В обоих случаях страдательной стороной мужского волевого выбора оказывались женщины, у которых просто не было выбора. Конечно, теоретически Елизавета Константиновна имела право опротестовать свой брак с белым священником, который отказался от исполнения супружеских обязанностей, что в церковной среде того времени никак не поощрялось. Но нельзя забывать, что по брачному договору муж обязался содержать всю семью Несвицких. В этом случае расторжение брака становилось проблемой не только для молодой женщины. Опять же теоретически Софья Андреевна тоже могла подать на развод со своим мужем и даже объявить его сумасшедшим с лишением прав состояния. В известные моменты жизни такая возможность даже и обсуждались ею с ее родственниками и сыновьями. Но, во-первых, она действительно любила мужа, а во-вторых, такой поступок стал бы пятном на ее репутации, о которой Софья Андреевна, прекрасно понимавшая свое значение в жизни гения, не могла не заботиться. В любом случае и отец Иоанн, и Лев Толстой в своих выборах руководствовались высшими духовными соображениями, в то время как их супруги вынуждены были заботиться о куда более приземленных вещах. Таким образом, в семейных коллизиях Иоанна Кронштадтского и Толстого тоже было немало общего.
Письмо Толстого Страхову поражает жесткостью, если не сказать жестокостью, с которой он пытается решать женский вопрос. Он целиком солидарен со Страховым и готов «обеими руками» подписаться под его выводами. Но одного он не принимает: того самого окошка в область социальной свободы, которое Страхов оставляет для «бесполых» женщин. «Таких женщин нет, – пишет Толстой, – как нет четвероногих людей. Отрожавшая женщина и не нашедшая мужа женщина все-таки женщина, и если мы будем иметь в виду не то людское общество, которое обещают нам устроить Милли и пр., а то, которое существует и всегда существовало по вине непризнаваемого ими кого-то, мы увидим, что никакой надобности нет придумывать исход для отрожавших и не нашедших мужа женщин: на этих женщин без контор, кафедр и телеграфов всегда есть и было требование, превышающее предложение».
Что он имел в виду? Во-первых, это «няньки – в самом обширном народном смысле. Тетки, бабки, сестры – это няньки, находящие себе в семье в высшей степени ценимое призвание». Во-вторых, экономки, под которыми, кроме «наемных женщин», Толстой подразумевал «тещ, матерей, сестер, теток, бездетных жен». «Не знаю, почему для достоинства женщины – человека вообще выше передавать чужие депеши или писать рапорты, чем соблюдать состояние семьи и здоровье ее членов». И наконец, вот оно, третье женское «сословие»: «Вы, может быть, удивитесь, что в число этих почетных званий я включаю и несчастных б…»
Дальше следует логическое оправдание проституции, что уж совсем странно для Толстого, который ни в раннем, ни тем более в позднем возрасте не испытывал симпатии к продажной любви.
Толстой не отправил этого письма Страхову. То был верный признак, что либо он сам был с ним внутренне не согласен, либо посчитал, что не нашел здесь верных выражений для своих мыслей.
Не отправил, но сохранил. Можно предположить, что оно было для него важным личным документом. В этом нас убеждает конец письма, который нельзя понять вне контекста семейных отношений Толстых этого времени:
«Тот, кто жил с женщиной и любил ее, тот знает, что у этой женщины, рожающей в продолжении 10, 15 лет, бывает период, в котором она бывает подавлена трудом. Она носит или кормит; старших надо учить, одевать, кормить, болезни, воспитание, муж и вместе с тем темперамент, который должен действовать, ибо она должна рожать. В этом периоде женщина бывает как в тумане напряжения, она должна выказывать упругость энергии непостижимую, если бы мы не видали ее. Это вроде того, как наши северные мужики в 3 месяца лета убирают поля. В этом-то периоде представьте себе женщину, подлежащую искушениям всей толпы неженатых кобелей, у которых нет магдалин, и главное – представьте себе женщину без помощи других несемейных женщин – сестер, матерей, теток, нянек. И где есть женщина, управившаяся одна в этом периоде? Так какое же нужно еще назначение несемейным женщинам? Они все разойдутся в помощницы рожающим, и всё их будет мало, и всё будут мереть дети от недосмотра и будут от недосмотра дурно накормлены и воспитаны».
Когда Толстой писал эти строки, он, несомненно, держал в голове опыт двух наиболее близких ему женщин, живших в его доме – своей жены и тетеньки Ёргольской. И очень возможно, что Толстой не стал отправлять письмо именно потому, что почувствовал в своих рассуждениях что-то глубоко неправильное, механическое и очень жестокое.
Ёргольская не потому стала нянькой и экономкой в семье Толстых, что не нашла себе мужа (напомним, она была очень красива), а потому, что всю жизнь любила одного человека и только ради него согласилась на эту роль. Что же касается нелепого сравнения постоянно беременной женщины с мужиками, которые «в 3 месяца убирают поля», то его можно объяснить только явной растерянностью Толстого перед тем, что жена на исходе десятилетия супружеской жизни начинает предъявлять ему претензии, задавать вопросы, ответить на которые он не готов, потому что только-только выбрался из пучины работы над «Войной и миром», где всё вроде бы расставил по своим местам: выдал Наташу за Пьера, а княжну Марью за Николая…
ПОЕЗДКА, КОТОРОЙ НЕ БЫЛО
Творческий кризис Толстого был непосредственно связан с семейным кризисом и наоборот. Семья и творчество были сообщающимися сосудами, которые до поры до времени, до начала семидесятых годов, функционировали слитно и гармонично. Но в начале семидесятых оба сосуда как бы дают трещину, и Толстой оказывается сразу перед двумя неразрешимыми проблемами. Он уже не может писать, как раньше, а его семейная жизнь не может продолжаться, как раньше. «Арзамасский ужас» был первым звонком на этой остановке жизни, когда он впервые был вынужден задуматься: а тем ли делом он занимается и той ли жизнью вообще живет? Это естественная мысль, которая посещает всякого умственно развитого мужчину в среднем возрасте, но у Толстого она приобретает, как и всё, что с ним происходило, какие-то невероятные, чудовищные размеры. Толстой буквально находится на грани сумасшествия.
Софья Андреевна: «Всё лето прошлое он читал и занимался философией; восхищался Шопенгауэром, считал Гегеля пустым набором фраз. Он сам много думал и мучительно думал, говорил часто, что у него мозг болит, что в нем происходит страшная работа; что для него всё кончено, умирать пора и пр.».
Толстому чего-то не хватает. Спустя несколько лет он поймет, чего ему не хватает – веры в Бога!
Таким образом, главная жизненная проблема Толстого существенно отличалась от главной проблемы Иоанна Кронштадтского. Для отца Иоанна Церковь – это нечто несравненно и несоизмеримо бо́льшее, чем он сам, с его плотью, его грехами, его неустроенной семейной жизнью. Для Толстого же и семья, и литература оказываются чем-то безусловно меньшим, чем он сам. Они до конца не отвечают на «вопиющие потребности» его души – как Церковь отвечала на «вопиющие потребности» души отца Иоанна.
В начале зарождения семейного и творческого кризиса Толстой собирается поехать в Оптину пустынь. Эта в итоге не состоявшаяся поездка удивительна тем, что впоследствии Толстой почему-то был уверен, что она состоялась. То есть в голове он ее все-таки совершил, пережил как явную, несомненную реальность.
Загадка этой несостоявшейся поездки заинтересовала биографа Льва Толстого и одного из его секретарей Н.Н.Гусева. В «Материалах к биографии» он приводит устный рассказ Бирюкова Черткову, который Гусев записал дословно:
«Приблизительно в 1906 году я (П.И.Бирюков. – П.Б.) для своей биографической работы расспрашивал Льва Николаевича, в Ясной Поляне, за круглым столом, о некоторых событиях его жизни. Мы остались одни в зале. Я между прочим спросил его, с какой целью он в первый раз[17] посетил Оптину Пустынь. Лев Николаевич ответил мне приблизительно следующее: “Мне хотелось побеседовать с тогдашним старцем Амвросием, о нравственных качествах которого я был высокого мнения. У меня на душе лежало большое сомнение, поводом которого было расстройство семейных отношений. Жена после тяжелой болезни, под влиянием советов докторов, отказалась иметь детей. Это обстоятельство так тяжело на меня подействовало, так перевернуло всё мое понятие о семейной жизни, что я долго не мог решить, в каком виде она должна продолжаться. Я ставил себе даже вопрос о разводе. И вот за разрешением этого-то сомнения я и решился обратиться к старцу Амвросию. Но, как и во всех моих сношениях с Оптиной Пустынью, и тут меня постигло полное разочарование. Старец как-то мало обратил внимания на важность моего вопроса, принял его как обычную исповедь и сказал несколько самых обыкновенных слов утешения о смирении, которые нисколько мне не помогли в разрешении мучившего меня вопроса. Семейные же наши отношения потом сами собой наладились”.
Лев Николаевич рассказывал это шепотом, чтобы не услыхали».
Представим на минуту, что всё, что рассказал Толстой Бирюкову, произошло на самом деле. Но тогда в воспоминаниях Толстого есть противоречие. Если он отправился в Оптину пустынь для того, чтобы наладить свои семейные отношения, то он явно получил желаемое! Произошло ли это «само собой» (а как могло произойти иначе?), или после молитв Амвросия (что было бы очевидно для воцерковленного человека), или потому, что изменился сам Толстой или его жена, – но результат был именно таким, какой хотел получить паломник Толстой. Только окончательным раздражением Толстого на русскую Церковь можно объяснить то, что в 1906 году он не почувствовал этого противоречия.
В действительности, как мы помним, в 1871 году никакой поездки в Оптину не было. Толстой лишь собирался туда поехать со своим другом князем С.С.Урусовым, и эта поездка была запланирована до конфликта с женой из-за деторождения. В ноябре 1870 года Толстой пишет Урусову: «Путь выпал, и реки стали. Едем. От вас зависит, когда?..»
На следующий день он пишет Фету: «Получив ваше письмо, я сейчас же решил ехать к вам и теперь бы сбирался на жел<езную> дор<огу>, если бы не Урусов, которого я вызвал к себе для поездки в Оптину пустынь и который может приехать завтра. Если он не приедет или после нашей поездки я непременно приеду к вам…»
В это время в имении Степановка Мценского уезда Орловской губернии тяжело заболела жена Фета Мария Петровна. Она была близка к смерти, и Фет поехал в Москву за доктором, который спас ее. Детей у Марии Петровны и Афанасия Афанасьевича не было, так что в случае смерти жены Фет остался бы в полном одиночестве, на которое он и так жаловался в письмах к Толстому. На одно из таких писем Толстой отвечал 4 февраля 1870 года: «Вы мне пишете: “Я один, один!!!” А я читаю и думаю: вот счастливец – один. А у меня жена, трое детей, четвертый грудной, две старухи тетки, нянька и две горничные; и всё это вместе больно лихорадкой, жар, слабость, головная боль, кашель. В таком положении застало меня ваше письмо».
В 1870 году семейный кризис, может быть, и предчувствовался, но еще не разразился. И потому причина, по которой Толстой собирался ехать в Оптину, очевидно, была другой. Но какой в точности, мы не знаем. 25 ноября, когда Толстой отправил письмо Урусову, он написал еще и письмо Страхову, в котором признался: «Я нахожусь в мучительном состоянии сомнения, дерзких замыслов невозможного или непосильного и в недоверии к себе и вместе с тем упорной внутренней работы. Может быть, это состояние предшествует периоду счастливого самоуверенного труда, подобного тому, который я недавно пережил, а может быть, я никогда больше не напишу ничего…»
Таким образом, мы можем смело предположить, что если бы Толстой встретился с отцом Амвросием в ноябре 1870 года, разговор у них шел бы в основном не о семейных проблемах Толстых, но о том состоянии умственного и творческого кризиса, в котором оказался Толстой после завершения «Войны и мира». Можно только гадать, как такой разговор отразился бы в творчестве Толстого. Но заметим, что именно после посещения Амвросия в июне 1878 года Ф.М.Достоевский окончательно приступает к работе над романом «Братья Карамазовы», где одной из ключевых фигур оказывается старец Зосима.
Поездка Достоевского в Оптину пустынь была вызвана еще и глубоким горем в семье: 16 мая 1878 года скончался сын Федора Михайловича и Анны Григорьевны Алеша. Достоевский был потрясен тем, что трехлетний ребенок умер от эпилепсии, вероятно, унаследованной от отца. Посетившая в это время Достоевских А.П.Философова рассказывала: «Я была поражена их одиночеством, принесла им гробик, и меня просили положить ребенка. Я его положила, много с ними плакала».
Сам Достоевский не оставил воспоминаний о встрече с отцом Амвросием, но его жена Анна Григорьевна по рассказам мужа писала: «Когда Ф.М. рассказал “старцу” о постигшем нас несчастии и о моем слишком бурно проявившемся горе, то старец спросил его, верующая ли я, и когда Ф.М. отвечал утвердительно, то просил передать мне его благословение, а также те слова, которые потом в романе старец Зосима сказал опечаленной матери… Из рассказов Ф.М. видно было, каким глубоким сердцеведом и провидцем был этот всеми уважаемый “старец”».
Интересно, что настоящая встреча Толстого с отцом Амвросием состоялась примерно в то же время – в 1877 году. Это была первая поездка Толстого в Оптину пустынь в зрелом возрасте. В этих двух поездках, Толстого и Достоевского, было что-то общее. Так, оба они отправились в знаменитый монастырь в сопровождении крупнейших философов своего времени: Толстой ехал со Страховым, а Достоевский – с еще молодым, но уже модным тогда Владимиром Соловьевым.
Еще более интересно, что благодаря Соловьеву Толстой и Достоевский однажды имели возможность познакомиться, но не познакомились из-за странного поведения Страхова.
10 марта 1878 года, находясь в Петербурге, где он заключал купчую на покупку у барона Бистрома самарской земли, Толстой посетил публичную лекцию двадцатипятилетнего магистра философии Петербургского университета Владимира Соловьева, будущего отца русского символизма. На этой лекции были Страхов и Достоевский. Казалось, всё говорило за то, чтобы близко знакомый с Толстым и Достоевским Страхов познакомил двух главных писателей современности, которые давно желали встретиться друг с другом. Но Страхов этого не сделал. В воспоминаниях жены Достоевского Анны Григорьевны это объясняется тем, что Толстой просил ни с кем его не знакомить. И это очень похоже на поведение Толстого в ненавистном ему Петербурге, где он чувствовал себя совершенно чужим.
Есть что-то глубоко символическое в том, что два «равноапостольных» писателя, эти Петр и Павел русской литературы, посещают Оптину пустынь и встречаются со старцем Амвросием с разницей в один год. Но Достоевский в это время находится в конце своего пути: 28 января (ст. ст.) 1881 года его не стало, «Братья Карамазовы» остались недописанными. Толстой же в 1877 году был в самом начале своего нового пути, духовного переворота: в разговоре с П.И.Бирюковым он сам назвал дату – «1877».
Но это уже не тот Толстой, каким он был в 1870 году, когда находился в состоянии тяжелого, но плодотворного творческого кризиса. Тогда старец Амвросий еще имел возможность оказать какое-то влияние на Толстого-писателя, стоявшего на творческом перепутье, когда один великий роман завершен, а второй – «Анна Каренина» – еще даже не задуман. Разумеется, это только наши домыслы, но нельзя исключить, что отец Амвросий мог бы своей личностью подсказать Толстому какие-то свежие романные решения, как это случилось с Достоевским. В 1870 году Толстой всё еще предан литературе. Он не видит для себя другой судьбы, как создавать новые произведения. Он только не знает, с чего ему начать и на что обратить взор. О чем можно писать после «Войны и мира», чтобы это не оказалось безделицей?
Однако поездка Толстого 1870 года в Оптину пустынь не состоялась. Вместо этого Толстой отправился в Москву, где в Большом театре слушал оперу немецкого композитора Фридриха фон Флотова «Марта» в исполнении итальянской труппы. В письме к жене от 1 декабря 1870 года он сообщает, что его хватило только на «полтора акта».
НА ПЕРЕПУТЬЕ
Софья Андреевна не была бы верной подругой гения, если бы вовремя не заметила, что с мужем происходит что-то странное и что это его состояние необходимо как-то зафиксировать, потому что сам Толстой в эти дни почти не ведет свой дневник. Так появляется отдельный дневник Софьи Андреевны, который она скромно назвала «Мои записи разные для справок» и который является, по существу, подробной хроникой кризиса Толстого накануне духовного переворота. Благодаря «Записям», которые охватывают период с 1870 по 1881 годы, мы имеем возможность проследить изменения, происходившие в это время в таком чрезвычайно сложном творческом организме, как Лев Толстой. И это крайне важно.
«Ясная Поляна, 14 февраля. На днях, читая биографию Пушкина, мне пришло в голову, что я могла бы быть полезна для потомства, которое будет интересоваться биографией Лёвочки, и записывать не повседневную его жизнь, а жизнь умственную, насколько я способна следить за ней. Мне и прежде это приходило в голову, да времени у меня мало. Теперь начать хорошо. “Война и мир” кончено, и ничего еще серьезно не предпринято».
Это 1870 год. В прошлом году, летом, случился «арзамасский ужас», о котором Софья Андреевна имеет довольно смутное представление по письму из Арзамаса. Но она хорошо помнит о его состоянии накануне поездки в Пензенскую губернию, когда он говорил, что «у него мозг болит», «всё кончено, умирать пора и проч.». В том же году Толстой задумал свою «Азбуку», учебное пособие, по которому, как он считает, смогут учиться все – от императорских детей до детей сапожников. Для литературной коллекции этой хрестоматии Толстой обращается к русским сказкам и былинам. Образы Ильи Муромца, Алеши Поповича наводят его, как отмечает Софья Андреевна, «на мысль написать роман и взять характеры русских богатырей для этого романа. Особенно ему нравился Илья Муромец. Он хотел в своем новом романе описать его образованным и очень умным человеком, происхождением мужик и учившийся в университете. Я не сумею передать тип, о котором он говорил мне, но знаю, что он был превосходен».