Избранные произведения в трех томах. Том 3 - Кочетов Всеволод Анисимович 4 стр.


Стукнула дверь в передней. Явился Санька, крепкий, широкоплечий младший сынок Платона Тимофеевича; исполнилось ему шестнадцать, заканчивал ремесленное.

— Звала, бабк? — спросил он, хватая с тарелки на буфете пригоревшую лепешку. — Вкусно до чего! Батьке вон какие печешь!

— Дурень ты дурень, — не выдержала, засмеялась Устиновна. — Он меня за такие печенья матерком пускает, бормочет под нос: думает, не слышу. Вот что, хлопче, садись на свой самокат, отправляйся к дядьям, к обоим. Скажи, отец совещание созывает. Вопрос сурьезный и безотлагательный. — Она подумала и решила: — Письмо вот это захвати, почитать дай. Сами разберутся, что к чему.

К тому времени, когда Платон Тимофеевич закончил покаянный обход обиженных женщин, Санька уже возвратился и привез ответ и от Дмитрия Тимофеевича и от Якова Тимофеевича.

— Сказали, после обеда непременно будут.

Явились братья не после обеда, а много позже, когда уже смеркалось и на морском берегу зажгли красные огоньки маяков. Яков первый, Дмитрий за ним. Он прежде проводил Лелю до парохода.

Уселись втроем вокруг стола, при распахнутых окнах. Устиновна, накрыв к чаю, отошла, прислонилась в дверях к косяку, руки спрятала на животе под фартуком.

Долго молчали, вертели в руках письмо Степана. Яков Тимофеевич отклеил марку с изображением какого–то бородатого ученого, опустил в карманчик пиджака: «Васька копит!» Шел этому брату сорок девятый год, начинал он, как и старший, Платон, трудовую свою жизнь на заводе в Юзовке в мартеновском цехе, но получилось, что еще задолго до войны, еще в ту пору, когда только–только семья переехала в эти места, свернул он с семейной дороги металлурга. Началось с того, что играл в заводском духовом оркестре на трубе, дальше уже руководил этим оркестром, потом возглавил всю заводскую самодеятельность, стал директором клуба, Дома культуры, а после войны, возвратясь с фронта, вот и директором городского театра. Ничем Яков Тимофеевич не болел, ни на что не жаловался, носил молодившие пиджаки спортивного покроя. У него росло брюшко, образовывался второй подбородок. По утрам он, в порядке борьбы с этими нежелательными явлениями, приседал разок–другой возле постели, потом смотрелся в зеркало, говорил: «Не помогает», — и шел завтракать.

Брат Дмитрий со своим характером представлял собой полную противоположность Якову Тимофеевичу, хотя, как это неизменно фиксировали фотообъективы, глаза и у него сидели глубоко под высоким лбом и уши так же торчали. Был он сухой, подтянутый, и если Яков Тимофеевич любил пошутить, посмеяться, Дмитрий Тимофеевич почти всегда сохранял на лице выражение строгое, многословия не терпел. То ли благодаря этому, то ли из–за шрама чуть ли не во все лицо — от левого виска бороздой через щеку до верхней губы, — а вернее всего за умение работать так, что ему не поспевали подавать слитки на стан, Дмитрия Тимофеевича на заводе не просто уважали, а, пожалуй, даже еще и побаивались.

— Полагаю, нас тут достаточно, чтобы решить это дело, — сказал Платон Тимофеевич. — Сестер, зятьев спрашивать не будем?

— Видишь ли, Платон, — заговорил Яков Тимофеевич, — юридически Степан ни в каком, так сказать, согласии своих родственников и не нуждается. И без нашего ответа он может прекрасно приехать. Дело в другом. Если он спрашивает твоего да моего согласия, то он через это согласие хочет узнать, как мы к нему относимся, навсегда ли вычеркнут он из нашей семьи или еще есть у него шансы в нее вернуться. Вот что для него главное.

— Яков прав, — сказал Дмитрий. — Степану главное — как мы к нему относимся, а нам главное — определить, как держаться с ним будем, когда он вернется.

— Так что же, выходит, что мы его примем с распростертыми объятиями, пожалеем сукинова сына, так, что ли? — Платон Тимофеевич побагровел. — Изменник он или не изменник?

— Брат он вам, — подала голос от дверей Устиновна.

Все трое обернулись к ней, удивленно посмотрели.

— Просто даже не представляю, — закуривая сигарету, сказал Яков Тимофеевич, — ну никак не могу себе представить, что я стану делать, когда, скажем, вот этак окажусь за одним столом со Степаном. Очень затруднительное положение.

— А может, еще и невиноватый он, — снова вступила в разговор Устиновна. — Вот техник–то вернулся, который с газового завода… Фамилия из головы вылетела… Извинились, говорят, перед ним, путевку теперь в санаторию бесплатно выдали. Комнату обещают.

— Ну извинились — значит, не виноват, значит, действительно зря человек пострадал, — дергая шрамом, перебил Дмитрий. — А перед Степаном никто не извинялся, в письме во всяком случае об этом нет. Отбывал наказание, случилась амнистия, простили.

— И вообще, — сказал Платон Тимофеевич. — К такому делу надо подходить осмотрительно. Разные и по–разному выходят. Ворья вон сколько всякого вышло по амнистии. А которых и просто из жалости отпускают: напакостил — ну ладно, не пакости больше. Советская власть по душе–то своей великодушная, и потому великодушная, что сильная. Вот и надо разбираться, кто от великодушия этого вышел, а кто и впрямь напрасно терпел.

— Словом, не будем себя тешить, ребята. Если бы не было вины за Степаном, если бы не понимал он ее за собой, уж не забыл бы написать об этом. А вот не написал, молчит. Ну что же, решаем так: пошлем авиапочтой, а того лучше — телеграммой: езжай, мол, братец, куском хлеба поделимся. Так, что ли?

— А где жить будет? — спросил Яков Тимофеевич. — В общежитии? А может, он на завод идти не захочет: тогда какое же общежитие?

— К себе пущу, — сказал Дмитрий. — Вдвоем с Андрюшкой живем в пустой хате. Потеснимся.

— А как же Лелька? — Яков подмигнул Платону Тимофеевичу. — Вдруг застесняется, ходить перестанет…

Не поворачивая головы, Дмитрий скосил в сторону брата тяжелый, хмурый взгляд. Был этот взгляд такой, что Яков Тимофеевич поспешил сказать:

— Молчу, молчу, Митенька. Ну тебя знаешь куда. Шуток парень не понимает. Разве можно так жить на свете: все всерьез да всерьез. С ума сойдешь ведь.

— Шутки разные бывают, — сказал Дмитрий. — За одну из шуток брат Каин брата Авеля убил.

— Это в вашем цехе так считают, — не удержался Яков Тимофеевич.

— Точно, точно, Митя, не силен ты в священном писании, — засмеялся Платон Тимофеевич.

— Что ж, пойду поштудирую евангелие, — сказал, подымаясь, Дмитрий. — Может, составишь компанию, заслуженный деятель? — позвал он Якова Тимофеевича. — Провожу до дому, так и быть. Не бойся, Авель, я не Каин.

5

Секретарь городского комитета партии Горбачев шел на работу. Утро было солнечное, свежее. Море, открывавшееся по временам за домами, лежало в дымке, по нему катились волны с белыми гребнями, в порту густыми голосами разговаривали пароходы. Пахло цветами. После дождей они вдруг расцвелись к осени в городских скверах, разблагоухались. По центральным улицам стало просто приятно пройтись. А сколько труда и всяческих совещаний понадобилось, прежде чем посадили эти цветы весной! Разве горожане про то знают? Каких только причин не выдумывал исполком горсовета, чтобы отвязаться от обременительного дела: и денег–то нет, и работать некому, и семена или рассаду взять неоткуда…

Горбачев шел медленно, ему нездоровилось. Он думал свои трудные секретарские думы. Много сотен тысяч людей в городе. Все хотят хорошей и достаточно оплачиваемой работы, все хотят хорошего жилья, все хотят есть и веселиться — жить той разносторонней, содержательной жизнью, какой достойно это удивительное существо — человек. Нет такого участка в жизни города, за который бы Горбачев прямо или косвенно не отвечал перед партией, перед ними, которые хотят хорошей жизни, хорошего жилья и хорошей еды.

Нелегкая его работа, да и здоровье вот портится, возраст себя оказывает — молодость стал вспоминать. Проходя мимо недавно восстановленного двухэтажного дома бывшей женской гимназии, вспомнил вдруг губернскую ЧК, которая размещалась здесь когда–то, вспомнил себя, мальчишку–рассыльного, грозных комиссаров и уполномоченных, неутомимых солдат–чекистов, комсомольцев–чоновцев, бессонные ночи, выезды на ликвидацию белогвардейских и кулацких мятежей, облавы и погони… Подумал о том, что, пожалуй, следовало бы на этом здании установить мемориальную доску. Уж больно мало памятного осталось в городе от революционных лет. Пусть молодые читают о том, что была когда–то ЧК, и не вообще, а конкретно, в этом вот доме, где теперь школа–десятилетка; что были комбеды и ревтрибуналы, что были ЧОНы и продотряды, что были красногвардейцы и женделегатки… Цветы, благоухающие сегодня вдоль улиц, завоевывались в боях. До цветов здесь когда–то лежал голый пыльный булыжник, который знал кровь от пуль и от шашек и не раз брызгал горячими искрами под копытами казачьих коней.

По лестнице горкома Горбачев поднялся на второй этаж, поглаживая под пиджаком сердце. Ныло. Через приемную, кивнув ожидавшим там нескольким посетителям, прошел бодро.

— Здравствуйте, Симочка! — сказал весело секретарю. — Как провели воскресенье? — Вполголоса добавил так, чтобы только ей было слышно: — Прошу минуточку никого ко мне не пускать.

В своем кабинете отпер сейф, достал из него коробочку, в которой лежали плоский пузырек, пипетка и кусочки мелко наколотого сахара. На пузырьке была надпись: «Валидол». Накапал на один из сахарочков шесть капель, положил под язык. Во рту стало холодно и мятно. Вспомнились белые пахучие пряники. В годы нэпа их пек один частник, недалеко тут от горкома пекарня была, во дворе… Снова подумал, что вспоминать детство не к добру, — во всяком случае, это верный признак старости. И еще подумал: пятьдесят три года — неужели это действительно уже старость? Странно. А когда же все было — молодость, зрелые годы? Как, когда они успели пролететь? Усмехнулся. Сам поймал себя на притворстве. Прекрасно же знал, что прожил много и пережил многое, не пролетели годы, а шли и шли один за другим, и в каждый из них делал что–то, может быть, на первый взгляд и не очень броское для глаза, но значительное, необходимое, важное солдат партии Иван Горбачев.

Запер коробочку снова в сейф, нажал на кнопку звонка на столе, появившейся Симочке сказал:

— Давайте, кто там первый?

Вошел хорошо одетый во все отутюженное и свежее человек не сразу определимого возраста, почти совсем седой, лицо припухшее; не спеша, но и не слишком медленно пересек кабинет, подождал приглашения, сел в кресло, внимательно осмотрел Горбачева умными усталыми глазами.

— Я вас слушаю, — сказал Горбачев.

— Вы не подумайте, товарищ Горбачев, что я пришел к вам как некий жалобщик, как человек обиженный. Моя фамилия Орлеанцев. Я коммунист. Вот мой партбилет прошу взглянуть. Как видите, партийный стаж порядочный, еще в институте вступал. До войны, конечно. Дело вот в чем, товарищ Горбачев… Я бы, простите, мог вас и не беспокоить, сел бы в поезд или на самолет — и прямо в Москву, к министру, к Николаю Федоровичу, или даже и к одному из первых замов предсовмина… Но ведь это же мелочи, стоит ли из–за них беспокоить больших людей. Дело вот в чем. Я прибыл в ваш город по собственному желанию. У нас в министерстве началось сокращение штатов. Я, чтобы облегчить этот процесс, хотя убежден, что сокращение меня и не коснулось бы, подал заявление в порядке собственной инициативы, и мне выдали, так сказать, путевку к вам, на Металлургический. По образованию и по опыту аппаратной руководящей работы я металлург. И что вы думаете? Здешний директор просто чудак какой–то. Пожалуйста, очень, говорит, вам рады, идите инженером на участок.

— А вы куда бы хотели?

— Я, товарищ Горбачев, далек от того, чтобы капризничать. Я, например, не претендую на должность главного инженера или главного технолога завода. Меня здесь не знают, пусть, как говорится, присмотрятся товарищи. Но начальником цеха, мартеновского или доменного…

— Там же есть люди.

— Не мне вам объяснять, что в таких случаях делают. В возможностях директора многое, товарищ Горбачев. Но я человек не капризный, я предложил директору кое–какой выход из положения. Я ведь уже почти неделю, как прибыл сюда, успел навести необходимые справки. В доменном цехе обер–мастер не имеет никаких документов, никакого диплома, практик.

— Ершов? Платон Тимофеевич? — спросил Горбачев.

— Ну конечно же, вы, наверно, всех тут по имени–отчеству знаете. Вы местный, товарищ Горбачев?

— Местный, товарищ Орлеанцев, местный. Такова моя злосчастная планида.

— Отчего же злосчастная? Если бы меня в Москве спросили, местный ли я, я ответил бы, что местный, и на планиду сетовать бы не стал.

— То Москва, товарищ Орлеанцев, град стольный. У нас провинция, периферия.

— Да, так вот, вы правы: Ершов, — возвратился к своему разговору Орлеанцев, — практик. Когда–то, конечно, мы их ценили, этих стариков…

— Ему полсотни, не больше, Ершову.

— Ну все равно, для доменщика это пенсионный возраст. Так вот, говорю, мы когда–то практиков этих ценили. Сейчас идет новая техника, она им не по зубам, практикам. Сейчас необходимы образование, диплом. Не так ли?

— Вот вы сказали, Орлеанцев: необходимы образование, диплом. А это разве одно и то же — диплом и образование? Насколько я знаю, это разные вещи. У Ершова — ваши сведения достаточно точны — диплома нет, но образование есть. Он уже семь лет старший мастер, или, как доменщики по сей день говорят, обер–мастер. Начиная с горнового всю доменную науку проходил. Знаете, дорогой товарищ, я, кажется, вас не поддержу, я соглашусь с директором завода: на участке вам следует сначала поработать, он прав. Вы после института на производстве еще не были?

— Я был на большой руководящей работе.

— Руководящая — руководящей. Но четыре доменные печи… Стоит ли вам сразу принимать на себя такую громадную ответственность? Поработайте на участке. Приобретите опыт, проверьте свои силы…

— Но мне же знаете сколько лет? Мне сорок три года, у меня, повторяю, большой руководящий опыт. Поздно мне ученичеством заниматься, да и ни к чему.

— А вот тоже из Москвы, и тоже, кажется, из вашего министерства, приехала инженер Козакова…

— Что вы сравниваете, товарищ Горбачев! Она еще девчонка, никакого жизненного опыта. Убежден, что в порядке развлечения сюда заехала. На что это ей? Муж — художник, могла бы и вообще дома сидеть. Знаю ее, в главке арифмометры крутила.

— Словом, так, товарищ Орлеанцев. Я лично согласен не с вами, а с директором завода. Большего вам сказать не могу.

— Что ж, значит, в Москву обращаться, к Николаю Федоровичу? Вы его знаете?

— Нет, не встречались, только фамилию слышал.

— Вот видите! А может быть, придется и к самому Захару Петровичу…

— И Захара Петровича только на портрете видел, — сухо перебил Горбачев. — А вы Гаврилу Алексеевича знаете? — спросил он неожиданно.

— Простите, а кто это?

— Это… вот выйдете отсюда, по улице свернете вправо, в сквере памятничек стоит. Это был у нас секретарь губкома, он в партию меня принимал. Его один кулацкий сын убил из–за угла. За раскулаченного папашу мстил. Пойдите посмотрите памятничек. Хороший был человек Гаврила Алексеевич. До свиданья, товарищ Орлеанцев!

— До свиданья. — Орлеанцев встал. — Только, знаете, товарищ Горбачев, вы уж на меня не сердитесь, если кое–кого из местных товарищей сверху побеспокоят.

Он ушел. Горбачев проследил за ним из окна кабинета. Покинув здание горкома, Орлеанцев свернул не вправо, к скверу, а влево.

Следующим посетителем был тоже инженер, и тоже с Металлургического завода. От Орлеанцева он отличался помятым костюмом, грязноватой сорочкой, был небрит, приглашения садиться не ждал, сразу уселся в кресло, держался далеко не так уверенно. Хватал со стола карандаши, вертел их в худых, желтых пальцах.

— Я, товарищ секретарь горкома, беспартийный, — говорил он торопливо, — но все равно пришел к вам, как к высшей власти в городе. Ничего не выйдет у вас, в Кремль ехать надо будет. Продам все, а поеду.

— Какая же я высшая власть? — сказал Горбачев. — Я работник горкома.

— Ну, это все большие люди так говорят. Из скромности. Или из кокетства. Вы власть, и чего там! Помогайте. Маринуют.

— Что маринуют?

— Важнейшее для нашего народного хозяйства предложение. Миллионы рублей экономии. Вот моя докладная.

Горбачев раскрыл довольно объемистую папку.

— Здесь чтения часа на три, товарищ…

— Крутилич моя фамилия.

— Уж лучше вы для начала мне на словах изложите это дело, товарищ Крутилич.

— Вы в технике понимаете, товарищ секретарь? В доменном производстве?

— Работал когда–то на Металлургическом, только не в вашем доменном, — строил мартеновский.

— Я тоже не из доменного. Я вообще не из цеха, я в техникуме практикой руковожу. Поэтому и в доменном бываю. Так вот чего я вам хочу сказать. В современных условиях, когда подавляющее большинство оборудования доменных печей работает без остановки на плановый ремонт по полтора–два года и когда длительность межремонтного периода от этого увеличивается, — как должны ставиться вопросы, связанные с системой организации ремонтной службы? Они должны ставиться четко, оперативно, собранно. Я предлагаю все ремонты на доменных печах передать ремонтно–монтажному цеху, РМЦ. Правильно?

— Что–то я такое слышал, — сказал Горбачев. — Только не помню… то ли уже был такой опыт?.. Кажется, так уже работали, а потом наши доменщики почему–то отказались от услуг РМЦ.

— Это вредители отказались. Мы должны немедленно восстановить централизованную систему ремонтов. Централизованная система — это социалистическая система. А что у нас сейчас? Сейчас копаются на ремонте работники производственных цехов, в данном случае доменного цеха. Качество работ, проводимых самим производственным цехом, всегда ниже, чем качество специального ремонта. Ведь у производственников могут быть, и непременно возникают, всяческие текущие ситуации, которые бьют по ремонту, мешают ему, а то и вовсе ведут к срыву. Работу у них никто не принимает — не будешь же принимать сам у себя! Контроля, значит, нет. Нарядов у них тоже нет, и плана ремонта нет, латают как знают. Производительность труда от этого низкая.

Назад Дальше