— Писташ? — по-дурацки вырвалось у меня; я и говорила, и соображала, точно во сне.
— Я черкнула ей пару писем. Думала, она знает что-то про Мирабель. Но оказывается, вы никогда ей ничего не рассказывали, так?
Господи, Писташ! Почва ускользала из-под ног, одно неверное движение — и грянет новый обвал, и снова рухнет мир, который я считала устойчивым.
— Ну а вторая ваша дочь? Давно у вас с нею были контакты? Она что-нибудь знает?
— Ты не имеешь права, не имеешь права, — слова прозвучали едко, как соль, заполнившая мне рот. — Тебе не понять, что значит для меня этот дом, эта деревня. Если узнают…
— Ладно, ладно, мамуся! — У меня уже не было сил отпихнуть ее, а Лора уже обнимала меня за плечи. — Мы, понятно, вашего имени не упомянем. И даже если оно всплывет — а вам придется примириться с мыслью, что такое может случиться, — тогда мы подыщем вам для жилья другое место. Получше этого. В ваши годы так или иначе уже не следует жить в таком старом ветхом доме. Кошмар! Тут даже нормального туалета нет. Мы подыщем вам приличную квартирку в Анже. Ни одного репортера к вам не подпустим. Что бы вы о нас ни думали, мы станем о вас заботиться. Мы же не чудовища какие-нибудь. Мы хотим, чтобы вам же было лучше.
С непонятно откуда взявшейся силой я отпихнула Лору от себя:
— Нет!
И тут сквозь пелену до меня дошло, что здесь Поль, что он молча стоит за моей спиной, и тогда сквозь мой страх проросло и расцвело пышным цветом злорадное ликование. Я не одна! Теперь рядом со мной Поль, мой верный друг.
— Подумайте, мамуся, ведь это же в интересах всей семьи!
— Нет!
Я шагнула, чтобы закрыть дверь, но Лора уперлась в щель своим высоким каблуком:
— Нельзя скрываться вечно!
Тут вперед шагнул Поль. Он говорил спокойно, медленно растягивая слова, тоном человека, то ли в полном согласии с самим собой, то ли слегка заторможенного.
— Вы что, не слышали, что сказала Фрамбуаз? — произнес он с сонной улыбкой, а мне подмигнул; тут меня захлестнула нежность к нему, да так внезапно, что вся злость исчезла. — Если я правильно понял, не нужна ей эта сделка. Так?
— Это еще кто? — изумилась Лора. — Что он здесь делает?
Поль улыбнулся в ответ своей доброй, сонной улыбкой. И просто сказал:
— Друг. Самый старый.
— Фрамбуаз! — потянулась Лора из-за плеча Поля. — Подумайте над нашим предложением. Подумайте, как это важно. Иначе мы бы к вам не обратились. Подумайте.
— Подумает, будьте уверены! — добродушно сказал Поль и закрыл дверь.
Лора настойчиво принялась барабанить в дверь снаружи. Но Поль задвинул щеколду и для верности цепочку накинул. Через толщу дерева пробивался крикливым зудением голос Лоры:
— Фрамбуаз! Одумайтесь! Я велю Люку уехать! Все станет опять как прежде! Фрамбуаз!
— Кофе? — спросил Поль, направляясь в кухню. — От него, понимаешь, легчает.
— Ишь какая! — сказала я дрожащим голосом, кивнув на дверь. — Вот негодяйка!
Поль повел плечами.
— Да бог с ней, — простодушно сказал он. — Отсюда ее не больно слыхать.
У него все было просто, и я, выдохшись, подчинилась; он принес мне горячий черный кофе со сливками, корицей и сахаром и кусок черничного пирога с кухонного стола. Я ела и пила молча, и постепенно кураж снова вернулся ко мне.
— Она не отступит, — произнесла я после долгого молчания. — Так или иначе будет на меня наседать, пока не сдамся. И тогда она поймет, что тайны мне уже не удержать. — Я приложила руку ко лбу, ломило голову. — Понимает, не вечно же мне упорствовать. Это вопрос времени. Долго так не протянется.
— Так ты что же, капитулируешь? — спросил Поль спокойно, с некоторым любопытством.
— Нет! — резко ответила я. Он развел руками.
— Тогда чего городишь ерунду? Куда ей до тебя. — Тут почему-то он покраснел. — Сама знаешь: если захочешь, найдешь, как их одолеть.
— Одолеть? — Я чувствовала, что вскинулась сварливо, как мать, но ничего с собой поделать не могла. — Кого? Люка Дессанжа и его дружков? Лору с Янником? Еще двух месяцев не прошло, а они уже пустили под откос все мое хозяйство. Раз вступили на этот путь, им только и остается, что вперед и вперед, а к весне… — Я в отчаянии махнула рукой. — А если у них языки развяжутся? Ведь много не надо… — Слова душили меня. — Всего-то назвать имя моей матери. Поль покачал головой.
— Не думаю, что они на это пойдут, — спокойно сказал он. — Уж только не сейчас. Им нужна зацепка, чтоб торговаться. Знают, чем тебя шантажировать.
— Кассис все разболтал, — устало сказала я. Поль пожал плечами:
— Это уже неважно. До поры они тебя оставят в покое: вдруг ты одумаешься, вдруг удастся тебя убедить. Им нужно, чтоб ты сама согласилась, по доброй воле.
— И что? — снова во мне встрепенулась прежняя злость. — И сколько это продлится? Месяц? Два? Что можно сделать за два месяца? Да мне хоть целый год ломай голову, все равно ни до чего не…
— Неправда. — Поль произнес это ровно, без тени упрямства, вынимая из нагрудного кармана единственную, смятую сигаретку и чиркая спичкой о большой палец. — Стоит что тебе задумать, непременно сделаешь. Так всегда было. — Тут он глянул на меня поверх огонька своей сигареты и улыбнулся слегка грустной своей улыбкой. — Как тогда, помнишь? Поймала все-таки Матерую, а?
Я замотала головой:
— Тогда — совсем другое дело!
— А по-моему, очень схоже, — сказал Поль, затягиваясь едким дымом. — Прими это к сведению. Охота на рыбу, она многому в жизни учит.
Я озадаченно взглянула на него. Он продолжал:
— Возьми эту Матерую. Ведь удалось же ее поймать тебе, а больше никому.
Я задумалась, вспоминая себя в свои девять лет.
— Я к реке присматривалась, — сказала я после молчания. — Изучала повадки старой щуки, где она кормится, чем. И ждала. Мне повезло, только и всего.
— М-да… — Снова вспыхнул огонек сигареты, Поль выпустил дым из ноздрей. — Представь, что этот Дессанж — рыба. Ну? — Тут он усмехнулся. — Выясни, чем кормится, определи верную наживку, и он твой. Что? Не так?
Я смотрела на Поля. — Что, говорю, не так разве?
Может, и так. Узкий серебряный лучик надежды сверкнул в моей душе. Может быть.
— Стара я, чтобы сражаться, — сказала я. — Старая стала, устала.
Поль прикрыл своей заскорузлой потемневшей ладонью мою руку и с улыбкой сказал:
— Для меня — нет.
8.Конечно, он прав. Рыболовство — отличная школа жизни. Помимо всего, Томас и этому меня научил. В год, когда мы подружились, мы много разговаривали. Иногда присоединялись Кассис с Рен, и тогда разговор переходил на предметы мелкой контрабанды: жвачка, шоколадка, баночка крема для Рен, апельсин. Похоже, у Томаса имелся неиссякаемый запас этих прелестей, и он раздавал их с небрежной легкостью. Тогда он неизменно являлся один.
После разговора с Кассисом в нашем убежище на дереве я поняла, что у меня с Томасом все четко обозначилось. У нас были свои правила — не дурацкие, навязываемые нашей матерью, а простые, понятные и девятилетнему ребенку: всегда начеку; сам себе голова; равные возможности для всех. Мы трое уже столько времени слонялись беспризорниками, что для нас было неописуемым, хотя и тайным, счастьем появление нового наставника — взрослого, олицетворявшего собой порядок.
Помню, однажды мы втроем его ждали, а Томас опаздывал. Кассис по-прежнему звал его «Лейбниц», а мы с Рен уже давно звали по имени. В тот день Кассис был какой-то нервный и угрюмый, уединился, сидел на берегу, кидал в воду камни. Утром у них с матерью вышла шумная стычка по какому-то ничтожному поводу:
— Был бы жив отец, ты бы не посмел со мной так разговаривать!
— Был бы жив наш отец, он бы только тебя и слушал!
От ядовитого ее языка Кассис, как всегда, сбежал из дома. У него в хижине на дереве хранилась отцовская охотничья куртка, и он сидел нахохлившись, завернувшись в нее, как старый индеец в одеяло. Если Кассис в отцовской куртке — это не к добру, и мы с Рен его не трогали.
Вот так он и сидел у реки, когда пришел Томас.
Томас сразу все заметил и, не говоря ни слова, присел чуть поодаль на берегу, ниже по течению.
— С меня хватит! — наконец бросил Кассис, не глядя на Томаса. — Я уже не ребенок. Мне скоро четырнадцать. Хватит, наигрался.
Томас снял армейскую шинель, кинул Ренетт, чтоб пошарила по карманам. Я лежала на животе на берегу и следила за происходящим.
Кассис продолжал:
— Комиксы, шоколадки, всякая дребедень. Война идет. А тут фигня одна. — Он возбужденно поднялся. — Глупости. В игрушки играем. Отцу моему голову снесло, а тебе, чистоплюю, хоть бы хны.
— Ты так думаешь? — отозвался Томас.
— Я думаю, что ты грязный бош! — рубанул Кассис.
— А ну пойдем, — сказал Томас, вставая. — Девочкам оставаться здесь, ясно?
— А ну пойдем, — сказал Томас, вставая. — Девочкам оставаться здесь, ясно?
Рен крайне обрадовало, что можно сколько угодно листать глянцевые журналы, извлеченные из карманов шинели. Оставив ее за этим занятием, я незаметно, прячась в кустах, пригибаясь к мшистой земле, скользнула за Томасом и Кассисом. Их голоса, как пылинки света сквозь листву, просачивались ко мне издалека.
Слышно было неважно. Я притаилась под поваленным деревом, стараясь не дышать. Томас снял с плеча ружье и протянул Кассису.
— На-ка, возьми. Почувствуй, каково.
Судя по тому, как взял его Кассис, ружье было тяжелое. Он вскинул его, прицелился в немца. Томас и бровью не повел.
— Моего брата расстреляли как дезертира, — сказал он. — Он только окончил военное училище. Ему было девятнадцать. Он испугался. Он был пулеметчик; видно, ошалел от пулеметного стрекота. Это случилось в одной французской деревушке в самом начале войны. Я думаю, если бы я был рядом, смог бы ему помочь, как-то подбодрить, уберечь от беды. Но меня там не было.
— Ну и что? — Кассис с ненавистью смотрел на него. Томас как будто и не слыхал:
— Он был в семье любимчиком. Вечно Эрнсту доставалось вылизывать кастрюльки, когда мать готовила. Эрнста старались освободить от черной работы. Эрнст был гордостью родителей. А я… Я был работягой, считалось, что только и гожусь, чтоб выносить помои да кормить свиней. Только и всего.
Теперь Кассис слушал. Казалось, напряжение между ними накалилось до предела.
— Когда пришло извещение, я был дома на побывке. Принесли это письмо. Старались держать в тайне, но через полчаса в деревне уже все знали, что сынок Лейбница дезертир. Моих родителей это известие совершенно ошарашило; как молнией поразило.
Я решила под прикрытием упавшего дерева подползти поближе. Томас продолжал:
— Самое смешное, что у нас в семье именно меня всегда считали трусом. Я никогда не высовывался. На рожон не лез. Но с этого момента я стал героем в глазах моих родителей. Неожиданно я занял место Эрнста. Будто его и не было. Как будто я был у своих родителей единственный сын. Я стал для них всем.
— Это же ужас, что… — еле слышно прозвучал голос Кассиса.
Томас кивнул.
Кассис тяжело вздохнул, будто захлопнулась массивная дверь.
— Он не должен был умереть, — сказал брат. И я поняла, что это он о нашем отце. Томас стоял и, внешне невозмутимо, ждал.
— Ведь все знали, какой он умный. И владеть собой всегда умел. — Кассис взорвался: — Он был не трус! — и метнул взгляд на Томаса, будто уязвленный его молчанием.
Руки и голос брата дрожали. И вдруг он стал кричать, громко, мучительно, я едва разбирала слова, которые с безудержной яростью рвались из него вон:
— Он не должен был умереть! Он должен был жить, чтоб все стало ясней, чтоб все стало лучше. А вместо этого он ушел на войну и, как дурак, дал себя разорвать на куски! И вместо него остался я, и я… я… не знаю теперь… что делать и ка-а-ак…
Томас подождал, пока все кончится. Это длилось довольно долго. Потом он протянул руку и как ни в чем не бывало забрал у Кассиса ружье.
— Такова доля героев, — бросил он. — Они не успевают дожить до исполнения желаний, правда?
— Я мог тебя убить, — угрюмо буркнул Кассис.
— Противодействовать можно по-разному, — сказал Томас.
Почувствовав, что у них пошло на мировую, я стала потихоньку отходить сквозь кусты, чтоб они, когда обернутся, меня не заметили. Ренетт по-прежнему сидела на том же месте, погрузившись в разглядывание журнала «Cine-Mag». Минут через пять появились Томас с Кассисом, обнявшись, как братья. На Кассисе красовалась лихо надетая набекрень немецкая пилотка.
— Возьми себе, — предложил Томас. — Для меня не проблема вторую такую найти.
Наживка была заглочена. С этого момента Кассис стал его рабом.
9.Наше рвение угодить Томасу удвоилось.
Любое, самое ничтожное известие сносилось к нему в копилку. Мадам Энрио незаметно от всех на почте вскрыла какой-то пакет. В мясной лавке Жиль Пети продает кошачье мясо, а выдает за кроличье. В «La Mauvaise Réputation» Мартэн Дюпрэ в разговоре с Анри Друо поносил немцев. Говорят, на огороде за домом у Трюрианов под капканом припрятан радиоприемник. А Мартэн Франсэн и вовсе коммунист. И Томас наведывался к этим людям якобы, чтоб изъять продовольствие для солдат, а уносил с собой и кое-что еще — то полные карманы бумажных денег, то тряпки с черного рынка, то бутылку вина. Иногда жертвы поставляли ему дополнительную информацию: про чьего-то парижского родственника, которого прячут в погребе в центре Анже; про то, как на задворках кафе «Рыжий кот» кого-то пырнули ножом. К концу лета Томас Лейбниц знал половину тайн в Анже и две третьих — в Ле-Лавёз, а в казарме под матрасом у него уже скопилось приличное состояние. Он именовал это противодействием. Чему, уточнять не требовалось.
Деньги он посылал домой в Германию, и я все гадала, каким же образом. Надо думать, находились каналы. Портфели дипломатов, курьерские баулы, продовольственные составы и санитарные грузовики. Столько возможностей для молодого предприимчивого человека при хороших-то связях. Он подменял приятелей по части, чтобы чаще наведываться на фермы. Подслушивал всякие разговоры у дверей офицерской столовой. Он нравился людям, ему доверяли, ему рассказывали. И он ничего не забывал.
Это было рискованно. Он как-то мне это сказал, когда мы однажды с ним встретились у реки. Малейший промах и — расстрел. Но при этом глаза у него озорно смеялись. Попадаются исключительно дураки, с улыбкой говорил он. Дурак способен расслабиться, потерять бдительность, а то и сделаться алчным. И Хейнеман, и прочие — дураки. Сначала они ему были нужны, но теперь он понял, что одному безопасней. Они — ненужный балласт. У каждого свои слабости. Толстяк Шварц падок на девочек. Хауэр — пьяница. Ну а Хейнеман с его бесконечными почесываниями и нервным тиком — прямой кандидат в психбольницу. Нет, рассуждал Томас лениво, лежа на спине со стебельком клевера в зубах, лучше работать в одиночку: следить, затаившись, и пусть другие лезут на рожон.
— Возьмем, к примеру, твою щуку, — сказал он задумчиво. — Если б она все время лезла на рожон, ни за что бы так долго в реке не прожила. Она пищу ищет на дне, хоть зубы у нее достаточно остры, чтоб поохотиться за любой речной рыбиной. — Он умолк, откинул стебелек клевера, приподнялся, сел, устремив взгляд на реку. — Она понимает, Уклейка, что за ней охотятся, и она затаилась на дне, питаясь всяким гнильем, отбросами и илом. На дне-то безопасней. Смотрит, как другие рыбы, поменьше, подплывают близко к поверхности, видит, как их брюшко посверкивает на солнце, и как только одна зазевается, что-то ее отвлечет, щука — хап!
Он резко захлопнул ладони — будто щучьи челюсти ухватили невидимую жертву.
Я завороженно смотрела на него.
— Она обходит сети и ловушки. Она узнает их издали. Другие рыбы жадно хватают наживку, но старая щука все ждет, чтобы улучить момент. Она умеет ждать. Она знает, что такое наживка; точно знает. Фальшивая приманка с ней не пройдет. Только на живую может пойти, да и то не всякий раз. На щуку нужен хитрый рыбак. — Он улыбнулся. — Знаешь, Уклейка, нам с тобой не мешает у старой щуки подучиться!
Его слова запали мне в душу. Мы виделись раз в две недели, иногда раз в неделю, раз или два вдвоем, чаще вместе с Кассисом и Рен. Обычно это происходило в четверг, мы встречались у Наблюдательного Пункта, откуда шли в лес или по берегу реки, подальше от деревни, чтоб никто нас не увидел. Томас часто надевал штатское, припрятав в хижине на дереве военную форму, — чтоб избежать лишних вопросов. По черным для матери дням я прибегала к мешочку с апельсиновыми корками, чтоб, пока мы встречаемся с Томасом, она не выходила из своей спальни. В другие дни я вставала рано, в половине пятого, и уходила рыбачить до того, как полагалось выполнять обязанности по хозяйству, стараясь выбирать самые тенистые и тихие места на Луаре. В ловушки для раков у меня набиралась живая наживка, где я и держала ее, чтоб насадить на новую удочку. Потом легким движением раскидывала рыбешек по воде, чтобы они бледным брюшком проскользили по поверхности, чтоб течение взбудоражилось живой приманкой. Таким путем мне удалось поймать несколько щук, но молодых, длиной не больше фута каждая. Я все равно развесила их на Стоячих Камнях рядом с высохшими вонючими водяными змеями, торчавшими там с лета.
Я, как и щука, ждала.
10.Начался сентябрь, лето повернуло на осень. Было по-прежнему жарко, в воздухе стоял аромат нового урожая, густой и вязкий, со сладким медовым привкусом гнилья. Безжалостные августовские дожди погубили много фруктовых плодов, уцелевшие почернели от облепивших их ос, но мы снимали и их. Потерь мы позволить себе не могли, и то, что нельзя было продать в свежем виде, могло быть переработано на зимние запасы, варенья и наливки. Мать организовывала эту операцию, снабдив нас толстыми перчатками и деревянными щипцами, чтобы подбирать с земли плоды. Помню, в тот год осы были особенно неистовы, — возможно, предчувствовали приход осени и свою скорую гибель. Несмотря на перчатки, они жалили нас беспрестанно, когда мы кидали подопревшие плоды в огромные кипевшие на огне кастрюли. Сначала в варенье попадало много ос, и Рен, не выносившая одного вида насекомых, буквально билась в истерике, когда ей приходилось вылавливать дуршлагом полуживых ос со вспененной густокрасной поверхности. Вздымая фонтан сливового сиропа, она с силой отшвыривала полудохлых ос на дорожку, и к ним тотчас сползались полчища живых соплеменниц. Мать это вывело из себя. Мы не имели права бояться такой мелочи, как осы, и если Рен визжала или хныкала, когда мы собирали с земли сливы, кишащие насекомыми, мать обращалась с ней гораздо круче, чем обычно.