Старостин молча созерцал носки своих ботинок.
— Нет, вы только посмотрите на него… — ядовито закипела Пудерсель и уже громче произнесла: — Подумать только, Фаина Николаевна! Вы спускаетесь по лестнице, а этот хулиган Старостин на всю школу кричит «шухер»!
Восковое лицо Фаины Николаевны налилось возмущением.
— А ну неси сюда дневник! — приказала она.
Старостин поплелся к своей парте за дневником.
— Хорош… Нечего сказать… — торжествующе полушептала Пудерсель. — Вы представляете, Фаина Николаевна, что посмел этот хулиган Старостин тут вытворить на глазах у детей? Нам Ольга Пална на педсовете рассказывала. Она вызвала его к доске песню спеть. А пакостник этот выходит — руки в боки — и нагло заявляет: «Песня „Орлёнок“! Исполняет заслуженный артист СССР Михаил Старостин! У рояля, — говорит, — Ольга Пална!»
Мы захихикали.
Пудерсель метнула в нашу сторону гневный взгляд.
— А ну тишина! — произнесла механическим голосом Фаина. — Старостин! Мне долго ждать твой дневник?
— Я его дома забыл…
— Нет, ну вы полюбуйтесь на него! — всплеснула руками Пудерсель.
Фаина, распахнув глаза, не мигая, смотрела на Старостина. Ее лицо было как будто совершенно безучастным. Старостин тем временем состряпал жалобную мину и сокрушенно дернул плечами. Это должно было означать, что он чувствует себя виноватым.
— Распоясался! — зловеще улыбаясь, произнесла Пудерсель среди всеобщего молчания. — Если он в пятом классе так распустился, то к десятому — нас всех перережет! Извините, Фаина Николаевна.
Пудерсель, тряхнув кудрявой шапкой волос, пересекла класс и исчезла за дверью, которая, поглотив ее, захлопнулась.
Фаина Николаевна по совместительству была завучем по воспитательной работе и часто на своих уроках вместо географии, которую она совершенно не знала, читала нам долгие нотации. Вот и на этот раз, едва Фаина открыла рот, мы сразу поняли, что она зарядила до конца урока. Реки, озера, равнины, полезные ископаемые, которые грозили двойками и тройками, были забыты. Карты так и остались неразвернутыми. Фаина Николаевна рассказывала о дисциплине, о детской комнате милиции, о колониях для малолетних преступников, сопровождая речь пугающими примерами, которыми ее снабдили в РОНО. Но мы были все равно довольны этим уроком, внезапно развернувшимся не по правилам, и слушали ее очень внимательно.
Городовой моей души
«Ну, вот, Аствацатуров, — заметит язвительный читатель. — Вместо того чтобы писать как следует, связанно рассказывать грустную историю своей жизни, взялся за старое, снова пустился блохой скакать взад-вперед».
В самом деле. Кому, в конце концов, нужен мой закупоренный мир? Кабинеты, гостиные, аудитории, бары, автобусы, самолеты? И вдобавок — чужие стреноженные мысли, топчущиеся в детском манеже. Ничего интересного во всем этом хозяйстве нет. Одно только зловоние и больные нервы.
И чего это я опять заметался?
Виноват. Простите. Сам наобещал с три короба, а дурацкая привычка опять взяла верх. Откуда-то снова выползли маленькие люди, сюжетики-тараканы, заползающие в щели, оставленные большими настоящими писателями.
Довольно! Откроем камеру! Выпустим джинна из бутылки! Разобьем решетки и каменные стены тюрьмы! Возьмем в зубы яблочко-песню, прицепим на бок мушкетерскую шпагу и помчимся вперед навстречу приключениям. Я исправлюсь. Сейчас вы сами убедитесь, как текст постепенно начнет набирать темп.
И все-таки…
Мне не дает покоя один вопрос. А вдруг стены этой камеры, которые нам мешают, вдруг они на самом деле нас охраняют? Ведь не случайно я тогда зимой провалился в пруд. И не зря же в Петербурге на улице имени террористки Софьи Перовской (виноват — на Малой Конюшенной) поставили памятник городовому. Хороший памятник. И городовой такой убедительный. Ладный, подобравшийся. С «душою». Стоит по команде «вольно». Каска, мундир, штаны в обтяжку, из которых выпячиваются места причинные. Знай, мол, наших!
И сразу — в голове картина. Генерал, отвечающий за правопорядок, берет слово на собрании градостроителей и высказывает предложение. Смелое и рискованное. Поставить памятник городовому. Начальственные либералы от этих слов впадают в чрезвычайное волнение и велят подать шампанского.
Вот вам и ответ. Все дело в справедливом распределении благ. Пусть либеральное начальство волнуется, ставит памятники городовым и пьет шампанское. А мы позволим себе некоторую беспечность — предадимся погоне за сюжетом.
Шлемазл
В школе я старался вести себя тихо. Но по поведению всегда получал оценку «удовлетворительно».
Учителя почему-то считали меня хулиганом. Почему — сам не знаю. Стоило мне кого-нибудь случайно толкнуть или пробежаться, как меня тут же ловили и записывали в дневник замечание. К старшим классам я понял, что стараться совершенно не нужно. Потому что мир абсолютно непредсказуем. Можно быть тише воды, ниже травы — и все скажут, что ты хулиган. А начнешь бегать, каждый день драться на виду у всех — прослывешь пай-мальчиком. Тут нет никакой логики.
Отца мои неудачи не сердили, а даже забавляли. Однажды он мне, смеясь, сказал:
— Понять не могу, почему ты всегда попадаешься? Хулиганят все, а попадаешься именно ты!
— Мне не везет…
— Не везет ему, — хмыкнул папа и, смеясь, продолжил, беря в свидетели маму, сидевшую рядом. — Посуди сама, Верочка! Весь класс кидался снежками, а снег чистить отправили нашего красавца. Потом это… в кинозале все галдели как сороки, а замечание написали только ему… уроду тряпошному…
— Старостину тоже замечания пишут! — оправдывался я.
— Старостину? — папа махнул рукой. — Нашел себе пример! Докатился! Ты бы лучше себя с отличниками сравнивал… — тут голос его потеплел, — с Лешей Петренко, например…
— Ты — шлемазл! — глядя мне прямо в лицо, объявила мама.
Что значит «шлемазл» я не знал и вслух высказал предположение, что это тот, кто носит шлем.
— Ага, шлем, — подтвердил отец, — шлем олуха царя небесного.
Я закусил губу. Возразить родителям было нечего. Учителя меня всегда ловили с поличным. А вот папу — ни разу. Только однажды, по его, конечно, словам, когда он фикус с подоконника уронил. Бабушку вызвали в школу и сказали:
— Платите за фикус, он теперь завянет!
— Вот когда завянет, — рассудительно ответила экономная бабушка, — тогда и заплачу.
И еще раз — в университете, когда первого апреля к стенгазете кто-то приклеил большое объявление. В нем сообщалось, что профессор Петр Созонтович Выходцев прочтет доклад на тему «Мои подвиги в Великой Отечественной войне». Объявление написал поэт Вадим Кривулькин, но в деканате подумали почему-то на папу и его чуть не выгнали из университета. Папа после этой истории невзлюбил поэта Кривулькина и всегда потом плохо отзывался о нем самом и о его стихах. Но оба эти случая были, скорее, исключениями. Я же попадался постоянно.
— Теперь все будет по-другому, — говорил я себе через час, стискивая зубы и сжимая кулаки. Родители что-то обсуждали на кухне. А я сидел в комнате перед телевизором. Там показывали мою любимую певицу Таисью Калинченко. В нее я был влюблен гораздо больше, чем в Настю Донцову. Маленькая, но грозная женщина, в красной кожаной куртке, она стояла у стены Петропавловской крепости, где цари пытали революционеров, и пела звонко и лучисто, гордо вздергивая подбородок.
На короткое мгновение я представил себе такой бой, бой на Малой земле, где воевал сам Брежнев, где от огня плавился металл и рушился бетон, а пулям было тесно. Мне тоже захотелось стать по тревоге в строй, куда-нибудь пойти вместе со всеми и там умереть. И чтобы другие увидели мою смерть и поняли, какой я на самом деле.
Гвардейцы его высокопреосвященства
В тот самый вечер, когда я вдохновлялся песнями Таисьи Калинченко, мои одноклассники смотрели по телевизору вторую серию русских мушкетеров. Четыре отважных друга в широких шляпах с перьями, в развевающихся плащах дрались на шпагах, скакали на лошадях и радовались красавице и «куку». Уже через несколько дней все в нашем классе знали, что отличник Боря Пешкин создает тайную организацию «Четыре мушкетера». Подробности не разглашались. Было только известно, что руководят этой организацией кроме Бори еще три человека и принимают они к себе далеко не всех. Нас со Старостиным, понятное дело, не позвали. Боря Пешкин велел ему и мне передать, что очкастых в мушкетеры не принимают. И двоечников — тоже.
Я очень расстроился. В основном за себя. На Старостина мне было наплевать. В конце концов, думал я, он сам виноват. Двойки получает. Из пионеров исключили. А меня-то за что? Я и учусь на четверки, и книгу про мушкетеров читал, и даже фильм смотрел.
Но в глубине души я понимал, что Пешкин прав. Очкастыми мушкетеры не бывают. От этой мысли мне стало еще обиднее. Настоящий мушкетер, думал я, должен уметь скакать на лошади, фехтоваться и все такое. А у меня — дурацкие очки на носу. Начну фехтоваться — они сразу свалятся, разобьются. Мама будет орать. Я вот на физкультуре всегда в очках — и то все смеются. А тут — даже не физкультура. Мушкетеры. Дело серьезное.
За этими мыслями я просидел весь урок математики. На перемене Старостин позвал меня в туалет, «поговорить».
Для школьника туалет — это место, где он вдыхает запретный запах свободы. Здесь хочется отдыхать, дышать полной грудью, кричать, петь, рассказывать небылицы, делиться сокровенным.
Не знаю, как в других школах, а в нашей — учителя в туалеты заглядывали редко. Видимо, сказывалось то, что школа была английской и в вопросах интимной гигиены члены педагогического коллектива приобрели строгость и чопорность британцев. Нам, школьникам, это было только на руку. Из вонючей клетки, облицованной кафелем, туалет превратился в остров Свободы, в очаг сопротивления. Здесь курили, рассказывали неприличные анекдоты, оставляли на стенах вдохновенные надписи.
Но главное — жгли расческу. Расческа не горела, зато начинала плавиться, сильно дымить, распространяя по школе такую удушливую вонь, что она надолго застревала у педагогов в ноздрях и запах чувствовался даже в классах.
Мы становились старше и все чаще заглядывали в туалет на четвертом этаже. Там можно было постоять, поболтать и, что самое важное, — отдохнуть в тишине от школьного шума и надоевших учительских физиономий.
В сортир я поплелся за Старостиным неохотно. После того, как нас обоих не взяли в мушкетеры, я решил держаться от него подальше.
— Слышь, Аствац! — возмущенно начал он, когда мы остались вдвоем возле унитазов. — Нас эти мушкетеры не приняли! Но есть идея…
— Это тебя не приняли, — перебил я его. — Меня, может, еще потом возьмут.
Старостин презрительно сплюнул на пол.
— Дурак ты, Аствац! — с сожалением сказал он, повернулся к унитазу и принялся деловито расстегивать ширинку. — Они же сказали — очкастых не берут.
Я не знал, что ему ответить, поэтому развернулся и вышел из туалета, хлопнув дверью.
После уроков я шел к своей трамвайной остановке весь в обидах. Ладно-ладно, думал я, обойдусь без них. Еще сам чего-нибудь такое придумаю, что они пожалеют. Особенно Пешкин. Но ничего «такого» в тот момент как назло не придумывалось.
— Эй, Аствац!
Я обернулся и увидел, что меня догоняет Старостин.
— Пошли вместе… — сказал он, поравнявшись со мной.
Некоторое время мы шагали молча, пока не дошли до телефонной будки. Здесь Старостин вдруг остановился.
— Слышь, Аствац! — сказал он. — Я, знаешь, что придумал? Давай свою организацию создадим, а? Ты и я.
Я посмотрел на Старостина недоверчиво. Все-таки он считался у нас двоечником. И еще — его недавно из пионеров исключили. Глаза Старостина светились воодушевлением.
— Настоящую! Подпольную!
Все оказалось так просто. Я вдруг почувствовал, что нужно сказать ему какие-то очень хорошие слова. Но толком не знал, какие.
— Мишка! Ты — вообще… Ты… молодец!
Я несильно стукнул его в плечо кулаком. Старостин в ответ тоже стукнул меня. Мы начали что-то поспешно говорить, перебивая друг друга и смеясь на всю улицу. Когда первые восторги улеглись, я осторожно спросил:
— А как мы ее назовем?
— Кого? — не понял Старостин.
— Ну, эту… нашу организацию? Тоже — «Четыре мушкетера»?
Старостин решительно замотал головой:
— Нет, нельзя. Надо, чтоб против них. Я уже все продумал. Мы будем — гвардейцы кардинала! Сокращенно — ГеКа. Дошло? Гвардейцы его высокопреосвященства!
— Гвардейцы кардинала! — восторженно повторил я.
— Раз они уже мушкетеры, то, значит, мы — гвардейцы. Погоди-ка! — Старостин прервался и стал дергать немного скособочившуюся дверь телефонной будки с выбитыми стеклами. Она не сразу, но поддалась. Оказавшись внутри, Старостин принялся набирать 02. Лицо его в тот момент сделалось хитрым и глупым.
— Это милиция? — спросил он, хихикая. — Приезжайте!
Потом резким движением вернул трубку на рычаг и, толкнув дверь, выскочил из будки. Мы быстрым шагом пошли к остановке.
— Я всегда так делаю, — поделился он, — когда мимо прохожу.
— А вдруг нас поймают?
— Как?
— Ну, — я старался прибавить шаг, — приедут и арестуют!
— Не успеют! — помотал головой Старостин. — Ни разу такого не было. И вообще, Аствац, если ты такой трус, я буду гвардейцем без тебя.
Я чуть было не обиделся, но Старостин вдруг начал фантазировать:
— Представляешь? Мы уже ушли, милиция на машине приезжает, а там бабуля какая-нибудь. — Он вытянул руки с портфелем вперед, сожмурился, весь сгорбился и, приседая, стал криво переставлять ноги. — Вылезает из машины милиционер, — Мишка резко выпрямился, отдал честь и надул щеки: — Бабуля! Вы — арестованы! А бабуля — в ответ: — Бя-бя-бя! Чиво-чиво, сынок?
Я зашелся в беззвучном смехе. Мишка тоже хохотал. Потом, отсмеявшись, мы еще долго тяжело дышали.
— Ну, ладно, — вдруг серьезно сказал Старостин. — Мы тем временем уже подходили к остановке. — Надо подумать, кого еще позовем.
— Как… — расстроился я. — Ты же сказал «вдвоем».
— Вдвоем, — подтвердил Старостин. — Но помощники не помешают.
Мне пришлось, скрепя сердце, согласиться.
Пока не приехал мой трамвай, мы успели обсудить, принять, отвергнуть и снова принять на должность гвардейцев человек пять. Но в итоге остановились на двух безусловных кандидатах: Антоне Скачкове и Славе Барсукове.
Скачков, Барсуков и Опарышев
Скачков и Барсуков всегда держались вместе и отдельно от всех остальных. Худой и невысокий Антон Скачков был внуком какого-то известного советского писателя, Героя Социалистического Труда. Двоек и троек он никогда не получал и учился на четверки, хотя всем было видно, что он где-то хитрит, откуда-то списывает, куда-то подглядывает. Но никто из учителей ни разу не смог его подловить. То же самое происходило, когда Скачков опаздывал в школу, забывал сменную обувь, дневник, тетрадки, когда он кидался в окна снежками или играл на уроках в морской бой. Он вставал, подолгу говорил и выставлял дело так, что он вроде как ни в чем не виноват и никто не виноват, поэтому он, лично он, Антон Скачков, никого в случившемся не винит. Учителя смеялись, а наша пионерзажатая говорила:
— Антон! Таким поведением ты позоришь своего дедушку, инженера человеческих душ!
А Славик Барсуков, другой кандидат в гвардейцы, недавно прославился. Толстый и неуклюжий мальчик с круглым белесым лицом, он казался совершенно непохожим на своего друга Скачкова. Барсуков почти ни с кем, кроме Скачкова, не разговаривал и ходил по школе мрачный, насупившийся, а если его окликали — в ответ насмешливо улыбался странной взрослой улыбкой.
Учился он средне, ни хорошо, ни плохо, и на уроках слушал учителей очень недоверчиво, как бы давая им понять, что все, что они тут рассказывают, он еще пойдет и проверит. И он, в самом деле, дома потом перепроверял по всяким энциклопедиям, справочникам, учебникам для студентов. А потом на уроках поправлял учителей и задавал им странные вопросы, чем доводил их иногда до бешенства. Учителя не любили Барсукова за его всезнайство и нарочно снижали ему отметки. У него никогда не хватало хитрости скрывать свой ум. Он мрачнел, вставал со своего места и какими-то сложными взрослыми фразами просил объяснений. Он любил начинать со слов «Тогда у меня к вам возникает вопрос…» На него прикрикивали, и тогда он, улыбнувшись, разведя руками, словно призывая всех убедиться, что справедливости нет и не будет, садился на место.
— Ты сначала, Барсуков, с тем что в учебнике разберись, а потом будешь уже выделываться! — отчитывала его тощая учительница природоведения по кличке «очкастая селедка». — Ишь, сопляк, выискался на мою голову! Вопрос у него ко мне возникает! В этом кабинете только у меня к тебе вопросы могут возникать! Ясно?
Барсукова мы плохо знали и совсем не понимали, что у него на уме. Многие над ним посмеивались. Тем более что однажды вполне серьезно на уроке литературы он стал с жаром доказывать, что самые лучшие книги — это сказки и истории про привидения. Помню, еще Оля Семичастных зачастила тоненьким противным смехом и покрутила пальцем у виска.
Учителя разводили руками и говорили про Барсукова, что он — «мальчик со странностями». Я тоже так считал и держался от него подальше.
Но однажды он меня удивил. Произошло это на дне рождения Оли Семичастных, где собрался весь наш класс. Мне идти не хотелось, но мама сказала, что иначе я весь вечер буду музыкой заниматься. Я выбрал день рождения Семичастных.