Святой против Льва. Иоанн Кронштадтский и Лев Толстой: история одной вражды - Павел Басинский 22 стр.


У нас нет оснований не доверять воспоминаниям Горького, хотя он и был мифотворцем. Впрочем, это и неважно, сам по себе эпизод весьма убедителен.

Толстой, несомненно, мог сказать такое в присутствии двух молодых людей (ведь даже Чехов был моложе его на тридцать два года), да еще и самых знаменитых писателей того времени. Он мог это сделать по двум причинам. Во-первых, чтобы в очередной раз прилюдно казнить себя за то, что считал ужасным преступлением в своей жизни. Во-вторых, чтобы писатели это запомнили и поведали всему миру, что и сделал Горький. Толстой последовательно создавал миф о своей какой-то особенной, так сказать, выдающейся греховности. Именно в этом он был по-настоящему неутомим.

В старости, перечитывая свой молодой дневник, Толстой как-то пришел к мысли, что надо бы его уничтожить. Слишком одностороннее впечатление он производит. Но тотчас отказался от этого. И пусть, пусть производит! Пускай все видят, что такого ничтожного человека, каким он был в молодости, все-таки не оставил Господь! Это было его принципиальное решение. И опять в основании этого решения было страстное желание казнить себя. Уже на века, без срока давности!

Но еще раньше он показал этот дневник своей невесте. Это был какой-то «дикий» поступок, заложивший в фундамент их семейной жизни настоящий динамит, потому что Софья Андреевна была очень ревнивой женщиной. С этого момента она становится сотрудницей своего мужа не только в переписке «Войны и мира» и «Анны Карениной», но и в создании мифа о его выдающейся греховности. Она делает это в своем дневнике, написанном столь же талантливо, сколь и несправедливо, потому что нельзя требовать справедливости от женщины, которую еще до венца огорошили такими откровениями.

Зачем же Толстой сделал это?! Проще всего сказать, что это была его ошибка. Но на самом деле это была не ошибка, а необходимость. Он прекрасно понимал, что это шило в мешке не утаишь, этот скелет в шкафу не спрячешь. Кто угодно, только не он! Он до такой степени страдал от совершенного им в молодости, что спрятать или уничтожить эти страдания было не в его силах. Это была жестокая проверка невесты на прочность. Не выдержит сейчас, а что будет потом? Ведь у него, в отличие от большинства мужчин, не было здравого отношения к своему прошлому, без которого, строго говоря, невозможно жить, без которого жизнь превращается в кошмар непрерывного самоистязания. Так оно и вышло…

Но заглянем в этот «преступный» дневник, который так поразил его будущую жену. Прочитаем его глазами хотя бы юной невесты. Нам хватит пальцев одной руки, чтобы перебрать донжуанский список молодого Толстого. Да и какой это список, если по именам названы только две женщины: незамужняя казачка Соломонида (Марьяна в повести «Казаки») и замужняя крестьянка Аксинья (Степанида в повести «Дьявол»). С первой у Толстого ничего не было, он только хотел ее «взять», зато со второй… После нескольких плотских свиданий молодой человек почувствовал с ней такую неразрывную связь, что называет ее в дневнике «женой», а в будущей повести – «дьяволом». Вторая связь до такой степени напугала его, что Толстой был близок к убийству или самоубийству, что и отразилось в двух вариантах финала «Дьявола».

Остальные – «девки» – не только не названы, но и напрочь лишены лиц и даже тел, хотя при этом зачем-то зафиксированы. Их как будто не существует, как не существует и самой связи с ними. Существенным является чувство после соития. И каждый раз это какой-то ад в душе! «Не мог удержаться, подал знак чему-то розовому, к<оторое> в отдалении казалось мне очень хорошим, и отворил сзади дверь. – Она пришла. Я ее видеть не могу, противно, гадко, даже ненавижу…» (18 апреля 1851 года).

Донжуанский список молодого Толстого поражает не количеством и разнообразием, а масштабом страдания из-за того, чего нет, чего не видишь, не чувствуешь, но что тем не менее оставляет в душе какой-то трупный яд, невыветриваемый запах разлагающейся плоти. И очень может быть, что это переживание гораздо оскорбительнее для женского взгляда.

Во всяком случае, чуткая Софья Андреевна, постоянно на протяжении всей жизни перечитывавшая ранний дневник мужа, который притягивал ее как магнит, страдала не от того, что Лёвочка слишком весело проводил свои молодые годы. В конце концов, как внимательный читатель этого дневника, она не могла не обратить внимание на запись 1850 года, когда двадцатидвухлетний Толстой прожигал жизнь в Москве: «Пустившись в жизнь разгульную, я заметил, что люди, стоявшие ниже меня во всем, в этой сфере были гораздо выше меня; мне стало больно, и я убедился, что это не мое назначение». Не могла она не оценить и другую фразу из дневника: «Я невыносимо гадок этим бессильным поползновением к пороку. Лучше бы был самый порок».

Нет, совсем не ранняя испорченность мужа терзала ее, а то, как он относился к этому.

Тем более что это отношение не менялось с годами. Семейная жизнь не выветрила трупного запаха из его памяти. «Связь мужа с женой, – пишет Толстой в записной книжке уже зрелых лет, – не основана на договоре и не на плотском соединении. В плотском соединении есть что-то страшное и кощунственное. В нем нет кощунственного только тогда, когда оно производит плод. Но всё-таки оно страшно, так же страшно, как труп». Фраза «преступно спал» из дневника семейных лет не могла не оскорблять супругу.

И все-таки Толстой действительно был монстром или, по-русски говоря, чудовищем. Но совсем не в том смысле, как это представляют себе поклонники мифа о «противоречивом» Толстом, который в молодости славно погрешил, а в старости крупно покаялся. Он был чудовищем потому, что его моральные переживания всегда были категоричны и гипертрофированны. Своими чудовищными размерами они просто не вмещались в обыденную мораль. Конечно, жить с таким сложным человеком было большим испытанием!

В словаре Даля «чудовище» дается как производное от слова «чудо», «явление, кое мы не умеем объяснить по известным нам законам природы». Таким явлением и был Лев Толстой.

ВОЙНА ПОЛОВ

В августе 1868 года Толстому исполнилось сорок лет. Половина жизни пройдена. К началу семидесятых годов он достигает всего, чего может пожелать мужчина в его возрасте. Он состоятельный человек и знаменитый писатель. У него прекрасная жена, в мае 1869 года появляется на свет третий сын Лев, а в феврале 1871-го – вторая дочь Мария. Толстой находится в зените таланта и успеха. Именно в это время, в 1869 году, П.М.Третьяков заказывает И.Н.Крамскому портрет Толстого для своей галереи. Зная непростой характер писателя, он действует через Фета, с которым Толстой пребывает в близких дружеских отношениях. Толстой в письме к Фету довольно резко отказывается позировать: «Насчет портрета я прямо говорил и говорю: нет. Если это вам неприятно, то прошу прощения. Есть какое-то чувство сильнее рассуждения, которое мне говорит, что это не годится».

Несколько лет спустя Крамской пускается на хитрость. Он поселяется в пяти верстах от Ясной Поляны на даче, мимо которой Толстой иногда проезжает верхом, и пытается написать его портрет верхом на лошади. Когда это обнаружилось, Толстой, конечно же, не мог не пригласить знаменитого портретиста в гости. В сентябре 1873 года С.А.Толстая пишет сестре: «У нас теперь всякий день бывает художник, живописец Крамской, и пишет два Лёвочкиных портрета масляными красками. Ты, верно, прежде слышала, что Третьяков собирает галерею портретов русских замечательных людей. Он давно присылал просить позволить списать с Лёвочки портрет, но он не соглашался. Теперь же сам живописец уговорил, и Лёвочка согласился с тем, чтобы он взял на себя заказ портрета другого, который остается у нас и будет стоит около 250 руб. Теперь пишутся оба сразу и замечательно похожи, смотреть страшно даже».

Толстой кисти Крамского – это настоящий русский богатырь. Видимо, не случайно в начале семидесятых годов одним из нереализованных замыслов Толстого был роман об Илье Муромце. Но если внимательно вглядеться в портрет, можно заметить и другое – печать страшного умственного напряжения, которая лежит на лице и подчеркивается глубоким межбровным ровчиком. Начало семидесятых – начало глубочайшего кризиса в жизни Толстого и его семьи, с которой он составляет как бы одно «тело».

Этот разлад «головы» и «тела» символически отразился в истории создания портрета, о которой пишет старший сын Сергей Львович: «Отец неохотно позировал, Крамской же по своей скромности не настаивал и, как рассказывала моя мать, не успел докончить портрет, заказанный Третьяковым. Она говорила, что он выписал только голову, а остальное он закончил, набив серую блузу отца паклей или еще чем-то. От этого на портрете голова несколько мала, а туловище нежизненно».

5 июня 1870 года Софья Андреевна пишет в дневнике: «Сегодня 4-й день, как я отняла (от груди. – П.Б.) Лёвушку (сын Толстых. – П.Б.)… Должно быть я опять беременна». 12 февраля 1871 года раньше срока на свет появилась Маша. После этого Софья Андреевна заболела родовой горячкой и едва не умерла. Врачи советовали ей больше не рожать детей.

5 июня 1870 года Софья Андреевна пишет в дневнике: «Сегодня 4-й день, как я отняла (от груди. – П.Б.) Лёвушку (сын Толстых. – П.Б.)… Должно быть я опять беременна». 12 февраля 1871 года раньше срока на свет появилась Маша. После этого Софья Андреевна заболела родовой горячкой и едва не умерла. Врачи советовали ей больше не рожать детей.

Выше мы уже писали, что многодетные семьи в дворянской среде не были новостью в XIX веке. Но на плечах Софьи Андреевны лежала бо́льшая нагрузка, чем несла, например, ее мать. Она была не только женой и матерью, но союзницей, участницей, помощницей в творческом труде мужа. Кроме того, она сама была художественно одаренной женщиной, что было для нее несчастьем, ибо она жила бок о бок с самым великим писателем своего времени. В разные годы Софья Андреевна пыталась стать и писательницей, и художником, и фотографом, и даже скульптором, но ничего действительно выдающегося, за исключением своего великого дневника, она все-таки не создала. Это, несомненно, терзало ее и было одной из причин неисцелимой обиды на супруга. Не случайно ее незавершенная мемуарная книга называется «Моя жизнь», где акцент стоит на первом слове. (Кстати, интересно сравнить это название с названием главной книги Иоанна Кронштадтского «Моя жизнь во Христе», где ударение, конечно, приходится на последнее слово.) Софья Андреевна очень страдала от того, что ее жизнь, как она ее себе представляла, оказалась похороненной под жизнью ее супруга-гения.

Поэтому в 1871 году, элементарно устав от родов, пеленок, кормлений, детских болезней и собственных недомоганий, испуганная возможной смертью от родовой горячки, Софья Андреевна готова была согласиться с докторами, о чем объявила мужу. Но с его стороны она встретила самый решительный протест. В это время он не представлял себе семейной жизни без рождения детей. Для него деторождение – таинство, которым нельзя управлять и которое нельзя планировать.

В 1870 году Толстой вступает в переписку с критиком Николаем Николаевичем Страховым. Они познакомятся в следующем году, и Страхов на десять с лишним лет, вплоть до появления В.Г.Черткова, станет близким другом и верным соратником Толстого. В письме к Страхову, написанном по поводу его статьи «Женский вопрос», опубликованной Страховым в журнале «Заря»», Толстой высказывает ряд принципиальных мыслей, без которых мы не поймем мировоззрения Толстого в этот сложный для него период.

Но сначала – о статье Страхова.

Статья была написана в связи с появлением на русском языке книги английского философа и экономиста Джона Стюарта Милля «О подчиненности женщины».

Эта книга была создана Миллем фактически в соавторстве со своей женой миссис Тейлор. Любовь между ними вспыхнула еще при жизни ее первого мужа и являлась незаконной в течение двадцати лет до его смерти. Эта любовь осуждалась и английским пуританским обществом, и отцом самого Милля. С другой стороны, супруг, мистер Тейлор, не препятствовал этой любви, проявив себя джентльменом (в молодости они с Миллем дружили). Тем не менее книга Милля «О подчиненности женщины» была написана как страстная защита женской эмансипации. Она явилась, по сути, первой феминистской работой, созданной мужчиной.

Страхов критиковал Милля с патриархальных позиций. Суть его возражений сводилась к тому, что так называемый женский вопрос не является женским вопросом, ибо он навязан женщине мужчинами: «женский вопрос выдуман мужчинами, и женщины схватились за него, как они хватаются за всё, чем надеются привлечь мужское внимание». По убеждению Страхова, «женщина по красоте, по прелести душевной и телесной есть первое существо в мире, венец создания. Но благородство и прелесть женской натуры принадлежат ей только на том условии, чтобы она не изменяла себе». Призвание женщины – семья и дети, а ее идеал – жена и мать. В то же время Страхов (кстати, до конца дней оставшийся убежденным холостяком) воспевал в своей статье, пусть и в своеобразной форме, половую любовь: «Отношения между полами, эти таинственные и многозначительные отношения – источник величайшего счастья и величайших страданий, воплощение всякой прелести и всякой гнусности, настоящий узел жизни, от которого существенно зависит ее красота и ее безобразие». Между тем женский вопрос «стремится к распространению бесполости между женщинами», что есть «крайняя уродливость, о которой невозможно говорить без отвращения». Тем более обидной для женщин выглядела поправка Страхова в пользу женского вопроса: женщина имеет право вступать на «неженские» поприща в том случае, если она объективно «беспола», то есть «не имеет пола от рождения» или «перешла уже за пределы полового возраста».

Когда Толстой в марте 1870 года писал свой ответ Страхову, в Ясной Поляне угасала его любимая тетенька – Татьяна Александровна Ёргольская. Ей оставалось жить менее четырех лет. В системе Страхова она и была тем объективно «бесполым» женским существом, для которого критик Милля оставлял окно в область женской свободы.

И в это же время в семье Толстых возникает «надрез», о котором Софья Андреевна через год напишет просто: «сломилась жизнь». Она еще кормит Лёву, но уже подозревает новую беременность, которая ей не в радость. Для нее женский вопрос заключается, во-первых, в естественных ресурсах ее организма, которые ей в это время представляются исчерпанными (хотя после Льва и Маши она родила восемь детей), а во-вторых, в чувстве собственного достоинства, которое, как ей опять-таки представляется, подавляет ее гигант супруг, требующий ее полного отречения в свою пользу.

О том, насколько серьезным оказался этот первый «надрез» в семье Толстых, можно судить по тому, что не только Софья Андреевна, но и Лев Николаевич помнили о нем спустя многие годы. Так, в дневнике 1884 года, жалуясь на свое одиночество в семье, Толстой пишет, что началось это «с той поры, четырнадцать лет, как лопнула струна, и я сознал свое одиночество». То есть первый страшный семейный кризис Толстой относил к 1870–1871 годам. И хотя в то время, когда Толстой писал письмо Страхову, вопрос о «надрезе» еще не стоял, и в семье, возможно, царили мир и счастье в связи с рождением третьего сына (не случайно его назвали именем отца), веяния этого грядущего кризиса не могли не носиться в воздухе Ясной Поляны. Еще в 1867 году, в разгар совместной работы над «Войной и миром» Софья Андреевна в своем дневнике пожаловалась на одиночество, которое спустя четыре года почувствовал уже ее супруг:

«Правда, что всё пропало. Такая осталась холодность и такая явная пустота, потеря чего-то, именно искренности и любви. Я это постоянно чувствую, боюсь оставаться одна, боюсь быть наедине с ним, иногда он начнет со мной говорить, а я вздрагиваю, мне кажется, что сейчас он скажет мне, как я ему противна. И ничего, не сердится, не говорит со мной о наших отношениях, но и не любит. Я не думала, чтобы могло дойти до того, и не думала, чтобы мне это было так невыносимо и тяжело. Иногда на меня находит гордое озлобление, что и не надо, и не люби, если меня не умел любить, а главное, озлобление за то, что за что же я-то так сильно, унизительно, больно люблю».

Это было не что иное, как война полов внутри семьи, о которой Страхов туманно выразился как об «источнике величайшего счастья и величайших страданий». Это было именно то, от чего отказался Иоанн Кронштадтский, не позволив себе и своей супруге иметь никаких плотских отношений, а значит, и никакого счастья в этом плане.

Разумеется, было бы безумством обсуждать, чей путь оказался более правильным – Толстого или Иоанна Кронштадтского. Девственность отца Иоанна была вызвана не философскими и не моральными соображениями. Она была необходимым условием ежедневного литургического служения, которое он выбрал как цель и смысл всей своей жизни. С другой стороны, страшно было бы представить себе «бесполого» Льва Толстого! Мы не имели бы не только «Казаков», «Войны и мира», «Анны Карениной», но и «Отца Сергия» и даже «Воскресения».

Но нельзя не заметить, что спустя двадцать лет после кризиса начала семидесятых годов Толстой приходит к полному отрицанию смысла плотской любви и, как следствие, к отрицанию семьи. Он приходит к мысли, с которой не согласился бы отец Иоанн: что христианской семьи не бывает, как не бывает христианского государства. То, в основе чего лежит плотская связь (хотя бы и в целях деторождения), не может являться религиозным союзом, как не может считаться религиозным государство, основанное на насилии.

И это новое толстовское понимание семьи, а также отношений между мужчиной и женщиной станет не менее жестоким моральным ударом для его жены, чем то условие семейной жизни, которое поставил перед супругой после венчания Иоанн Сергиев. Софья Андреевна никогда не могла простить мужу этого момента его духовного переворота, как не могла принять и того глубоко обидного для нее факта, что упраздненное место «плотской жены» было постепенно занято «духовным другом» В.Г.Чертковым…

Назад Дальше