Но, слава богу, этим кошмарам не суждено было сбыться, и по крайней мере за фамилию его больше не били. Били, однако, за многое другое — хотя до ареста дело так и не дошло. Сейчас Штормовой был уже не рулевым, а скорее морским волком. Опытным, обветренным, верящим в свою интуицию. Тем страннее показалась Левенбуку его вялая реакция на «пзхфчщ». Может, Штормовой и вправду подрастерял былой нюх? Левенбук решил переключиться на другую тему и от растерянности начал расспрашивать Штормового про арбузы, но, похоже, его нервозность сделала свое черное дело и невольно передалась Штормовому. Разговор как-то вдруг не заклеился. Водка пошла Штормовому не в то горло. От холодного соленого огурца засвербил зуб. Штормовой крякнул, сказал, что ему пора, попрощался и ушел. Пожимая руку Левенбука, он заметил, что та была холодной. Как у мертвеца. В голове автоматом пронеслось начало будущего романа: «Он взял в руки арбуз. Тот был холодный, как труп».
А через час к дому Левенбука подъехал воронок.
Левенбук сидел напротив следователя Колокольцева и нервно почесывался. Он думал, как будет сейчас «сдавать» своих друзей. Нет, трусом он не был. Но, имея за плечами опыт общения со следователями, прекрасно знал: его показания не имеют никакого значения. Ни для кого. Кроме него самого. Да и то лишь в том случае, если ему не вынесен заочный смертный приговор. Потому что по-настоящему все давно решено без него. Это в двадцатые и начале тридцатых слова обвиняемого иногда что-то весили. Упертого заключенного могли осудить по более мягкой статье, особенно если не было веских доказательств вины. Но уже к середине тридцатых все стало просто до боли. Показания можно было выбить пытками, их можно было подделать. И никто никогда не узнал бы, говорил ли заключенный эти слова или нет. К совести это имело туманное отношение. Когда Левенбук узнал, что его первое заключение было состряпано из показаний его близких друзей, он совершенно на них не обиделся. А с некоторыми даже продолжил общаться и после заключения. Нет, ему, конечно, было бы приятно, если бы друзья мужественно молчали. Но, во-первых, не промолчали бы другие, и, значит, все равно Левенбук мотал бы срок. А во-вторых, было бы ему приятно узнать, что за молчание эти же друзья заплатили страшными пытками, издевательствами и, наконец, мучительной смертью? Вряд ли.
Вот и сейчас он прекрасно понимал, что топор, занесенный над головами Гуревича с компанией, неминуем. Он может их защищать, выгораживать или гордо молчать. Но тогда его просто расстреляют. Или будут пытать. Пыток он все равно не выдержит. А если и выдержит, то за него просто дадут показания другие. Потому что все это не больше чем формальность. Как формальны сами обвинения.
В том мире, где он сейчас оказался (да и в том, где он еще недавно был), слова полностью обесценились. Что бы он ни сказал, все будет съедено трескучим языком обвинительного заключения. Слова давно превратились в набор сухих клишированных сочетаний типа «состоял в террористической организации», «вел антисоветскую агитацию», «содействовал контрреволюционной работе», а также грозных аббревиатур: КРД, КРТД, РВН, ПШ, АСА, СОЭ[1] и пр. Что-то вроде мертворожденного языка газетной передовицы: шаг влево, шаг вправо — попытка к бегству. И вырваться из этого ада невредимым было делом немыслимым, невозможным.
— Так, — решительно хлопнул ладонью по столу Колокольцев, который в очередной раз отвлекся от допроса мыслями о директиве. — Давайте еще раз вернемся к кругу ваших знакомых.
— Давайте, — охотно кивнул головой Левенбук.
Колокольцев обмакнул перьевую ручку в чернильницу и задумчиво стряхнул с кончика густую каплю. Почесал ляжку и поднял глаза.
— Значит, товарищ Левенбук… Когда вы начали работать на японскую разведку?
— 12 марта 1944 года, — как школьник у доски, выпалил гот первую пришедшую на ум дату.
Колокольцев заскрипел пером, записывая показания.
— Очень хорошо, Левенбук. Помогая следствию, вы помогаете себе. И как это произошло?
Левенбук завел глаза наверх и задумчиво почмокал губами.
— Э-э-э… я был в гостях.
— У?
— У английского шпиона Шнейдера.
— Шней-де-ра, — эхом отозвался Колокольцев, продолжая скрипеть перьевой ручкой. — Кто еще был?
— А кто нужен-то? — спросил Левенбук.
Колокольцев понял, что с Левенбуком можно говорить откровенно.
— Нужен весь ваш антисоветский круг. Вся ваша шпионская сеть. То есть люди, имена которых нам пока неизвестны, но которые бы вы нам открыли. А именно: Штейн, Константинов, Шлиппель, Забельский, Цаплин, Деревянко, Цветков, Федоров-Гуревич, Глокман, Друль, Розенберг и Брокман.
— А, понял, — с готовностью кивнул Левенбук, хотя и не ожидал, что круг будет столь широк. — Значит, пришел я к английскому шпиону Шнейдеру. Ну а там уже полон дом гостей. Он меня познакомил с американским шпионом Штейном, немецким шпионом Забельским, турецким шпионом Друлем, финским шпионом Цаплиным, французским шпионом Шлиппелем, испанским шпионом Брокманом…
— Стоп, стоп, — поморщился Колокольцев. — Это уже перебор. Это уже какое-то заседание Лиги шпионских наций выходит. И потом не ясно, как вы стали японским шпионом, если вокруг вас были шпионы только других государств.
— Ну, некоторые были двойными шпионами, — нашелся Левенбук.
— Нет, — отрезал Колокольцев. — Надо, чтобы все были японскими шпионами. И хорошо бы, чтоб там был какой-нибудь японец.
— Какой японец? — удивился Левенбук.
— Японский японец!
— А где ж я вам его найду?
— Ну, запишем какого-нибудь… э-э-э… Фамилию надо только придумать… э-э-э…
— Исимото, — подсказал Левенбук.
— Вот! — удовлетворенно сказал Колокольцев. — А говорите, не знаете.
Он с довольной улыбкой заскрипел пером.
— Так… И о чем вы говорили?
— С Исимото?
— Нет, ну, вообще. Что обсуждали? Хотели ли убить товарища Сталина?
«Ага, — подумал Левенбук, — все хуже, чем я думал. Покушение на Сталина штопают. Лучше не рыпаться.»
— А как же! — горячо воскликнул он вслух. — Сталина хотели в первую очередь убить. Потом Кагановича, Молотова, Ворошилова…
— Послушайте, — сказал Колокольцев. — Вы понимаете, что подписываете себе смертный приговор?
— А то вы меня не расстреляете, если я буду упираться. Вы лучше скажите, что этим людям светит. С моим участием или без него.
Этот простой вопрос поставил Колокольцева в тупик.
«Пзхфчщ будет, — мысленно хмыкнул он. — Вот что будет».
Но вслух ничего не сказал, только задумчиво прижал указательным пальцем листок с директивой и медленно протащил его по зеленому сукну стола к себе. Некоторое время смотрел на него, а затем дал Левенбуку.
— Прочтите и скажите, что вы думаете по этому поводу.
Левенбук быстро пробежал глазами текст. Он был ему знаком еще по «Правде». Хотя он и не предполагал, что слова Сталина уже успели обрести форму приказа.
— Очень мудрое предложение, — выпалил он, как солдат на плацу.
— Да? — усмехнулся Колокольцев. — Знаете… если вы мне скажете, в чем его мудрость или хотя бы что он означает, я… вам сохраню жизнь. Выпущу вас сегодня же. Обещаю.
Левенбук сглотнул комок и вперился глазами в листок. Он понял, что раз следователь готов его выпустить, значит, Левенбук — мелкая сошка в большой игре. Это уже неплохо. А вот то, что Колокольцев спрашивает у него совета, это совсем интересно. Значит, дело путаное и не все так легко и просто. А значит, можно попробовать слегка изменить правила игры. Он вспомнил слова Штормового и решил за них ухватиться.
— Я так понимаю, — сказал он после небольшой паузы, — что в таком деле важно не обосраться.
— Ловите суть на лету, — хмуро кивнул Колокольцев.
— Ну что же… Есть только один выход.
Колокольцев напрягся и даже как-то вытянулся всем телом навстречу Левенбуку, слегка приоткрыв рот, словно собирался проглотить священную мудрость, готовящуюся вылететь из уст обвиняемого.
— Какой выход? — спросил он полушепотом.
— Надо пзхфчщ.
Колокольцев несколько секунд, не мигая, смотрел в глаза Левенбуку. Затем откинулся и зло усмехнулся.
— Я так понимаю, на свободу мы не хотим.
— Нет-нет, вы меня неправильно поняли. Я говорю, что если товарищ Сталин считает, что всех евреев, ну, в смысле безродных космополитов, надо пзхфчщ, то так и надо поступить. А это значит, что надо просто на бумаге напротив каждого «безродного космополита» написать — пзхфчщ. Ну, навроде «расстрелян» или «сослан». Вот и все. При этом трогать их не надо. Потому что а вдруг товарищ Сталин спросит про «щывзщ»? И тогда псе «пзхфчщ» можно будет сменить на «щывзщ».
Озадаченный этим набором бесконечных шипящих согласных Колокольцев нахмурился и задумался. Но затем просиял.
— Я так понимаю, — сказал он после небольшой паузы, — что в таком деле важно не обосраться.
— Ловите суть на лету, — хмуро кивнул Колокольцев.
— Ну что же… Есть только один выход.
Колокольцев напрягся и даже как-то вытянулся всем телом навстречу Левенбуку, слегка приоткрыв рот, словно собирался проглотить священную мудрость, готовящуюся вылететь из уст обвиняемого.
— Какой выход? — спросил он полушепотом.
— Надо пзхфчщ.
Колокольцев несколько секунд, не мигая, смотрел в глаза Левенбуку. Затем откинулся и зло усмехнулся.
— Я так понимаю, на свободу мы не хотим.
— Нет-нет, вы меня неправильно поняли. Я говорю, что если товарищ Сталин считает, что всех евреев, ну, в смысле безродных космополитов, надо пзхфчщ, то так и надо поступить. А это значит, что надо просто на бумаге напротив каждого «безродного космополита» написать — пзхфчщ. Ну, навроде «расстрелян» или «сослан». Вот и все. При этом трогать их не надо. Потому что а вдруг товарищ Сталин спросит про «щывзщ»? И тогда псе «пзхфчщ» можно будет сменить на «щывзщ».
Озадаченный этим набором бесконечных шипящих согласных Колокольцев нахмурился и задумался. Но затем просиял.
— Молодец, гражданин Левенбук! — похвалил он обвиняемого. — Как и обещал, я тебя выпускаю, но…
— Но? — напрягся Левенбук.
— Но… будешь первым «пзхфчщ».
— Нет, — побледнел тот, — такого уговора не было.
— А чего ты так испугался? Твоя же идея.
— Как раз своих идей больше всего и надо пугаться. И потом, сегодня вы напишете «пзхфчщ», а завтра всех, кто «пзхфчщ», будете расстреливать. Получится некрасиво.
— А тебе красоту подавай? — разозлился Колокольцев. — Хорошо. Второй вариант. Красивый. Я тебя расстреливаю как японского шпиона прямо сегодня. Идет?
— Ладно, ладно, — испуганно замахал руками Левенбук, — пишите «пзхфчщ».
Тем временем на идеологическом фронте дело тоже не стояло на месте. Да иначе и быть не могло — машина советской пропаганды вхолостую не работала. Любой почин, обозначенный в «Правде», неминуемо подхватывался остальными печатными органами как не подлежащий обсуждению приказ. И хотя по-прежнему никто не понимал, что хотел сказать товарищ Сталин, но спущенный сверху новояз быстро пустил корни. Первыми инициативу, как это водится, подхватили школы и вузы. Цитата Сталина в течение одной недели превратилась в многочисленные растяжки, которыми так любили украшать классные комнаты и аудитории. И вот уже рядом с классическими «Жить стало лучше, жить стало веселей» и «Кадры решают все!» появились новые образцы мудрости вождя: «Щывзщ даст результаты грцбм!» и «В перспективе оцайц будем зцщкшх!». Ну и конечно же, самый краткий и хлесткий «Пзхфчщ!». Никаких сомнений в том, что здесь может быть какая-то ошибка, ни у кого не было — Сталин и «Правда» не ошибаются. А тех школьных директоров и ректоров, которые побоялись или постеснялись вешать новые лозунги, пропесочили по партийной линии так, что у них надолго пропало желание к сопротивлению. Тем более что вскоре подоспел и Михалков со стишком, который тут же напечатали почти все детские журналы и газеты.
Несмотря на традиционный комический финал стихотворения, из подтекста явно следовало, что, сколько героям ни расти, понять смысл «пзхфчщ» им вряд ли когда-нибудь удастся. И не потому, что они какие-то глупые, а потому, что даже взрослые ничего не понимают в этой тарабарщине. В стихотворении дядя Коля, правда, вежливо отвечает на вопросы, но на самом деле ловко уходит от конкретного ответа. И в конце концов прибегает к излюбленной манере взрослых списывать собственное незнание на малый возраст собеседника — мол, пока вам этого не понять. Впрочем, все это было уже неважно. Важным было то, что автор гимна СССР позволил себе в детском шутливом стихотворении процитировать Сталина. А это означало одно: дело явно одобрено наверху. Так что ничего удивительного, что после Михалкова все как с цепи сорвались. Центральные, а главное, и региональные газеты бросились наперебой цитировать Сталина, а некоторые даже позволили себе легкие интерпретации загадочных слов. То есть употребили их в каком-то ином контексте. Например, «Комсомолец Забайкалья» напечатал статью, где некто Морозов, критикуя работу местных органов власти, написал следующее: «В то время, когда вся страна в едином порыве говорит “пзхфчщ!”, райком партии нашего района пугливо прячет голову в песок, видимо, не веря, что щывзщ может дать результаты грцбм. Или по крайней мере считает, что щывзщ может дать результаты, но совсем не грцбм. А ведь в ближайшее время нам предстоит зцщкшз. И это, товарищи, оцайц, а не просто очередной всплеск энтузиазма». О чем думал главред «Комсомольца Забайкалья», когда давал добро этой статье, трудно сказать. Скорее всего, он, как и тысячи других редакторов, ориентировался на Сталина, «Правду» и Михалкова. На самом деле в высших эшелонах власти никто и представить себе не мог, во что выльется их боязнь переспросить запнувшегося Сталина. А когда стали подумывать, как бы повернуть колесо истории вспять, поняли, что поздно. И это «поздно» наступило раньше, чем они думали.
В начале февраля 53 года в «Правде» вышла статья, в которой автор посмел не только процитировать уже заезженные и заученные наизусть слова типа «оцайц» и «щывзщ», но и добавить другие, не менее абсурдные. И удивляться тут было нечему — такое уж было время. Любую тенденцию, спущенную сверху, было принято развивать. Если Сталин говорил, что некоторые литераторы позволяют себе слишком много, это означало сигнал к полномасштабной кампании против контрреволюционных настроений в литературе — головы летели так, что только успевай корзину подставлять. Если Сталин жаловался на перегибы в методах раскулачивания или ведения допросов, тут же начиналась всесоюзная борьба против «перегибщиков», «перестраховщиков», «переборщиков» и так далее. И снова летели головы. Нынешний читатель может усмехнуться и сказать, что «заставь дурака Богу молиться, он себе и лоб расшибет». Но парадокс заключался в том, что в те далекие времена лоб как раз-таки очень даже требовалось расшибать. И не только себе, а еще и молящемуся рядом соседу. Можно сказать, что в этом и заключалось истинное моление Богу. Иначе могли заподозрить в двурушничестве, уклонизме, соглашательстве и т. д. Каждое советское словечко почти не имело конкретного смысла, зато имело весьма конкретные последствия для жалеющего свой лоб. Неудивительно, что приученная ловить каждое слово вождя на лету страна и на этот раз быстро включилась в игру. И газета «Правда», как рупор этой самой власти, волей-неволей пошла в авангарде.
Статья называлась «И снова о пзхфчщ». Само название говорило о том, что автор готовит психику читателя к серьезному испытанию. И первым же абзацем подтверждал эти опасения.
«Нас часто пугают тем, что пзхфчщ не может быть ркшвь без необходимой оцайц. Однако зщышл неуклонно гкгкол. И весь советский вшошыл следит за этим дыдыщ с растущей хазылз».
Далее шла белиберда в том же духе. Естественно, и финале статьи (явно для подстраховки) была полностью приведена знаменитая цитата Сталина. Статья произвела настоящий фурор. Оказалось, что слова… заменимы. Или, как любил говаривать сам «отец народов», «у нас незаменимых нет». И все, что ранее выражалось трескучей, но малопонятной риторикой, могло легко быть выражено посредством не менее малопонятного, но зато откровенного в своей бессмысленности набора букв. От перемены мест слагаемых (а также, видимо, букв) конечный результат советского лексикона не менялся.
После этой статьи растерянность власть предержащих перешла в настоящий испуг. Сталин по-прежнему болел, а ситуация выходила из-под контроля. Маленков созвал экстренное совещание, куда вызвал главреда «Правды» Шепилова. Как говорится, на ковер.