— Не надо в автобус, пешком лучше. Надышались газу в цехе. Легким отдых–то нужен, верно же?
Очень хотелось сесть в автобус, но вспомнила, что Виталий ушел навестить какого–то дядю Шуру, старого актера, дружившего в молодости с покойным отцом Виталия, согласилась пройтись пешком.
На этот раз Дмитрий Ершов не молчал.
— Вы в судьбу верите? — спросил он.
— В судьбу? Как–то не размышляла над такой проблемой.
— Зря.
— А почему вас интересует — верю я в эту судьбу или не верю?
— Потом скажу. Не сейчас. Сегодня у вас не то настроение. Сегодня я про другое полюбопытствую: надолго к нам приехали? На время или насовсем?
— Вы задаете вопросы, на которые трудно ответить. Ну как я вам могу сказать: насовсем? Бежать не собираюсь, но вдруг какие–нибудь обстоятельства…
— Понятно, — перебил он. — Только нам, трудовой кобылке, определено навечно прирастать к месту. Интеллигенция может свободно перемещаться. Ей везде готов и стол и дом.
— По–вашему, она, эта интеллигенция, что–то вроде попрыгуньи–стрекозы?
— Есть такое в ней, есть. — Он остановился, закурил на ветру, пряча в ладонях спичку. — Немцам служили из вашего брата.
— Из вашего тоже такие были, — резко ответила Искра. — Были такие братья, нечего говорить.
— Что? — Дмитрий остановился. — Какие братья? О ком вы?
— О тех же, о ком и вы, — кто немцам служил. Из разных они были, товарищ Ершов. Тут категорией труда не отделить одного от другого. И вообще я не понимаю, взялись меня провожать, а изо всех сил прорабатываете интеллигенцию, к которой я принадлежу. Не очень–то это дружелюбно.
— Не понимаете, значит? Что ж, не понимайте. Время придет, все поймете. А пока до свиданья, вот ваш дом. Спокойной ночи.
Искра стояла у крыльца, слушала, как стучали его сапоги по булыжникам, отчетливо, твердо, уверенно. Из темноты он крикнул, как будто бы знал, что она смотрит ему вслед:
— А насчет судьбы–то… Есть судьба! От нее не уйдешь.
Поднявшись на второй этаж своего дома, Искра нашла под дверью ключ, отворила дверь, зажгла свет. Привычно смотрели со стен комнаты горновой–доменщик и отдыхающий рыбак, плескалось на холстах море, весело зеленели овощами колхозные ряды шумного городского базара, шли рабочие к проходным в косых и дымных лучах утреннего солнца. Пахло красками. В углах громоздились подрамники, листы картона, какие–то странные, совершенно излишние в обычной городской жизни предметы: два рыбацких весла разной длины, колесо от телеги, старая керосиновая лампа — «молния», железный рыцарский шлем, ботфорты со шпорами… Все это называлось у Виталия «натурой» и не выглядело таким мертвым, когда Виталий был дома. Сейчас Виталия не было, комната казалась нежилой, холодной, неуютной. Будильник показывал первый час. Идти на кухню, к газовой плите, не хотелось. Из тумбочки, заменявшей им с Виталием буфет, Искра достала сыр, колбасу, хлеб, принялась есть, запивая водой из графина. Так бывало в студенческие времена, в ту пору, когда она готовилась стать металлургом. Из всех девушек ее курса только трое, в том числе и она, стали в конце концов металлургами. Остальные — кто где, большинство — домохозяйки, пекутся о домашнем уюте. Искре вспомнилась московская квартира Виталия; в ней они прожили шесть лет; подумала она о том, что уже неделю нет писем от матери, которая, специально для этого приехав в Москву, осталась там с маленькой Люськой до того времени, когда Искра устроится на заводе как следует и возьмет дочку к себе.
А будильник все стучал и стучал, и стрелки приближались уже к двум… Здесь, в чужом городе, Виталий еще ни разу не оставлял ее так надолго одну, И как можно сидеть бесконечно с человеком, который более чем на двадцать лет старше тебя, у которого, наверно, совсем другие интересы? О чем они там говорят?
Хотелось поскорее лечь в постель и уснуть — Искра очень устала. Но она не привыкла засыпать, не дождавшись Виталия. Она посидела несколько минут за столом, поддерживая руками клонившуюся голову. Не выдержала, вместо жакета, в котором пришла с завода, накинула пальтишко, спустилась на улицу. Ноги пошли сами по тому адресу, который минувшим днем назвал ей Виталий. Искра нашла дом, где жил Гуляев. Во всех окнах было темно. Это встревожило. Поднялась по лестнице и позвонила.
— Это вы? — воскликнул Гуляев, отворив дверь. — Я вас никогда не видал, я не видал даже ваших портретов, но представлял вас именно такой.
От этого очень немолодого человека пахло водкой. Искре стало горько: так вот он каков, старый друг семьи Козаковых!
— Где Виталий? — спросила она сухо.
— Пардон, — ответил Гуляев смущенно. — Мы немножко не рассчитали с вашим супругом. Заходите, заходите. Вот он, бедняга, на полу.
— Витенька, милый! — Искра опустилась рядом с Виталием. — Что же это такое? Ну проснись, проснись, пожалуйста. Я тебя, очень прошу. Пойдем домой.
Она приподымала его голову, голова падала как мертвая, мертвыми были и руки, о жизни свидетельствовал только торопливый, неровный пульс, ловимый дрожащими пальцами Искры.
— Он может умереть. У него плохое сердце, — сказала она со слезами на глазах. — Что же вы наделали, как вам не стыдно!
— Немало они болтали…
И ты поверила им, — продекламировал Гуляев. Потом он сказал: — А если и у меня плохое сердце, если и я умру, кто и кому тогда скажет: что ж вы наделали, как вам не стыдно?
Искра не слушала его. Она все еще старалась привести в чувство своего Виталия.
— Ничего не выйдет, — сказал Гуляев. — До утра он будет не с нами, а где–то там, в иных мирах. Потом день, а то и два у него будет ужасно болеть голова. Вся беда в том… Да это не только его, а наша общая беда: пить умеем, пьем хорошо, — закусывать не научились. Вы замечали, наверно, на любых вечеринках, при любых застольях, чть остается на столах? Пустые бутылки и полные тарелки.
— Да перестаньте же вы, честное слово! — не выдержала Искра. — Какой жестокий человек!
— Я не жесток, я объективен. Я не меньше, чем вы, желаю счастья этому человеку, который лежит у ваших склоненных колен. Мне он, может быть, дороже, чем нам. Он единственное, что связует меня с прошлым. Я знал его отца, мы были друзьями, большими друзьями. Я знал его мать…
Гуляев, беспокойно шагавший по комнате, остановился и прикрыл на мгновение глаза ладонью. Затем он развернул матрац в углу, лег на него и притих.
— Какой ужас! — сказала Искра вполголоса.
Если бы не эта чужая пустая комната, если бы не этот старый человек в подтяжках и мятых брюках, но с какой–то легкомысленной пестрой «бабочкой» вместо галстука, она бы, наверно, тоже заплакала, омывая слезами лицо своего глупого, несчастного Витьки. Но тут плакать было невозможно. И сделать ничего было нельзя. Ужасно, но человек этот прав: Виталия до утра не подымешь, и, что еще ужасней, утром его будет жестоко тошнить, голова у него будет раскалываться. За шесть лет так случалось несколько раз. Но то было дома, дома, а не черт знает где, не в чужом месте. И не так — ни с того ни с сего, а или в Новый год, или в ее, Искрин, день рождения.
Искра подобрала зеленое одеяло, откинутое Гуляевым, расстелила на полу, погасила свет и легла рядом с Виталием, держа его руку в своей и все время слушая пальцами пульс. Не спалось. Она подумала о человеке, тяжело дышавшем в углу на матраце. Ведь он и в этом прав — закусывать мужчины не умеют. Бывает, стараешься–стараешься перед гостями, что–то печешь, выдумываешь, а все и останется, только водку выпьют. И Витька ничего не ест за столом. И тут, наверно, ничего в рот не взял. Интересно, что же у них было?
Домашний ужин всухомятку ей впрок не пошел. Искра очень хотела есть. Она встала, зажгла свет, осмотрела то, что было на чемодане, взяла вилку, подумав: «Наверно, это Витина», — и принялась за шпроты.
Бежали слезы по щекам, под носом и на губах было мокро. Искра часто и тяжело вздыхала, но это не мешало ей поглощать оставшееся от недавнего пиршества.
3
Крикнув на прощание инженеру Козаковой что–то о судьбе, Дмитрий Ершов долго шагал через город на Овражную улицу, к мазанке, которую строили еще его покойные родители, лет тридцать назад переехав в эти места из–под Юзовки. Мазанка стояла на окраинной дальней улочке, по уклону сползавшей в размытую дождями балку. Многие на этой улочке были тоже из Донбасса, потому вокруг каждого домика тут теснились вишневые садочки.
Добираться до дому в слабом свете редких уличных фонарей было нелегко: недавние дожди напитали глинистую землю влагой, ноги скользили, к подошвам и каблукам липли тяжелые комья, и нес ты на ногах не ботинки, а пудовые гири. В этот раз, правда, немножко помогала луна — освещала дорогу с разъезженными, полными воды колеями. Было тут не как в городе, а как в плохой деревне. Горсовет этой окраиной не очень–то занимался, город строился в другом направлении, вдоль моря, в сторону от заводов, уходя подальше от дыма и гари доменных и мартеновских печей.
Братья и сестры Дмитрия покинули отчую мазанку — кто давным–давно, кто совсем недавно. Наистарейший брат, Платон, обер–мастер доменного цеха, тот переехал в заводской дом всего полгода назад. Жили теперь в мазанке вдвоем: он, Дмитрий, да Андрей, племяш, сын погибшего на войне Игната. Андрей окончил вечерний техникум при заводе и работал мастером участка в доменном цехе. Парень взрослый, вот–вот женится, тоже уйдет, и жить тогда в старой хате Дмитрию вовсе одному.
Дмитрий дошел до калитки, взялся за холодную и влажную от вечерней росы скобу.
— Дима, — услышал он под тополями знакомый негромкий голос. С лавочки, устроенной возле калитки, поднялась женщина. — Совсем озябла.
— А что в дом не шла?
— А чего там одной сидеть? Одной страшно. Мыши скребутся.
— Ну пойдем, ужинать будем. — Дмитрий обнял озябшую женщину за талию, подтолкнул к калитке.
Засветив электричество в горнице, он скинул куртку, стянул через голову тугой черный свитер; за перегородкой без дверных створок, там, где когда–то была кухня и хозяйничала мать, принялся умываться под рукомойником.
Худенькая и по–цыгански смуглая женщина тоже сняла жакет, осталась в коротком легком платье. Туфли — они были в уличной грязи — женщина сбросила, ходила по горнице босая. Из плетеной сумки, которую принесла с собой, она извлекла свертки, в свертках была еда.
— Может, горячего чего сделать, Дим? — спросила она.
— А чего у нас есть–то?
— Яичницы, хочешь, нажарю! С колбасой, с помидорами.
— Давай жарь. Зажечь тебе керосинку?
— Зажги.
Они разговаривали, держались друг с другом, как муж и жена, которые уже много прожили вместе. Но они не были мужем и женой. Он звал ее Лелей, лет ей было почти столько же, сколько ему, разве двумя–тремя годами меньше. За двенадцать километров, из поселка Рыбацкого, она приходила к нему каждую субботу и в воскресенье вечером уходила. Обязанностей здесь у нее было множество в эти ее свободные часы: она прибиралась в доме, мыла полы, стирала Дмитриеву одежду; даже огород развела на участке, зелень всякую выращивала.
Встретились они спустя два года по окончании войны. Дмитрий возвращался из Германии после демобилизации; она тоже возвращалась из Германии; правда, не прямо из Германии: где–то в Белоруссии пожила, поскиталась по чужим местам. В вагоне держалась особняком, все дни, отворотясь от людей, смотрела в окно. Дмитрий понял — почему: лицо у нее было изуродовано, в рубцах, в ожогах. Усмехнулся, подумал: «Вот мне и пара», подсел к ней. «В плену была, что ли?» — спросил, рассматривая ее изношенные, с чужого плеча, одежды. «В плену», — ответила она. «Откуда родом–то?» Назвала его родной город. Обрадовался, стал расспрашивать о знакомых.
Денег у нее не было, все заботы о попутчице принял на себя. Уж очень была она слабая, чтобы не привлечь к себе внимание его сильной натуры. Ехала неизвестно куда, потому что, как объяснила Дмитрию, из родных у нее никого не осталось, все погибли от немца. Привел сюда, в этот домик. Пожила несколько недель, все лежала на траве в саду, смотрела в небо, думала о чем–то. Потом сказала, что пора ей начинать работать. Дмитрий хотел устроить на завод — отказалась: нет, нет, в городе не останется. Ушла в рыболовецкую артель, сети чинить, да вот и чинит их по сей день. И живет там где–то, в общежитии. Сначала жалость у него была к ней, потом дружба появилась, как к сестре: никаких иных чувств долгое время не было; наверно, и не смогла бы их пробудить в ту пору Леля ни в ком — уж очень не привлекала она к себе своим видом: на лбу, на подбородке шрамы, глаз один чужой, из стекла сделали в Минске, и не очень хорошо сделали, ее собственный — темный, почти черный, а чужой получился светлее, карий с желтинкой.
Но время шло, то ли ветер морской как–то загладил рубцы, то ли Дмитрий к ним пригляделся и наконец увидел статную Лелину фигуру, почувствовал ее добрую, отзывчивую душу. Словом, обнял однажды, ощутил ее тепло, и с тех пор пошли иные отношения. Привык к ним Дмитрий. Не приди она в субботу, затосковал бы, пожалуй, искать бы отправился.
А что она чувствовала к нему? Не уточняли. О чувствах не говорили никогда, жили как жилось. Он ей про свои заводские дела рассказывал, она ему про свои рыбацкие. Уклонялась Леля только от разговоров о прошлом. Не могла о нем вспоминать — сразу начинала плакать. Дмитрий и не настаивал на таких вопросах. Леший с ним, с прошлым с этим. «Почему ты не женишься?» — спросила его Леля несколько лет назад. «На ком?» — хмуро поинтересовался Дмитрий. «Девушек разве мало? Молодых женщин, красивых, хороших?» — сказала она. Себя Леля в невесты ему не предлагала. «Хороших, красивых… — повторил Дмитрий. — А куда же я тебя дену?» Она взглянула на него с радостным изумлением, подошла, прижалась и долго–долго не выпускала из молчаливых объятий…
Яичница была готова, Леля позвала к столу. На столе Дмитрий увидел и бутылку водки.
— Зачем? — сказал он недовольно. — Что я — пьяница, что ли?
— Разве только пьяницы пьют, Димочка? Бывает, на радостях выпивают, с горя, от усталости, праздник какой–нибудь празднуют… Мало ли!
— А какое у нас с тобой горе? Радости тоже вроде бы не через край. Так что праздновать, Лелечка, нечего. Сама знаешь, не люблю я это дело. — Он отодвинул бутылку в сторону, принялся за яичницу.
— А я все–таки выпью рюмочку, — сказала она. — У меня сегодня день рождения.
Впервые так случилось, что она сказала о своем дне рождения. А он о таком никогда не спрашивал. Это относилось к прошлому. Прошлого же молчаливо уговорились не касаться.
— Ну вот, сказала бы сразу! — почему–то обрадовался ее словам Дмитрий. — Поздравляю, Ольга Сергеевна, желаю тебе всего, чего только ты хочешь. — Он налил себе и ей в тонкие маленькие рюмочки, оставшиеся в доме от минувших времен. Чокнулись и выпили.
— Хочешь, я спою что–нибудь? — спросила Леля.
Она сходила в боковушку, которую занимал Андрей, взяла там гитару, подтянула, подладила струны и одну за другой стала петь уже знакомые ему песенки про любовь. Может быть, и не очень хорошо она пела, но Дмитрию казалось, что хорошо; ему нравилось, он сидел за столом, подперев рукой голову, и внимательно слушал.
Его словно кольнули, когда Леля запела иную, совсем иную песню, не такую, как те. Он очень любил эту песню. Песня его волновала, и так волновала, что, слушая ее, он испытывал желание встать и пойти куда–нибудь в ночь, навстречу ветру и неизвестности — пусть ветер охлаждает грудь, а неизвестность несет успокоение, заслоняя собой пережитое.
пела Леля, —
Леля видела напряженную спину Дмитрия. Может быть, уже и не надо было петь, может быть, перестать бы следовало. Но она не могла прервать песню. Она тоже, видела перед собой такое, чего никто другой увидеть бы не смог.
В тот именно час, когда инженер Козакова среди ночи закусывала в чужой комнате шпротами и утирала чужими белыми платками мокрые от слез губы, в старой мазанке на Овражной легли спать. Лежа в постели, в потемках, под стук ходиков, Дмитрий рассказывал Леле о том, что произошло за неделю на заводе, в его цехе, на блюминге. Он рассказывал, как предложил увеличить вес слитков, которые идут на блюминг из мартеновского цеха.
— Ничего другого, чтобы повысить производительность стана, и не придумаешь. Все остальное из этой техники, пожалуй, уже и взято. Я не фокусник.
Леля тихо рассмеялась.
— Чего тут смешного? — спросил Дмитрий недовольно.
— Ты вот говоришь, а мне вспомнилась статья в газете, читала не так давно. Там критикуется одна книга. Критик высмеивает писателя за то, что в книге описано, как муж с женой лежат в постели и разговаривают про заводские дела — про болты, про гайки… Разве, мол, об этом говорят люди в постели! Вот мне и смешно стало: ведь мы–то с тобой тоже…
Леля умолкла. Долго молчал и Дмитрий.
— Слушай, — сказал он. — А ведь неправильно тот тип смеется над писателем. Конечно, может, писатель про это дело плохо написал. Но оно из жизни. Я тебе про стан, про слитки, про все такое говорю почему даже, вот видишь, в постели? Ну почему? А потому, что это главное мое дело в жизни. Он–то, наверно, тоже рассуждает в постели с женой о том, какую ловкую статейку написал и сколько за нее получит. Чем же его статейка лучше тех болтов или моих слитков? Эх, эх, есть еще такие, мы вкалываем, а они только все осмеивают и тем корм себе добывают! Интеллигенция…