомкнув зубы девочки ножом, втиснула воронку и велела Катерине: «Налей с ложку».

Катерина лила понемногу, Марья разминала, выпрямляла колени, локотки, разгибала пальцы. Кликала на помощь Богородицу: «Дева Мария, ты все знаешь», одно по одному сиплым шепотом – «Ты все знаешь, Дева…» Выкричала голос, пока одна с дочкой была.

Ванечка подтапливал печь, кипятил чайник. Марья вынимала девочку из корыта, растирала досуха спиртом и снова в горячую воду. К полуночи щеки Сашки порозовели. Проснулась… ожила! Мать завернула ее в заячье одеяльце, давай ходить с ней из угла в угол, всех забыла. Ванечка лег спать, тетка Катерина ушла.

– А где мой отец был? – спросила Александра Ивановна.

– Не пришел. Из-за пурги на ферме случились какие-то неполадки. Днем я к вам заглянула: на столе оладьи, недопитый киселек в твоей кружке, Марья тебя качает, поет, грудь дала…

– Разве молоко у матери еще сохранилось?

– Нет, – мотнула головой тетка Катерина. – Ты ведь большенькая уже была. Но грудь сосала, я видела. А Марья… Она бы тебе и жизнь, и кровь отдала, ни секундочки бы не колебалася, если б стало нужно. Так что ты, Саша, матерью своей дважды рожденная, и человечьего права не имеешь жаловаться, что она тебя не любила.

Александра Ивановна никогда не слышала об этом случае от Марьи. Ванечка-то, может, и рассказывал… Запамятовала. Только и вспомнилась вдруг песенка про лешего, которую пела мать.

«…а моей-то дочке пряники в мешочке», – баюкала Александра Ивановна Лилечкино дитя.

Бедная моя дочка…

Бедная… внучка…

Слово было безотчетное, не опробованное сознанием, и, не спросив дозволения, переместило Александру Ивановну в новый статус. Девочка продолжала оплакивать уплывшую со вселенским потоком мать. Сердце у бабушки неожиданно екнуло и отозвалось так громко и страстно, что пульс заложил барабанные перепонки.

– Не плачь, моя, – сказала она. Теперь ей в слове «моя» послышалось живое эхо голосов матери и Лилечки. Александра Ивановна поверила слову и вошла в него, в его теплый круг, как под нагретое солнцем окно. А слово оказалось вовсе не коротким, как представлялось, отодвинуло ночь голубиным крылом, откликнулось в крови, в каждой жилке: мо-я, мо-я, и потянуло почему-то дымком… «Пирог горит!» – всполошилась Александра Ивановна.

– Сгорел, – сообщила она, вернувшись из кухни. Не к девочке обращалась, та еще не видела пирогов. К Деве Марии и мальчику.

Нездешний взгляд Христа был направлен далеко, не реагируя на пустяковое известие. Богородица смотрела на Александру Ивановну понимающе. Может, она-то и сыграла заглавную роль в развитии отношений двух Евиных дщерей – старой и малой.

Ребенок уснул. Александра Ивановна отскребала с противня горелую корку и разговаривала через стенку с Божией Матерью.

– Все будет хорошо. Как смогу, так и будет. А я – смогу, ты меня знаешь. Ты все про всех знаешь. Это люди друг друга не знают, хотя живут вместе долго. Имям… им, – исправила, – мало вместе пуд соли съесть. Нас таких у тебя много…

Назад Дальше