Однако в юности я был далек от подобных мыслей. Героем тебя делало только одно — умение поставить правильный диагноз, — а больше, в общем-то, ничего. «Справочник практикующего врача» строго предписывал, чем и как в таких случаях положено лечить. А когда ты вручал больному рекомендации, он глядел на тебя с таким уважением и облегчением, что тебе волей-неволей верилось, будто ты это заслужил: лекарства, о которых ты вычитал в справочнике, становились символом твоей мудрости. Хирурги стояли в неофициальной врачебной иерархии на самом верху, поскольку они умели гораздо больше, чем просто выписать рецепт (чего стоят хотя бы реплики, небрежно брошенные в ординаторской: «Видели, какую меланому я удалил сегодня? Больной будет жить»), а психиатры — в самом низу, поскольку в их распоряжении тогда еще почти не было лекарств и выписывать им было нечего, кроме скудного набора транквилизаторов и антидепрессантов. И мы с нескрываемым презрением косились на докторишку, который день-деньской слушает, как больные жалуются ему на свои проблемы, и не может ничего поделать, кроме как сказать им что-то в ответ.
Подобные предрассудки глубоко укоренились в профессиональной среде. И выбираться из этого болота мне пришлось окольными тропами. Первые шаги я сделал более или менее невольно. Меня искренне заинтересовала эндокринология. Когда двухгодичная резидентура кончилась, я сдал экзамены по общей терапии и мог бы начать работать как терапевт. Однако престижнее было получить узкую специальность. Мы с Ритой решили пока не возвращаться в Индию. Родители восприняли это известие как могли стойко. По крайней мере, отец понимал, что я хочу делать карьеру.
А престижнее всего было получить стипендию на исследования — и в этом мне повезло. Мне предложили участвовать в эндокринологической программе в больнице при Университете Тафтса, куда брали только двух-трех новых стипендиатов в год. Возглавлял программу всемирно известный врач-эндокринолог. Мне предстояло и работать в лаборатории, что позволяло в перспективе публиковать научные статьи, и вести больных в клинике.
Для молодого, подающего надежды врача в этом не было ничего необычного. Лабораторные занятия меня увлекали, и ничто не предвещало взрыва, который положил конец моей стипендии и чуть не погубил карьеру. Дело было в тончайшем взаимодействии гормонов — собственно, это и есть предмет эндокринологии. В то время эта область только зародилась, и пройдут годы, прежде чем мы окончательно поймем, что же там происходит. На следующем этапе я стал изучать гормоны, которые вырабатывает мозг, а не только щитовидная железа или надпочечники. А от мозга до разума — один шаг.
Однако делать этот шаг я пока не собирался. В моем окружении никто не считал, что разум можно всерьез изучать с медицинской точки зрения; вообще-то само его существование невозможно было доказать научно. Все твердили, что психиатрами-де становятся те, у кого кишка тонка заниматься настоящей, «жесткой» медициной. Структура человеческого мозга мягкая, почти что кашицеобразная, но все равно, чтобы его лечить, нужна «жесткая» медицина. Человечество терзают сонмы душевных недугов. Меня поражало, сколько американцев — при всем своем процветании и привольной жизни — подвержены подобной меланхолии. Доктору-индийцу было очень трудно понять, почему к нему каждый день валом валят больные с жалобами на депрессию и беспричинную тревогу. Надо было срочно найти ответ на этот вопрос, а искать его имело смысл именно в мозге. Секрет счастья таился где-то там, в этом химическом лабиринте.
В этой логике был изъян, и чтобы обнаружить его, мне потребовалось десять лет. Здесь вступает в игру бессознательное. На доказательство единства тела и разума я наткнулся случайно. Это было уже после катастрофы со стипендией в Университете Тафтса, когда я вдребезги разругался с научным руководителем; я работал на полную ставку в отделении скорой помощи в больнице города Эверетт. Как-то вечером к нам в приемный покой привезли краснолицего, коренастого пожарного-ирландца, который жаловался на сильные боли за грудиной. Осмотрев его, я не нашел никаких признаков болезни сердца. Я сообщил ему эту радостную весть и сказал, что боль, скорее всего, вызвана спазмом каких-то мышц в районе грудины, но больной почему-то не обрадовался. Печально скривился и сообщил, что я ошибаюсь. Он точно знает, что у него инфаркт. Более того, он потребовал, чтобы я записал в заключении, что у него именно инфаркт: тогда он получил бы пенсию по нетрудоспособности. Я ответил, что не могу, и тогда он ушел, хлопнув дверью, злой и расстроенный.
Через несколько дней пожарный снова приехал к нам — и пожаловался, что боли в груди усилились. Дежурный врач осмотрел его — и тоже обнаружил, что сердце у больного в полном порядке. Когда я пришел, то поинтересовался у лечащего врача, как там наш пожарный.
– Симулянт, — скривился тот. — Вышибает из нас повышенную пенсию.
Я снова осмотрел больного, еще раз не обнаружил никаких кардиологических отклонений и был склонен согласиться с коллегой.
В ближайшие несколько месяцев пожарный то и дело попадал к нам в больницу. Я боролся со скептицизмом, как мог, внимательно слушал подробные жалобы больного, отправлял его на кардиограмму — она неизменно была нормальная, — потом на ангиографию, чтобы проверить, не засорены ли коронарные артерии. Ни одно обследование так ничего и не выявило, однако больной пребывал в непоколебимой уверенности, что у него инфаркт. Работать пожарным он так или иначе больше не мог, поэтому я с неохотой согласился порекомендовать ему выйти на пенсию по нетрудоспособности.
Еще месяца через два его случай разбирали на конференции нашего отделения. Обычно это простая формальность, однако я как врач, подтвердивший нетрудоспособность больного, должен был прийти и обосновать свои рекомендации. Я постарался как можно лучше объяснить, почему я так решил, но когда медицинский чиновник прямо спросил меня, нашел ли я какие-либо отклонения в структуре либо функциях сердца больного, я признал, что нет. В пенсии по нетрудоспособности больному отказали.
Через два дня меня вызвали в приемный покой. Больной вернулся. Когда я услышал, что это опять он, то заскрипел зубами от досады, но когда пришел, то увидел, что он лежит на каталке с кислородной маской и кардиомонитором. У него и вправду произошел обширный инфаркт, сердечная мышца была сильно повреждена. От слабости он едва мог приподнять веки. Но когда я подошел к каталке, он узнал меня.
– Ну что, теперь вы мне верите? — проговорил он с горечью. И умер.
Я никак не мог понять, что же произошло. Случается, что больные очень огорчаются, когда узнают дурные вести. Несмотря на все усилия врачей, они стремительно угасают, а когда болезнь побеждает их, врач говорит: «Он умер от своего диагноза». Но чтобы умереть от хороших новостей?! По всем стандартам сердце у этого человека было совершенно здоровое. Я долго обдумывал этот случай — и в конце концов пришел к выводу, что этот человек стал жертвой фатализма. У него возникло иррациональное убеждение, будто сердце у него поражено недугом, и от этого он запустил цепочку катастрофических физиологических реакций.
Собственно, тут след обрывался. Медицинская наука была не в состоянии проследить, как простое убеждение может привести к таким серьезным изменениям в организме. Наверняка в этом участвовала какая-то мощная сила, однако обнаружить ее никак не удавалось. Зато теперь я своими глазами видел, как связаны разум и тело, хотя меня долго учили не обращать на это внимания. И вскоре меня увлекла роль мозга в эндокринной системе — однако в то же время я никак не мог признать, что надо учитывать и роль разума. Ведь вообще-то мозг и разум — это одно и то же. Так учили в медицинских институтах. Если мысль оставляет невидимые следы, химическую реакцию можно пронаблюдать. Единственный разумный выход — идти по тем следам, которые ты видишь.
14. Титаны медицины Санджив
В медицинском институте нас учили быть врачами, но когда я стал интерном, самым удивительным и самым порой страшным было для меня то, что больные доверяют мне свою жизнь. Это была колоссальная ответственность. Мои пациенты и их близкие не знали обо мне ровным счетом ничего — кроме того, что на мне белый халат, на шее болтается стетоскоп, а к груди приколот бейджик «ДОКТОР ЧОПРА». Однако им этого вполне хватало: я ведь был врач, их врач. Поразительное проявление веры. Со мной охотно делились самыми интимными сторонами своей жизни, мне рассказывали такое, о чем не говорят ни близким родственникам, ни лучшим друзьям. Говорили они при этом не со мной, не с Сандживом Чопрой. Они говорили со своим врачом.
В больнице Мюлленберга нам с Амитой выпали очень трудные часы. Времени ни на что не хватало, однако нам все же удавалось кое-как справляться — как и всем интернам в истории человечества. Я начал работать в палатах, готовил больных к осмотру лечащего врача. Собирал подробный анамнез, осматривал каждого пациента, ставил диагноз и был готов объяснить свои выводы, а при необходимости и отстоять. Лечащие врачи быстро понимали, на кого из интернов можно положиться. Я проработал всего два месяца, когда знаменитый врач доктор Пол Джонсон предложил мне незаурядное продвижение по службе: отправил на месяц резидентом в больницу при Университете Ратджерса. Я думал, что уже работаю на износ, но узнал, что там передышек вообще не положено. Например, каждые третьи выходные я работал без перерыва с раннего утра в субботу до позднего вечера в понедельник. За одно рекордное дежурство у меня в приемном покое побывало двадцать два пациента — а параллельно я делал обходы в кардиологии и в реанимации, осматривал больных, писал назначения и делал записи в истории болезни. Меня вызывали в приемный покой каждые несколько минут. Осмотрев и госпитализировав очередного пациента, я не успевал даже присесть, как меня вызывали снова.
В больнице Мюлленберга нам с Амитой выпали очень трудные часы. Времени ни на что не хватало, однако нам все же удавалось кое-как справляться — как и всем интернам в истории человечества. Я начал работать в палатах, готовил больных к осмотру лечащего врача. Собирал подробный анамнез, осматривал каждого пациента, ставил диагноз и был готов объяснить свои выводы, а при необходимости и отстоять. Лечащие врачи быстро понимали, на кого из интернов можно положиться. Я проработал всего два месяца, когда знаменитый врач доктор Пол Джонсон предложил мне незаурядное продвижение по службе: отправил на месяц резидентом в больницу при Университете Ратджерса. Я думал, что уже работаю на износ, но узнал, что там передышек вообще не положено. Например, каждые третьи выходные я работал без перерыва с раннего утра в субботу до позднего вечера в понедельник. За одно рекордное дежурство у меня в приемном покое побывало двадцать два пациента — а параллельно я делал обходы в кардиологии и в реанимации, осматривал больных, писал назначения и делал записи в истории болезни. Меня вызывали в приемный покой каждые несколько минут. Осмотрев и госпитализировав очередного пациента, я не успевал даже присесть, как меня вызывали снова.
Помню, как однажды в приемный покой пришел больной с ногой в гипсе — он жаловался, что ему трудно дышать. В анамнезе у него была астма, а лекарство, которое он от нее принимал, у него кончилось.
– У меня приступ астмы, — сказал он. Однако меня встревожило, что у него может быть легочная эмболия: в иммобилизованной ноге образовался тромб, оторвался и попал в легкое. Это смертельно опасно. Мы сделали снимок, мои подозрения подтвердились, и мы назначили лечение и, судя по всему, спасли больному жизнь. Меня бросало в дрожь при мысли о том, что больные настолько доверяют нашим умениям и суждениям. Это значило, что мне нельзя ошибаться, особенно в ситуации, когда болезнь угрожала жизни. Правда, у интерна всегда есть страховка — ее обеспечивает больничная иерархия: интерн всегда может обратиться за советом к младшему резиденту, у которого опыта больше на год. А тот, в свою очередь, советуется со старшим резидентом, который при необходимости вызывает лечащего врача. К концу года в Мюлленберге я был уже более или менее уверен в своей способности диагностировать у больных самые разные недуги.
Мы с Амитой по следам Дипака перебрались в Бостон, потому что знали, что это Мекка американской медицины, высшая лига. Я получил место младшего резидента в больнице Карни в Дорчестере. Это больница при Университете Тафтса. Амита проходила резидентуру по педиатрии в медицинском центре Св. Елизаветы. Вскоре после того как я стал работать младшим резидентом в Карни, меня позвал один интерн. Его больной жаловался на головную боль, дискомфорт в животе и диарею, и у него была высокая температура.
– Помогите, — попросил интерн. — Мне надо сделать поясничную пункцию и что-то не попасть в субарахноидальное пространство, чтобы взять пробу спинномозговой жидкости.
Я пришел в палату, быстро, но сосредоточенно изучил историю болезни и осмотрел больного. Потом поглядел результаты анализов и поставил диагноз.
– Не нужна ему поясничная пункция, — сказал я. — У него брюшной тиф.
Такого интерн не ожидал.
– Почему вы так думаете?
В Штатах брюшной тиф большая редкость, зато в Индии я видел довольно много случаев. Обожаю таких больных: загадка, которую решаешь при помощи проверенной временем науки.
– Пациент жалуется на диарею, — объяснил я. — У него увеличенная селезенка, высокая температура, а пульс для такого жара довольно низкий. Обычно на каждый градус повышения температуры пульс увеличивается на десять ударов в минуту. А у него гораздо меньше. Это называется относительная брадикардия. Еще у него сыпь — брюшнотифозная розеола — и мало белых кровяных телец. Брюшной тиф, классический случай.
Интерн только головой помотал:
– Его осматривал Лу Вайнштейн!
Доктор Луис Вайнштейн был всемирно известным инфекционистом, его считали богом инфекционных заболеваний. А я был младшим резидентом. Так что я не обиделся, что интерн усомнился в моих словах. Предложил ему сделать кое-какие анализы и посев стула. А сам пошел со своим диагнозом к лечащему врачу больного. Врач попросил меня позвонить доктору Вайнштейну.
Ага-ага. «Здравствуйте, доктор Вайнштейн, я доктор Чопра, младший врач-резидент». В общем, я дозвонился до его кабинета и сказал доктору Вайнштейну, что смотрел этого больного, видел все его анализы и сделал вывод, что это брюшной тиф.
В Индии мне было бы крайне неловко сомневаться в словах столь выдающегося человека, но сейчас самолюбие Луиса Вайнштейна не значило ровным счетом ничего. В трубке помолчали, потом доктор Вайнштейн вежливо спросил у меня, где я учился. Я сказал, что я выпускник Всеиндийского института медицинских наук в Нью-Дели.
– Солидное учебное заведение. А много ли вы наблюдали случаев брюшного тифа?
– Десятки, — ответил я. — У нас были целые палаты инфекционных больных, и у многих был брюшной тиф. — Потом я рассказал, какие запросил анализы, и добавил, что хочу начать курс антибиотиков. Доктор Вайнштейн согласился со мной. На следующий день пришли результаты анализов, и мой диагноз подтвердился. История про младшего резидента, который правильно диагностировал редчайший случай брюшного тифа в Бостоне, распространилась по всей больнице. Моя репутация в Карни взлетела до небес. Я был тем мальчишкой, который дал фору Лу Вайнштейну.
Через несколько лет я подал документы на стажировку в госпитале для ветеранов в Джамайка-Плейн, где Дипак уже был старшим резидентом. Дипак выбрал эндокринологию, а я решил специализироваться в гастроэнтерологии — науке о пищеварительной системе, а точнее — в ее разделе под названием «гепатология», это наука о печени. Я очень увлекался этим предметом еще в институте. Печень — поразительный механизм. Это самый большой орган в организме человека — и мне всегда казалось, что самый интересный: он выполняет примерно пять тысяч разных дел! И справляется с огромным количеством разных сложных функций! Своим коллегам-кардиологам я с полным правом говорил: «Сердце у человека есть только потому, что оно качает кровь, насыщенную кислородом, в печень».
Главой гастроэнтерологического отделения в госпитале для ветеранов был легендарный ученый и клиницист Элиу Шиммель, который после собеседования по поводу стажировки по гастроэнтерологии сказал мне: «Санджив, если у вас те же гены, что и у Дипака, вы приняты». Это был единственный год за всю нашу жизнь, когда мы с Дипаком работали в одной больнице. Как выяснилось, в госпитале Джамайка-Плейн был и третий доктор Чопра — нефролог, специалист по почкам. Персонал постоянно нас путал. Только представьте себе, три доктора-индийца с одной фамилией. Иногда ко мне подходили интерны и спрашивали: «Ну как, доктор Чопра, вы считаете, что у больного гиперпаратиреоз?», и мне приходилось отвечать: «Наверное, вам нужен мой брат, это он у нас по эндокринологической части». Или, наоборот, спрашивали Дипака: «Доктор Чопра, когда вы планируете делать этому пациенту биопсию печени?» На что он отвечал: «Вам, наверное, надо поговорить с моим братом».
Хотя мы работали в одной больнице, нам не приходилось сотрудничать, кроме тех редких случаев, когда мы консультировали одного и того же пациента. Иногда, встречаясь в ординаторской или дома, мы обсуждали самые интересные и сложные случаи — как и с другими коллегами, — но не более.
С каждым годом обучения я все больше доверял своей способности ставить диагнозы даже в самых непонятных случаях. Однако вскоре после приезда в Джамайка-Плейн жизнь преподала мне прекрасный урок и показала, сколько всего о медицинской практике я еще не знаю. В первую же неделю интернатуры по гастроэнтерологии я показывал пациента доктору Шиммелю. Готовился я тщательно, поскольку понимал, как важно зарекомендовать себя с самого начала. Перед тем как рассказывать доктору Шиммелю об этом больном, я сделал рентгеновский снимок брюшной полости, на котором были видны почки, мочевой пузырь и мочеиспускательный канал. Я включил подсветку под снимком — и буквально секунду спустя доктор Шиммель сказал: «Постойте». И, не мигая, глядел на снимок с полминуты.
– Санджив, этот больной заядлый курильщик и алкоголик. У него диабет. В детстве он переболел полиомиелитом. Ему нужно удалить желчный пузырь.
Я остолбенел.
– Эли, вам что, его уже показывали? Кто?
К этому моменту я уже начал привыкать к тому, что даже светил в американских больницах интерны называют по имени, запанибрата, хотя мне по-прежнему было неловко.
– Никто, — ответил он.
– Неужели все это видно по одному снимку?!
Тогда он все мне объяснил:
– Диафрагма у него уплощенная, легкие чрезмерно расширены. Это признак курильщика — эмфизема легких. Вижу кальциноз предстательной железы, значит, у него хронический панкреатит — это из-за алкоголя. У него асептический некроз головки бедренной кости и кифосколиоз — последствия перенесенного полиомиелита.