Минус (сборник) - Роман Сенчин 9 стр.


Справа от коровников – кладбище техники. Сеялки, бороны, ржавые полуразобранные комбайны, кособокие «Кировцы» на сдутых колесах. Забор вокруг этого кладбища тоже ничего больше не защищает, многих досок в нем не хватает.

Мы с отцом докуриваем сигареты, молчим. Разговаривать все равно бесполезно – мотор ревет, машину трясет на ухабах проселка, когда отец переключает скорости, Захар взвизгивает, словно ему больно.

Деляны местным раздают поблизости от деревни, а дальше, за лесополосой, – для городских. Местные платят только за вспашку, городские же арендуют участок на сезон. Сам совхоз теперь картошку не садит: нет ни желающих работать на казенном поле без зарплаты, ни техники: последний картофелеуборочный комбайн прошлой осенью перекочевал на кладбище техники.

Поле растянулось на пологом склоне невысокой сопки, разрезано лесополосами. Тут и там по склону красные, зеленые, коричневые пятна машин, на черно-серой земле шевелятся люди.

– Не мы одни припозднились, – повеселев, перекрикивает отец рев Захара.

Я киваю. Крепко держусь за скобу-ручку в панели под лобовым стеклом; Захар грузно и осторожно переваливается на буграх заезженной пахоты, пробирается к нашей деляне.

Перед началом работы пошли вдоль участка. Первые метров шесть уже выкопаны отцом в августе-сентябре на еду. Дальше, среди полумертвых сорняков, сухая и поникшая картофельная ботва. А с противоположного конца деляна тоже поископана, но неаккуратно, торопливо. Валяются мелкие, позеленелые, омытые дождем картофелинки.

– Вот гады, – почти равнодушно, без удивления говорит отец, сплевывая налезшие в рот табачинки «Примы». – Мешка два унесли… – И тут же старается успокоить себя и меня: – Ничего, ладно, нам тут с лихвой хватит. Картошка в этом году неплохая.

Прохладно. Солнце где-то далеко-далеко за плотной, безграничной, во все небо, тучей. Даже и не угадывается, где оно сейчас, – от горизонта до горизонта однообразная тяжелая серость. Кажется, в любую минуту она лопнет, порвется, и полетит серый, как и сама туча, снег.

Земля сырая, липкая. Пальцы быстро замерзают, не гнутся. А рыться в развороченном вилами гнезде рукой в перчатке не получается – все кажется, что не нащупываю, оставляю в земле картошины; немного согрев руку, снимаю перчатку, снова копаюсь голыми пальцами.

Отец действует быстро, он уже рядов за десять от меня. Вилами, конечно, работать легче – ткнул зубья возле гнезда, поддел из глуби, вывернул наружу основные клубни, и готово. Но куда ему копаться в земле с его руками – все в экземных язвочках, красные и распухшие.

Работаем молча, торопливо. У меня одна мысль, одна забота: коченеющие руки. Ворошу в лунках то правой, то левой. Пока одна рука шарит в поисках прячущихся картофелин, другая греется. Особенно неприятно попадать пальцами в ледяную жижу недогнившей семенной картошки. Словно вляпался в сгусток застывшей чужой мокроты.

Жду, когда отец предложит перекурить.

Клубни в основном крупные, а ведра наполняются страшно медленно. Или мне просто так кажется. Когда невмоготу больше изучать лунки, беру два не совсем полных и несу к Захару, высыпаю в расставленные по краю кузова ящики. Возвращаясь, смотрю по сторонам, надеясь увидеть что-нибудь интересное, что может развлечь…

Кое-где в поле согнутые или бредущие с мешками и ведрами фигурки людей. Занимаются тем же, что и мы с отцом, – добывают себе пропитание. А картошка, картофан – самый главный продукт, самый важный запас. «Картошка есть – уже не голодом» – выражение, часто слышимое мной и от стариков, и от молодых ухоженных женщин, и от небедных на вид мужчин. Ею даже не очень-то и торгуют в этом году. То ли спроса особого нет (мало кто не имеет возле города клочка земли, засаженного картошкой), то ли берегут на весну. Неизвестно, что там будет, зимой и весной, а ее засыпал в подвал, пусть лежит…

– Что, брат, покурим? – наконец-то предлагает отец.

– Давай, давай!

Залезли в кабину, захлопнули дверцы. Курим едкую, пересохшую «Приму» по рубль восемьдесят за пачку. Тупо постукивают по крыше и капоту редкие дождевые капли. Порывами налетает ветер… Отец, кажется, хочет поговорить, а у меня нет ни слов, ни желания. Молчать как-то лучше. Или жалобно, тихонечко заскулить. Ведь все, все так и будет, долго-долго все так и будет, как эти четыре года. Крепкий обруч, и мы намертво зажаты в нем. Не выбраться, но можно с большим трудом, правда, делать одни и те же движения, можно видеть одно и то же, думать об одном и том же. Так мы и будем жить. Родители здесь, в этой хиреющей, разорившейся деревушке Захолмово, а я в скучном, сонном райцентре… Родители из года в год будут стараться заработать денег, чтоб наладить мне сносную жизнь, будут каждую зиму строить грандиозные планы, потом, до следующей зимы, стараться их осуществить, лишаясь сил и надежды, старея и борясь со старостью, борясь ради меня. Я буду так же таскать со сцены и на сцену фанерные стены, беседки, бутафорную мебель, буду по возможности ловить свой убогенький кайф, мечтать о той девочке с подоконника или о какой-нибудь другой, если с этой не получится познакомиться; буду ругаться и играть в дурака с Лёхой, а по понедельникам приезжать к родителям… Так все и будет до какого-нибудь конца…

– Чего, брат, такой невеселый? – отец приобнял меня за плечо. – Мешка три уже добыли. Сейчас ия покопаюсь, дело быстрее пойдет…

От слова «брат» и от этого легкого полуобъятия заскулить тянет еще сильнее. Стараясь проглотить комок в горле, затягиваюсь сигаретой как можно глубже, отворачиваюсь, смотрю в окно… Хилые, полуголые березы и осины лесополосы кажутся совсем мертвыми, люди бродят по полю, как заблудившиеся зомби…

– Так осень ведь, – бурчу в ответ, – как-то грустно…

– Да-а, – вздыхает отец, – скоро и снега ждать. Дров еще надо бы… Я с Геннадием договорился, с лесником, обещался выделить нам местечко, пилу дать. Вот надо как-нибудь выбраться, привезти.

– Привезем, отец, – обещаю. – В следующий понедельник давай?

– Как здоровьице еще, погодка позволят…

Самые хорошие, но в то же время и самые тяжелые минуты дома – это наш семейный вечер. Сделали все, что успели до темноты. Картошку выкопали почти полностью, осталось буквально рядов десять-двенадцать. Помешал разошедшийся все-таки дождь; отец сказал, что как-нибудь на днях докопает. Выгружать ее не стали, оставили в кузове, накрыв тряпками и брезентом. Надеемся, что ночь будет без заморозков.

Кролики, куры, свинья, пес Би2ча накормлены. Мы помылись в бане. Сидим за столом, ужинаем, выпиваем. Хрипло что-то бормочет радио, погашен не нужный сейчас телевизор. Сейчас маме и отцу не интересны фильмы, программа «Время», ведь сегодня я здесь, рядом с ними.

Мама поминутно предлагает мне то одно, то другое, не дает моей тарелке опустеть. Отец время от времени наполняет рюмки. Конечно, расспрашивают, как у меня и что.

– Да все нормально, все нормально, – говорю. – Талоны вот выдали, двадцать штук. Запасов полно, целый шкаф круп, картошка. Зря вы столько привозите…

– А как сосед? Не сильно пьющий? – беспокоится мама.

– Так, ничего… Нормально все.

– Ты уж, сынок, не злоупотребляй, пожалуйста! Сколько она, водка проклятая, горя людям приносит!

– Да нет, мам, я редко…

– Что в театре нового?

Говорить о театре уж совсем нет никакого желания. Хотя бы на денек о нем забыть. Я инстинктивно морщусь, но тут же спохватываюсь и стараюсь ответить приподнято:

– Процветаем! Собираются новое ставить, какую-то грандиозную сказку. Люди ходят, редко пустой зал когда… С зарплатой вот только…

И тут же мамино жалобно-просящее:

– Держись, пожалуйста, за место, сынок. Какое б ни было, а все-таки. Куда теперь, в наше время… И хоть жилье есть, пока квартиру не купили…

– Да нормально, не волнуйтесь, – стараюсь сохранять бодрый тон. – Неплохая работа. Вот насмотрюсь и, – я хохотнул, – и тоже в актеры пойду!

– А хорошо бы, – мама принимает шутку всерьез, – мы с отцом после культпросвета немного поиграли, знаешь, как это развивает человека! И дикция, и пластика…

Верхний свет потушен, осталась только лампочка за печкой. Отец вскоре после ужина лег спать, а мы с мамой сидим за неубранным столом, шепотом разговариваем.

– Может, привезти тебе мебель кое-какую, посуды побольше, часть книг?

Этот вопрос мама задает чуть ли не каждый понедельник, и я, как всегда, уклончиво отвечаю:

– Ну, а вдруг что случится, опять все обратно везти… Необходимое у меня там есть, все вроде нормально…

– Да как же… Хуже нет, чем это чемоданное настроение.

– Ладно, посмотрим. Попозже, а?..

Мама кивает, потом откашливается, видимо, готовится сказать нечто важное.

– Теперь еще вопрос вот какой. При районо открылся магазин. Так там… – она не может подобрать подходящее слово, – там торгуют в счет задолженности по зарплате. Одежда на тебя есть очень хорошая. Правда, цены повыше, чем на Торговом, но… разумные. Нам-то с отцом в школе тысячи три должны, вот мы и думаем: взять тебе куртку на зиму, сапоги, джинсы. И свитер я присмотрела очень хороший. У тебя вон все уж настолько поизносилось, я стирала сегодня – прямо ремки…

– Теперь еще вопрос вот какой. При районо открылся магазин. Так там… – она не может подобрать подходящее слово, – там торгуют в счет задолженности по зарплате. Одежда на тебя есть очень хорошая. Правда, цены повыше, чем на Торговом, но… разумные. Нам-то с отцом в школе тысячи три должны, вот мы и думаем: взять тебе куртку на зиму, сапоги, джинсы. И свитер я присмотрела очень хороший. У тебя вон все уж настолько поизносилось, я стирала сегодня – прямо ремки…

– Ма-ам, – сопротивляюсь, – да нормально я одет.

– Подожди…

– Ну что вещи? А деньги вдруг выплатят, купим шифер для бани, целлофан новый нужно.

– Ай, да вряд ли что в скором времени выплатят, – подключается отец к разговору. – Похоже – надолго эти долги. А потом устроят опять какую-нибудь инфляцию, и – все в порядке.

– Уж лучше, сынок, взять то, что сегодня есть, – опять говорит мама жалобно-просяще. – Хоть спокойны будем, что ты одет у нас.

– Я и так одет…

– Разве это одет? – горько усмехается отец. – Вот в наше время как трудно ни жили, а у любого парня висел добрый воскресный костюм, туфли, галстуков штук пять. Нужно иметь хотя бы не костюм, если они не в моде, но то, в чем не стыдно в гости пойти, с девушкой встретиться.

– Мне и в этой одежде не стыдно.

– То-то и плохо, что людям нынче редко за что стыдно бывает. – И отец кряхтя отворачивается к стене.

В конце концов мама добивается моего согласия. Спорить я не хочу, да и понимаю, что бесполезно. Что делать – киваю.

– В четверг снова в поликлинику собираюсь съездить, на автобусе, – шепчет мама. – Давай в четверг встретимся, сходим в этот магазин. А то, действительно, пропадут деньги. Сегодня есть такая возможность, а завтра черт-те знает, что будет. Выберешь себе обнову по душе. Ладно, сынок, договорились?

– Ладно, ладно…

Вышел покурить на улицу. Дождь почти перестал, но небо черное, ни одной звезды. И хорошо, что не ясно? – мороза при такой погоде быть не должно.

Старый, седой пес Бича, почуяв меня, вылез из будки. Потянулся, распрямляя старческие кости, тихонечко заскулил. Подхожу к нему, треплю за толстую мускулистую шею. Пес уткнулся мне в ногу, обнюхивает, продолжает поскуливать. Жалуется.

– Что, Бича, зима скоро, – говорю. – Снег опять, да? Ничего… Эх ты, собака-собака… Забирайся в свой домик, спи давай. Я тоже пойду…

Бича у нас уже лет семь. Помню, соседка по даче в Кызыле предложила нам взять хорошего, смелого пса, правда, уже немолодого. Ее знакомые уехали, а он остался и бродил возле чужого теперь дома; новые хозяева завели другую собаку, надоедливого Бичу грозились отравить. Отец с соседкой съездили, привезли его к нам на дачу. Тот рычал и бросался на нас, пришлось запереть его во времянке; кормили, осторожно просовывая миску в щель приоткрытой двери… Постепенно он к нам привык, на четвертый день стал слегка вилять хвостом, на шестой позволил себя погладить, а еще через день мы посадили его на цепь. Иногда по утрам отец отпускал его побегать на воле, и однажды Бича пропал, его не было больше недели. Вернулся он с чужим ошейником и обрывком чужой цепи…

Четыре года назад мы перевезли Бичу сюда, на новое место. Несколько месяцев, пока родители продавали квартиру, заканчивали дела с переездом, мы с Бичей жили здесь вдвоем, я готовил похлебку на нас обоих, подолгу с ним играл и разговаривал…

Мама уже очистила стол от посуды, перебирает теперь какие-то рецепты. Очки делают ее смешной и жалкой. Они появились как-то неожиданно, после очередного посещения поликлиники. Мне не по себе становится, когда вижу маму в очках, они пугают, они – как печать близкой немощной старости.

– Вот, Рома, хочешь посмотреть, что мне тут за таблетки прописали?

Она подала бумажку, какие кладут в упаковку вместе с лекарствами.

«Информация о применении, – начинаю читать, – просьба быть внимательными! БЕРЛИКОРТ®».

– На другой стороне, – говорит мама, – где «побочные действия». Давай-ка я лучше сама.

Поправила очки, подставила бумажку к свету, громко, свистяще зашептала, делая ударения на особо страшных словах:

– «Могут появиться следующие побочные действия», так, вот: «лунообразное лицо, ожирение туловища (синдром Кушинга), мышечная слабость, атрофия мышечной ткани, атрофия костей»… так… «сахарная болезнь, нарушение секреций половых гормонов, импотенция, изменения на коже в виде полос, кожные кровотечения…»

Я стою и слушаю. К жалости примешивается, растет досада и какая-то злость. Хочется выхватить бумажку, изорвать. Что-нибудь сделать такое.

– «…увеличенное выведение калия из организма, атрофия коркового вещества надпочечников, воспаление сосудов, ульцерзное воспаление слизистой пищевода, болевые ощущения в области желудочно-кишечного тракта, язва желудка, повышенный риск развития инфекции, замедление процесса заживания ран и костей…»

Когда же закончится? И как все это смогло уместиться на листочке величиной чуть больше магнитофонной кассеты?

– «…разрывы сухожилий, нарушение роста у детей, – долбит и долбит по мозгам мамин голос, – асентические некрозы костей (головок бедренной и плечевой кости), головные боли, усиленное потоотделение, головокружение, повышение внутричерепного давления с застойным соском, глаукома, расстройства психики, повышенный риск образования тромбозов, воспаление поджелудочной железы, увеличение веса, скопление воды в теле, повышенное артериальное давление».

Потом – тишина; я не сразу понимаю, что читать больше нечего. Мама по-прежнему смотрит в бумажку.

– Ужас, – говорю, чтобы показать, что как-то реагирую, хотя «ужас» прозвучало фальшиво. Добавляю с таким же фальшивым удивлением: – И это тебе велели пить?

Мама подняла на меня измененные, увеличенные очками глаза. Кивает грустно:

– Да, выписали вот.

– Не надо, пожалуйста! Это ж… Может, от астмы и поможет, зато кучу другого… Как такое вообще выпускать могут?!

– Что же делать, сынок… Иногда так подступает, дыхнуть не могу… Тут на днях такие два приступа были – отец ледяной водой отливал. Ничего-ничего, и вдруг дыхание исчезает и… как неживая… Еще и фестиваль скоро танцевальный, краевого значения, ребята надеются… надо их подготовить… Попробую, хоть, может, шевелиться смогу. Это – сильное средство. Что уж теперь…

8

Отупляюще-однообразный бой чадагана. Кажется, не ноготь стучит по струнам, нет – это копыта коротконогой лошадки топчут бесконечную, засохшую в камень, выжаренную азиатским солнцем холмистую степь. И под этот бой невнятное, полусонное бормотание, перерастающее в затяжное, хрипяще-свистящее горловое пение.

У Шуры Решетова штук двадцать пластинок с этнической музыкой; я покопался в них и нашел тувинский эпос «Алдан-Маадыр». Длиннющая сказка слабосильного народца о богатырях-великанах – славных предках.

Слушаю фольклор моей малой родины, полулежа на неудобном, самодельном диванчике, постукиваю куриной костью по подлокотнику. А Шура уже готов – свалился под стол и даже не пытается подняться…

Встретил его утром, случайно, в Торговом. Он, получив гонорар за оформление вывески на ларек, закупился выпивкой и едой. Пригласил меня посидеть, отметить, по-быстрому влил в себя пузырь «Минусы» и упал… Я особо пить опасаюсь – через пару часов на работу, а пьяным появляться там не рекомендуется. После спектакля делай что хочешь, но до или во время – можно даже и увольнение схлопотать.

Шура же, он свободный художник, он может пить, когда ему вздумается, были бы башли. Только они, видно, к Шуре редко приходят, иначе бы так жадно и быстро не набрался…

Стук косточки по подлокотнику слегка напоминает звук шаманского бубна, он хорошо ложится на «Алдан-Маадыр», обогащает скудный аккомпанемент голосу.

Решетову под сорокет. Живет вместе с матерью в двухкомнатной квартире на пятом этаже девятиэтажного дома. Мать у него старая, больная, измученная двумя беспутными сыновьями (второй, Виктор, на зоне сейчас, уже раз третий, кажется), и она часто и подолгу лежит в больнице. Сейчас тоже лежит… У Шуры была семья, но жена выгнала его за постоянные пьянки и нежелание работать по восемь часов пять раз в неделю. И даже денег на дочку не требует… На вид он стопроцентный бомжара – беззубый, кудлатый, худой, с бесформенной, свалявшейся бородой, одет вечно в какие-то обноски дырявые. Все деньги со своих нечастых и не особенно крупных гонораров тратит на выпивон и материалы для своего ремесла-творчества. Частенько он забредает за гвоздиками или обрезком холста к нашему декоратору Петраченке (там-то я как раз с Шурой и познакомился), они выпивают, разговаривают, и у Петрачены в такие минуты появляется в глазах непереносимая боль – мечтает он, наверное, быть на месте этого грязного оборванца…

Эпос кончился, игла быстро сползла к стальному штырьку в центре пластинки. Проигрыватель щелкнул, пластинка остановилась. Я посмотрел на часы. Скоро четыре, пора двигать. Подошел к столу. Несколько раскрытых банок консервов, только-только початых, две полнехонькие бутылки «Минусы» и одна ополовиненная, остатки копченой курицы, помидоры, апельсины… Да, Шуре на пару дней пировать… Не выдерживаю, наливаю себе в чашку граммов пятьдесят, глотаю. Щедро закусываю охотничьей колбаской, сую в карман апельсинку. Ради приличия тормошу художника:

Назад Дальше