Орлеан - Юрий Арабов 2 стр.


Он сорвал с рук резиновые перчатки и бросил их туда же, в черный мешок, в котором скрылась неродившаяся плоть. Вслед за перчатками полетела повязка с лица.

— Ты кипяток включила, дура? — спросил он ласково у медсестры, стоявшей рядом.

— Ага.

Хирург кивнул, соображая про себя, как он относится к этому субтильному бледному существу, говорящему «ага» на все вопросы, которые он задавал. Мог бы он жить с ней, годящейся ему в дочери, как жил когда-то праведный Лот после выхода из Содома или хотя бы как жил и боролся Джек-потрошитель за свои угасающие мужские права в эпоху суфражисток и эмансипе?.. Нет, не мог бы. И дело не в плоской груди, не в глазах, закисающих, как несвежее молоко, а в том, что медсестричка училась долго и безнадежно в ветеринарном техникуме, училась целую вечность, лет восемь, за которые можно было бы познать мироздание, повторно открыть закон всемирного тяготения, умереть и возродиться в другом теле опять. Но она ничего не открыла, совсем не умерла, и становилось больно за ее бесцельно прожитые годы.

— Значит, кипяток будет, — сказал хирург. — Ага. — И повторил задумчиво: — Ага…

Вышел из операционной в ординаторскую.

Скинув с себя халат, он сел на продавленный диван и вздохнул полной грудью, надув потертые легкие. Под халатом — только спортивные трусы с вышитым на них меланхолическим крокодилом. Этот крокодил должен был, по-видимому, обозначать некие серьезные достоинства и отпугивать тех, кто не способен оценить их. Но сам Рудик Белецкий понимал, что достоинств на самом деле нет никаких, а есть хиловатая репродуктивная функция, сравнимая более с мотыльком, который бьется о стекло, засыпая на ходу, чем с радикальным, готовым на все крокодилом Свидригайловым. Хирургу стало обидно как за мотылька, так и за крокодила, которого, скорее всего, выловит из болота какой-нибудь подлый браконьер-латинос, выпотрошит, как вываливают из мешка картошку, и продаст на рынке активистам зеленой партии для музея живой природы.

Окно в ординаторской было распахнуто настежь.

— Йод, — прошептал Рудик самому себе. — Кругом один только йод…

Он знал, что его испускает в Орлеане маленький полупрозрачный рачок, который водился в озере Яровом с незапамятных времен. Рачка было много, как звезд на небе, в иные годы зачерпни воду ладонью и обнаружишь в ней копошащихся червячков, что напоминали маленьких креветок, но были, в отличие от них, не утилизированы человеком и не поданы на стол для тех, кто собирался отправлять физиологические потребности до глубокой старости. Однако в девяностые годы все разрешилось само собой. Кто-то прочел, что рачками можно с успехом кормить не только молодящихся старичков с подрумяненными губной помадой щеками, но и скотину вместе с домашней птицей. Проблема была лишь в том, что последние, не в пример старичкам, исчезали с территории РФ с катастрофической быстротой, а рачок в соленом озере все прибывал и прибывал. Да и что даст, что заплатит убогий колхозник, названный кем-то фермером, за корм для скотины в виде смиренного безъязыкого рачка-схимника? Ни чертова кулака не даст, как сказал однажды писатель Гоголь. Зато какие-нибудь южные корейцы отвалят за них чистоганом да еще и доброе слово скажут, правда, по-корейски. И пошла губерния писать. Организовались рыбоводческие бригады на частной инновационной основе, которые подгребли под себя все, что водилось, плавало, пускало пузыри и трепыхалось в соленом озере провинциального значения. И с эшелонами на Дальний Восток вместе с ненужным нормальному человеку реликтовым лесом пошел ненужный тому же нормальному человеку рачок-ископаемое, за которого ненормальные косоглазые люди платили неплохие иностранные деньги. Эшелоны пошли, но рачок кое-где еще оставался.

На самодельной электроплитке помятый чайник начал заговариваться, как в бреду, потому что температура внутри него повысилась до критического значения.

Рудольф посмотрел на себя в зеркало и увидал в нем молодцеватого ржавого мужчину с вьющимися волосами и большими залысинами бильярдного шара, обещавшими скорое обнуление головы. В семидесятые годы это было бы катастрофой, но в начале ХХI века почти все мужчины РФ стали бильярдными шарами, даже и не лысые, по той простой причине, что это было удобно для драк: никто не мог схватить тебя за волосы и приложить к кирпичной стене по мимолетному желанию. Все сделались отчаянными бойцами, даже тот, кто был трусом.

Хирург вдруг понял, что похож на мясника.

Открыл холодильник, вытащил из морозильника застывшие кубики воды, вытряхнул ледышки из пластмассовых стаканчиков и начал натирать ими лицо, особенно мешки под глазами, в которые можно было спрятать небольшие пуговицы.

Обтерся полотенцем. Вскрыл упаковку «Роллтона», залил его кипятком и, попробовав, понял, что не может это есть.

Выбросил лапшу в пластмассовом стаканчике в распахнутое окно. Увидал с высоты своего положения, что к несъеденному деликатесу подбежали две бродячие собаки и тут же сцепились друг с другом, несмотря на то что были друзьями. Позади них стоял ископаемый экскаватор, похожий на мамонта, вытащенного из вечной мерзлоты, — его забыли здесь после масштабной реконструкции больницы, которая велась несколько лет подряд и окончилась вместе с ненадежными бюджетными деньгами.

Рудольф неожиданно расстроился. Ему пришло в голову, что в следующей жизни он станет этим забытым всеми экскаватором и только скверные неуправляемые мальчишки, пробравшись в его кабину-голову, будут шевелить там мертвыми рычагами. Он отвернулся от окна, понимая, что теряет контроль над собой, что внешняя энтропия жизни грозит ему полным душевным разорением.

Но от этого было верное средство — собачье дыхание, которое показал ему один терапевт-самоучка, живший в дикой степи километрах в сорока от Орлеана.

Было оно простым, как мычание, и состояло в том, что ты больше выдыхаешь, чем вдыхаешь. Причем выдыхаешь через рот, высунув язык, шумно, часто и навязчиво, как это делают собаки. Выдыхаешь до боли в груди, до оранжевых зайчиков в остекленевших от усилия глазах.

И Рудольф начал дышать указанным выше методом. Со стороны могло показаться, что он сошел с ума. Но через минуту-другую все встало на свои места: мир уже не казался страшным, угрюмо-неприветливым, чужим, словно здание пенсионного фонда, а был просто жарким, душным и потным, с мухами, бьющимися о стекло, горячим ветром и облаками-легкими, с помощью которых дышало небо и которые никак не могли закрыть жаркое солнце…

Все было обыденно, просто и потому — правильно.

2

Лидка красилась.

Сначала она подвела глаза, потом набросала румяна на слегка перегоревшие после операции щеки, и губы ее начали пылать и дымиться, как ягоды клубники в закипевшем варенье. Зачем они пылали и дымились, кого подманивали, на что намекали? Неведомо. Больница была полупустой, c запыленным доисторическим фикусом в центре коридора, а те немногие мужчины, которые шаркали тапочками по полу с линолеумом, не интересовались пылающими ягодами поверх женской сущности, а интересовались лишь тем, можно ли как-то прожить еще один день и удлинить свою короткую, никому не нужную жизнь на целых двадцать четыре часа.

Лидка принадлежала к высшему типу женщин, которые считали, что они красивы, и этой уверенностью в собственной красоте заражали других, неверующих, глупых и неискушенных. Внешние же обстоятельства, упирающиеся в длину ног, крутизну бедер и общую соблазнительность пропорций, не принимались в расчет и не влияли на ее уверенность в себе, тем более что обстоятельства были не очень: от наркоза чуть побаливала голова, к горлу подкатывала жгучая отрыжка, на душе была вязкая тина, но она, Лидка, считалась все-таки первой парикмахершей в городе и поэтому должна была казаться, как минимум, неприступной и, как максимум, доступной. Эти два качества, внешне не совместимые, полярные и конфликтные, она соединяла густым макияжем и дурным непоколебимым нравом. Она была умна, очень умна, а ум, соединенный с дурным нравом, делал из нее сверхчеловека — во всяком случае, ей так казалось.

В большой палате на десять коек лежали только двое: Лидка и ее молодая зеленая соседка, почти ребенок, залетевшая сюда аналогичным способом по наивной вере в то, что мир прекрасен.

Лидка положила пудру поверх макияжа, взбила короткие волосы вороньим гнездом и стала, как всегда, очаровашкой, бебешкой и дусей, не дотягивающей, конечно, до звезд первого федерального телеканала, но намного опережавшей местных провинциальных див благодаря внутренней природной силе.

Она услышала, как дверь палаты открылась, и быстро спрятала косметичку в сумку из поддельной кожи, ввезенную в Орлеан из Казахстана в фуре для перевозки мяса. В палату вошел хирург Рудольф Валентинович Белецкий, недовольно-строгий, с медсестрой-ветеринаром, которая ассистировала ему при операции. Вместе с собой они внесли запах перетушенной капусты, который шатался по коридору подобно навязчивой идее в голове озабоченного подростка.

— Дериглазова? Как себя чувствуешь, Дериглазова? Температура? — Он повернулся к медсестре.

— Ага, — пролепетала та. — Вечером было тридцать семь и два, а нынче утром тридцать шесть и четыре.

— Завтра выкинем, — сказал Рудольф, чувствуя свою силу разделять и властвовать, судить и рядить.

Он хотел сказать «выпишем», но обидно оговорился и сам не заметил своей оговорки.

Для приличия взял запястье Лидки и прощупал пульс.

— Не слышу, — пробормотал он. — Где у нее пульс?

— Ага, — ответила медсестра.

— Так есть у тебя пульс или нет? — строго спросил Белецкий больную.

— Был когда-то, — ответила Лидка.

— У тебя нет сердца, девочка, — сказал врач печально. — Но это в порядке вещей.

— Это у вас нет сердца, — довольно нагло заявила больная, не объясняя тайный смысл своих слов.

— Все в норме, — сделал вывод Рудольф. — И все идет по плану. Сейчас сердца быть не должно, время такое. А вы… — обратился он к ее соседке. — Вас как…

— Арефьева Наталья Дмитриевна, — подсказала та.

— Да не нужно мне твое имя, — нервно отрезал Белецкий. — На что мне оно? В святцы, что ли, вставлять?.. Состояние как?..

Она пожала плечами.

— Могу показать температурный лист, — пропищала медсестра.

— Ты еще такие слова знаешь? — искренно удивился хирург. — Не надо! Ничего не надо. Я и так все вижу…

Не зная еще, что спросить, он полез в карман своего халата и вытащил оттуда зеленое импортное яблоко.

— Хотите? — спросил он обеих женщин.

Те отрицательно качнули головами.

Тогда Рудольф хищно его куснул — яблоко захрустело, как нога, наступившая в гравий, — встал и пошел к дверям. Недовольный вкусом, точнее, его отсутствием, он выбросил яблоко в мусорную корзину.

Вдвоем с ветеринаром они покинули помещение.

— Интересно, он женат или нет? — пропищала девочка, лежавшая вместе с Лидкой и веровавшая в красоту бытия.

— На половине Орлеана, — сказала парикмахерша.

— И дети есть?

— От той же половины. В мусорной корзине, — уточнила Лидка.

— Еврей, что ли?..

— Какой, на фиг, еврей? Немец. Сама не видишь?

— Немцы хорошие, — мечтательно сказала девочка. — У них золотые руки.

— Для газовых камер.

— А я бы за такого пошла. У него, наверное, и деньги водятся.

— Так чего не идешь? — потеряла терпение парикмахерша. — Со своим мертвым приплодом бы и шла.

— Не говорите так, — взмолилась девочка. — Мне до сих пор кажется, что он у меня под ребрами дышит.

— Не чуди. Ребенка теперь у тебя никогда не будет, — успокоила ее Лидия Павловна. — Женщина должна сначала родить, а потом уже резать. А ты сначала режешь, а потом хочешь родить. Дура.

Девица хлюпнула носом.

— Тогда я кого-нибудь удочерю, — пробормотала она.

— Тебя саму удочерять надо. Хочешь, удочерю тебя?

— Нет, — искренно ответила соседка и после паузы спросила: — А его-то не жалко?

— Кого? Рудика, что ли? — почему-то бухнула Лидка.

— Да нет. Дитятку… — еле слышно произнесла девочка.

— Которого из десяти? — потребовала уточнения парикмахерша.

Сопалатница с ужасом уставилась на нее.

— Ну почему вы такая злая, Лидия? — В голосе ее почувствовалась мольба, будто от ответа на заданный вопрос зависела вся ее будущая жизнь.

— Потому что у меня доброе сердце, — объяснила парикмахерша. — А доброту приходится прикрывать злом, потому что иначе съедят на фиг.

— А отец… Отца-то последнего хоть знаете?..

— А ты до сих пор ничего не поняла? Вот действительно дура! — И Лидка натужно засмеялась, поразившись недальновидности своей соседки.

Здесь в палату влетел порыв сильного ветра. Он выбил настежь полузакрытые рамы, стекла в них звякнули как порванные струны. Запах перетушенной капусты из местной кухни сдался и побежал трусливо на цыпочках из коридора больницы на улицу. В лицо ударил горячий воздух странствий, будто ты стоишь у железнодорожной насыпи, а мимо тебя проносится скорый.

Лидка соскочила со своей кровати. Не запахнув халата, с вываливающимися из-за пазухи пирожками, которые соблазнили многих, но не пригодились никому, бросилась к окну и поразилась: над городом висела серая мгла. Со стороны озера Яровое налетел нешуточный ураган, будто невидимое чудовище прочищало горло и нос, чтобы дунуть, плюнуть и гаркнуть по-настоящему.

— А говорили, что ясно, — сказала Лидка, с трудом закрывая рамы. — Набрехали. Сейчас гроза долбанет.

— Еще с утра парило. Я аж вся пропотела, — подтвердила сопалатница.

Начали выть собаки. Лидка увидела, как на улице Орлеана возникло небольшое американское торнадо. Вихрь пыли завертелся на пуантах, завязался узлом и, втянув в себя куски сухой травы и обрывки бумаги, двинулся вперед по переулку, как сумасшедший танцор.

Картина была дикой, безотрадной. Лидка даже задвинула шторы, чтобы не видеть этого природного недомогания, когда воздух мутит, а под озером кто-то большой и грузный переворачивается с бока на бок.

А когда она возвратилась на свою железную кровать, то в палату вошел незнакомый ей гражданин.

— Вы Лидия Павловна Дериглазова? — спросил он тихим вкрадчивым голосом, слегка улыбаясь и излучая всем видом своим крайнее расположение.

— Ну? — подозрительно откликнулась Лидка, оглядев его с ног до головы.

— Это вам. — Он подал ей в руки авоську с апельсинами. — Апельсиновый сок в свежем своем состоянии препятствует тромбозам, повышает иммунитет и способствует укреплению потенции. Разрешите, я присяду.

— При чем тут потенция? — не поняла парикмахерша. — Вы куда клоните? Мне это сейчас совсем не нужно.

— А если б вы были мужчиной? — пробормотал незнакомец. — Если бы тестостерона оказалось больше, чем эстрогена, как бы вы тогда запели?

— Вы что, из Горэнерго? — предположила почему-то Лидка. — Да вы не шумите. Как выйду из больницы, так сразу все погашу.

— Да нет, — ответил ей на это гражданин. — Ваши долги так быстро не погасишь.

Не дожидаясь разрешения, он пододвинул к кровати железный стул с деревянным сиденьем и сел на него, внимательно глядя Лидке в глаза.

Она отметила, что от гражданина несет нездешней сладостью. Если бы был на свете гигантский леденец на двух ногах, которого обсосали и выплюнули, то он стал бы как раз этим гражданином с набриолиненными масляными усами, глазками миндалевидной формы, источавшими патоку, волосами пусть редкими, но серьезными — в смысле прически и представительности. А щечки, щечки… Ну ведь кого-то они напоминали, эти круглые щечки, в которые можно было впиться безумным поцелуем, а можно было просто отшлепать их, как задницу, а потом зализать влажным благодарным языком.

И Лидка неожиданно струхнула. Пусть гражданин оделся неброско, словно учитель средних классов или какой-то потертый перезрелый Чехов, которого она не читала, но представляла именно таким: со шляпой в руке, любовью в сердце и невнятной мыслью в голове… Да нет, не Чехов это, а, скорее, любовник, фантастический в своем цинизме, который уходит, не обернувшись, и тушит стреляющие окурки о твои же голые ноги… И костюмчик у него хоть потертый, но очень и очень дорогой. Но кто же он, кто?..

— Вот оно как, Лидия Павловна, — вздохнул гость. — Вот оно как… Да. Обидно. В самом деле обидно.

— Чего? — окрысилась Лидка, все более изумляясь. — Чего обидно? Зачем?

— Это я про погоду. Обещано одно, а сделано другое. — Он указал рукой на трепетавшие от ветра потертые шторы. — Так и вся жизнь наша. Мы ждем одного — богатства, славы, удачи, — а награждают нас холмиком земли и невнятной надписью на надгробии. Еще и собака пописает. Отобьется от своей стаи и все обмочит: и дату смерти, и фотографию вашу, взятую из общегражданского паспорта, и саму память о вас.

— Я умирать не собираюсь, — отрезала на всякий случай Лидка.

— Ну, я вижу, у вас личное, — сказала соседка. — Я лучше в коридоре подожду. Вы хоть его знаете?

Она спросила об этом Лидку, будто бы сладкого как леденец гражданина и не было в палате.

— По-моему, я его стригла однажды, — предположила Лидка. — А может, и не стригла…

— Стригли, стригли… Все волосы мне вынули. — И гражданин с мягкой улыбкой потрогал свою притертую кремом прическу.

— Ну и вы хотите права качать? — потребовала уточнений Лидка.

— Да нет… Что вы… Только поговорить. По душам. С глазу на глаз.

— Если я крикну, вызывай милицию, — приказала сопалатнице Лида. — А теперь вали отсюда.

И девочка вышла за дверь.

— Ну и что? Какие у вас ко мне претензии? — Парикмахерша, набравшись смелости, поглядела ему прямо в глаза своими, раскосыми, синими, о которых можно было сказать только одно: «Да, скифы мы, да, азиаты мы…»

Гражданин не ответил. В лице его внезапно возникла собачья тоска, словно солнце зашло за облако и сделалось черным. Он уткнулся взором в бугристый потолок и начал внимательно рассматривать штукатурку.

Назад Дальше