Кокда мама плидёт дамой, я обязательно спласу у нее пла блатика.
А тепель я выклюцаю свою иглуску, патаму сто у меня узе балит галова…"
"Запись номер двести восемнадцать от 24 сентября две тысячи двадцать четвертого года, восемнадцать часов сорок три минуты.
– Севодня я стал уже бальшой. Патаму шта у меня севодня день лождения, и мне стало пять лет. А еще я науцился гавалить слазу тли буквы – "же", "ше" и "ще". Тепель мне осталось только науциться выгаваливать букву "цэ" и букву "лэ". Папа сказал, сто меня не возьмут в школу, если я не умею выгаваливать все буквы. Поэтому я лесил, сто буду тлениловаться каждый день.
Например: целовек…. нет… цасы.. .цасы… цудо… цу-до… Нет, не палуцается!
Луцше я паплобую букву "лэ". Мама гавалит, сто для этого надо лыцать, как сабака. Л-л-л… Л-лыба… Л-лак… Пал-л… пиложок…
Нет, ницево у меня не палуцается.
Но я все лавно кокда-нибудь науцусь. Обесяю… нет – обещаю.. Вот.
Надо только потелпеть.
А ко мне на день лождения плиходили гости. Я позвал своих знакомых лебят, с котолыми иглал во дволе, и плишел Колька с пелвово этажа. И Юлка, и Светка, и Лалиска. И даже Мишка Зотов плисол. Я ево снацала не хотел звать, патаму сто он всекда миня длазнит. Из-за тово, сто я не могу выгаваливать все буквы. Но потом я ево налошно позвал, штобы он услышал, как я гавалю букву "шэ".
Мы пили цай с толтом, и еще мама купила нам много конфет, и мы их ели. А патом мы иглали в моей комнате. Нам было весело. Вот…
Только патом у миня вдлук пашла из носа кловь.
Сильно-сильно. Я даже испацкал кавёл. Мама сказала, што мне нада палежать, штобы кловь в носике засохла. И поэтому лебята ушли. Я веть не мог с ними больше иглать. Они пошли на улицу, а я сицас лежу на диване, и мама дала мне кусоцек льда, штобы я делжал его на пеленосице. Но лёт халодный-плехалодный, и я не хацу ево делжать на носу…
И еще я жду, когда папа плидет с лаботы. Патаму што он должен плинести мне падалок. Я не знаю, што они с мамой мне на этот лаз подалят, но, навелно, это будет што-нибудь оцень халошее и интелесное. Луцше бы это было што-нибудь, цево нет ни у ково из лебят в нашем двале. Патаму што со мной тогда бы все длужили. А есть такие лебята, католые со мной иглать не хотят. Они гавалят, што им не лазлешают иглать со мной их ладители. Патаму што я какой-то не такой, как фсе.
Но я же знаю, што я такой же, как все! И мама моя тоже говолит, штобы я не слушал всю эту елунду. Но мне все лавно неплиятно, когда со мной не хотят иглать и длужить.
Эх, сколей бы плисол папа!.."
"Запись номер триста сорок от пятнадцатого ноября две тысячи двадцать четвертого года, одиннадцать часов двадцать две минуты.
– Севодня наступила зима, патаму што выпал снег. На улочке так класиво! Жалко, што я не могу выхадить на улицу, патаму што у меня уже целую неделю балит живот…
Токо што ко мне плиходила тетя влач, штобы пасмотлеть меня. Она плинесла какой-то плибол и подсоединяла ко мне всякие пловотки и тлубочки, а сама смотлела в окошечко на клышке чемоданчика, в котолом этот плибол лежал.
А патом они с мамой долго лазговаливали на кухне. А сначала они заклыли двель в мою комнату.
А когда тетя влач ушла, мама стала плакать. И еще она гавалила мне, штобы я ее за што-то пластил. Я сплосил: "А за што, мамочка?" – но она ничего больше не сказала, и только всё плакала, и плакала. И тогда я сплосил у нее: "Может быть, у тебя тоже балит животик, мама?" – а она заплакала еще сильнее…
Мне пачему-то тоже захотелось плакать, но я не заплакал. Патаму што я уже бальшой, и должен быть мущиной. Мне так всегда гавалит папа…"
"Запись номер триста семьдесят восемь от двадцать первого ноября две тысячи двадцать четвертого года, двенадцать часов девять минут.
– Севодня у меня животик балел не сильно, и мы с мамой смогли выйти на улицу.
И у лифта встлетили сосетку тетю Лаю. Она сказала, што я очень бледненький и спласила меня: может, што-то у тебя балит, малыш? Я ей сказал, што нет. Не патаму, што я люблю влать. Плосто не хачу, штобы тетя Лая меня жалела. Она тогда гладит меня по галове, а луки у нее очень шелшавые. И еще я знаю, што моя мама тоже не любит, когда меня жалеют длугие взлослые.
Вот…
Но тетя Лая все лавно сказала маме:
– Бедненький лебёнок. Какие же вы бесселдечные ладители, што мучаете своих детей!.. Бога бы побоялись, извелги!
Я думал, што моя мама сейчас удалит тетю Лаю, патаму што лицо у нее стало белым-белым. Как снег… Но моя мама плосто взяла меня за луку и мы пошли спускаться по лестнице пешком, а не стали ждать лифта.
Когда мы вышли на улицу, я сплосил:
– Мам, а пачему тетя Лая гавалит, што вы мучаете детей? Я же у вас только один!
А мама сказала, што это плосто так гавалится и што ваабще тетю Лаю не надо слушать, патаму што у нее нет своих детей, и она нам завидует…"
"Запись номер четыреста двадцать один от пятнадцатого декабря две тысячи двадцать четвертого года, восемнадцать часов пятнадцать минут.
– Севодня я опять весь день лежал в постели, патаму што у меня опять болел живот. И мне паэтому не хотелось ни кушать, ни иглать. Мама давала мне таблетки и делала укольчики. Я уколов не боюсь, нет. Патаму што мне их так часто делали, что я уже пливык…
Я даже не хател сматлеть телевизол.
Тогда мама сказала: "Давай, я тебе почитаю".
Она взяла детские книжки и стала мне читать.
Больше всего мне понлавилась книжка пло маленького мамонтенка, котолый спал во льдах на Дальнем Севеле, а когда ожил, то стал искать свою маму. Из-за этого он поплыл на большой льдине в Афлику, патаму што в Афлике живут слоны, и он думал, что его мама там, следи слонов. Он плыл и пел песенку. Я ее холошо запомнил, патаму што плосил, штобы мама плачитала мне эту книжку тли или четыле лаза.
Вот эта песенка:
К синему молю,
К зеленой земле
Хачу я доблаться
В моем калабле.
Меня не пугают ни волны, ни ветел -
Плыву я к единственной маме на свете.
И мама услышит,
И мама плидет,
И мама меня неплеменно найдет -
Ведь так не бывает на свете,
Штоб были потеляны дети…
А патом мама сделала мне еще укольчик, и мне уже не стало больно, и я заснул.
А когда плоснулся, то увидел, што мама отлезает у меня ножницами волосы. Я сплосил ее, мама, зачем ты меня постлигаешь, у меня же еще не длинные волосики, а она сказала, што это нужно для тово, штобы сдать влачу какие-то анализы…"
"Запись номер пятьсот три от десятого марта две тысячи двадцать пятого года, одиннадцать часов тридцать две минуты.
– Севодня наконец-то закончилась зима, и началась весна.
Мама сказала, што нам обязательно надо погулять.
Она сделала мне еще один укол, штобы у меня не болели ни животик, ни голова, и мы пошли на улицу.
Только когда я болел, то мало кушал. У меня не было аппетита. И паэтому у меня осталось мало сил, штобы хадить.
И тогда мама достала из кладовки мою сталую коляску, на котолой меня возили, когда я был еще маленьким. Она сказала, что будет катать меня.
Но я не захотел так гулять. Патаму што пледставил, как меня будут длазнить длугие дети, ведь в колясках возят только глудных младенцев.
И я сказал моей маме, што пойду сам.
– Как же ты пойдешь? – сплосила мама. – Тебя же ветлом качает!..
Но я все лавно сказал, что буду ходить сам и чтобы она меня только клепко делжала за луку…"
"Запись номер пятьсот четыре от десятого марта две тысячи двадцать пятого года, двадцать один час тридцать минут.
– А сичас я лежу в бальнице, и у меня все балит.
Мама с папой сидят лядом со мной, но инокда они куда-то уходят, и тогда я могу записывать свой голос на диктофон. Так называется плиболчик, пла котолый я думал, што это говолящая иглушка.
Ой!..
"Запись номер пятьсот пять от десятого марта две тысячи двадцать пятого года, двадцать один час сорок пять минут.
– Плиходила тетя, котолая мне сделала укол, и мне стало не так больно. Все лавно больно, но можно и потелпеть.
А штобы не плакать, кокда мне больно, я лучче ласскажу, што со мной сиводня было.
Мы с мамой холошо погуляли. Мы плисли в палк, где было мало налоду.
Там было ялкое солнце, и было тепло.
Мы там сидели на скамеечке и смотлели на делевья, на тлаву, на цветочки, котолые сажали тети-садовники…
А патом мама оставила меня сидеть на лавочке, а сама пошла за моложеным.
Вот…
Я сидел-сидел, а мамы все не было, а патом я увидел дядю. Это был еще не взлослый дядя, а молодой дядя. Он куда-то шел, а потом увидел меня и остановился.
И сказал:
– Клим, это ты? Клим Фёдолов?
Я сказал, что да, и сплосил, откуда он знает, как меня зовут.
А он сказал, что я очень пахож на мальчика, с котолым он вместе лос. Только это было совсем в длугом лайоне голода. Но того мальчика тоже звали Клим Федолов. И тогда он сплосил, как зовут моего папу и мою маму.
Я сказал, что да, и сплосил, откуда он знает, как меня зовут.
А он сказал, что я очень пахож на мальчика, с котолым он вместе лос. Только это было совсем в длугом лайоне голода. Но того мальчика тоже звали Клим Федолов. И тогда он сплосил, как зовут моего папу и мою маму.
Я сказал, что моего папу зовут Николай, а маму – Лена, и дядя закличал:
– Не может быть!
Он так смотлел на меня, что мне стало немножко стлашно.
А патом он сказал, что тот мальчик, котолого он знал в детстве и котолый был пахож на меня, давно умел. Это было двенадцать лет назад. Тому мальчику тогда было всего семь лет, он учился в пелвом классе…
А патом он сплосил:
– Клим, а ты… ты меня не помнишь? Я Иголь, Иголь Селгеев. Меня звали в детстве Гошей.
Я сказал, что нет, не помню. И сплосил: как я могу его помнить, если двенадцать лет назад был не я, а длугой Клим.
Тогда он сказал, что я – клон. И объяснил мне, что это такое. Это когда у ково-нибуть белут кловь или кожу, а патом из этово делают искуственаво лебенка, который будет копией тово, кто дал кловь или кожу.
Я сплосил, а что такое копия, и он сказал, что это когда кто-нибудь так похож на длугого человека, что их нельзя отличить длуг от длуга.
Патом он сплосил, пачему я такой бледный и пачему сижу здесь один.
Я ему все лассказал и пло то, что всю зиму у меня болел живот, и что моя мама сколо плидет.
А дядя Иголь тогда сам побледнел и сказал, что, значит, я тоже сколо умлу. Патаму что клоны болеют одними и теми же болезнями, котолыми болел тот человек, ис кожи или клови котолого они были сделаны.
Я сказал, что он влёт. И что я никогда не умлу. И что никакой я не клон, а плосто мальчик, как все.
Но он со мной стал сполить, и я стал кличать на нево:
– Уходи отсюда!..
И тут откуда-то плибежала моя мама и кинулась ко мне.
Она спласила, кто меня обидел. А патом заметила дядю Иголя.
Он сказал ей:
– Здлавствуйте, Елена Михайловна! Вы узнаёте меня?
А мама спласила, откуда он тут взялся.
Дядя Иголь сказал, што он сичас учится в институте, котолый находится лядом с этим палком.
Мама спласила его:
– Ты все лассказал ему?
И дядя Иголь кивнул.
– Зачем ты это сделал? – сказала мама.
И тогда он сказал, што я должен знать всё-всё. Што надо быть всегда честным и говолить плавду.
– Дулак! – сказала тогда мама. – Ты хоть понимаешь, што ты наделал? От твоей плавды всегда было только одно голе для всех! Я же помню, как тебя в школе звали ябедой, патаму што ты всегда говолил только плавду! Уходи немедленно отсюда!..
И дядя Иголь не стал больше сполить. Он опустил голову и ушел.
А я смотлел, как он уходит, и мне почему-то показалось, што я действительно где-то уже ево видел.
А патом я вдлуг вспомнил, как в плослом году мы с мамой шли по улице и встлетили одного дядю, котолый тоже говолил мне пло копии и што у меня есть много блатьев. Мама сказала патом, что этот дядя – ненолмальный, что это блодяга и пьяница, и што не надо облащать на него внимания…
И еще я вспомнил те фотоглафии, котолые лежат у мамы в заклытом на ключ ящичке шкафа, где был я, но только с полтфелем, как бутто уже хадил в школу.
И тогда я подумал: а может быть, они оба – и тот ненолмальный бладяга, и дядя Иголь – говалили мне плавду пло меня? Может быть, меня сделали из клови или из кожи тово мальчика, котолый был у моих мамы с папой до меня? А значит, я тоже сколо умлу, как и он?
И тогда я очень сильно заплакал.
Мама стала обнимать меня, целовать и спласывать, напугал меня этот плидулок или нет.
А я думал только о том, што уже не велю ни ей, ни моему папе.
Патаму што они всекда обманывали меня.
И я только смог сплосить маму:
– Мама, зачем вы с папой сделали меня из длугого Клима?
Мама не поняла меня.
Она говолила, што ты несешь, малыш, пойдем-ка лучше домой, и што забуть ты обо всем этом и не ломай зля свою маленькую головку…
И тогда я вытел слёзы и сказал ей, што…
Не помню, што я хател ей сказать. Патаму што у меня вдлук стало темно в глазах, и я как бутто клепко-клепко уснул.
А когда плоснулся, то мама куда-то быстло тащила меня на луках и гломко кличала на всю улицу:
– Скорую! Вызовите скорую помощь, ну хоть кто-нибудь!.. Вы што не видите – лебёнку плохо?!..
Я хотел сказать, што мне уже холошо, што я плоснулся, но тут мне опять захотелось как бы спать, и я даже не помню, как меня пливезли в больницу.
Ой!
ОЙ-ЕЙ-ЕЙ-ЕЙ!.."
"Запись номер пятьсот шесть от одиннадцатого марта две тысячи двадцать пятого года, четыре часа тридцать минут.
– Я опять спал. Но не так, как спят ночью все люди. А так, как это было днем на улице, кокда мама несла меня на луках…
А-а-а-а!..
Это опять мне стало больно. Не могу больше телпеть! Даже когда я один лаз полезался ножиком, мне не было так больно, как сейчас…
Я не знаю, может быть, когда так бо… больно, то мож…но уме…леть. Но я уже не бо… не боюсь уме…леть. Пата…му што я зна…ю, што… это… как… бутта… ты… за…снешь…
Ма…ма, лоднень…кая!.. Кок…да… я ум…лу, не… де…лай…те… с па…пой… из меня кло… на!…Не надо, мама…мамочка!"
***
Когда детский голос умер в диктофоне и заструилось равнодушное змеиное шипение небытия, мужчина и женщина еще долго сидели неподвижно, не решаясь нажать кнопку "стоп". Словно надеялись, что произойдет чудо, и картавый, доверчивый голосок оживет, создавая иллюзию того, что и его обладатель все еще жив.
Но этого, конечно же, не произошло. Пленка докрутилась до конца, а потом включилось реверсное воспроизведение, и бесстрастный голос авторегистратора сухо отчеканил: "Запись номер один…".
Тогда мужчина торопливо нажал на кнопку отключения и бросил быстрый взгляд на жену.
Он думал, что она плачет, но глаза ее оказались сухими.
Как тогда, в больнице, когда им сообщили, что Клима уже не стало. Как тогда, на кладбище, когда рядом с двумя другими надгробиями была выкопана в сырой весенней глине еще одна могилка, и в нее опустили неестественно маленький гробик, похожий на футляр какого-то большого музыкального инструмента.
Женщина не проронила ни слезинки – ни тогда, ни сейчас.
И теперь он догадывался, почему…
– Лена, – сказал он, не слыша своего голоса, – а может, действительно больше не надо, а?..
Она посмотрела сквозь него в пространство так, словно видела там нечто бестелесно-прозрачное.
– Лена, – полусказал, полувсхлипнул он, – ты же слышала, о чем он просил нас перед тем, как… Это же не просто запись, Леночка, а самое настоящее завещание!
– Ну и что? – вскинула голову женщина. – Что ты этим хочешь сказать? Что нам надо сдаться, опустить руки и предаться безутешному горю?!.. Что мы никогда больше не увидим и не услышим его, и до конца жизни нас будут преследовать воспоминания и мысль о том, каким бы мог стать наш ребенок?! Ты пойми, Коля: если мы сейчас отступимся от того, что решили, то это будет нашим поражением в борьбе со смертью! А ведь клонирование для того и было разрешено, чтобы люди могли одержать верх над этой проклятой беззубой старухой, которая безжалостно косит всех подряд, не разбирая, кто попадает под ее косу – стар или мал!.. И не знаю, как ты, а я лично сдаваться ей не собираюсь!..
– "Одержать верх над смертью", – медленно повторил он ее слова, будто пробуя их на вкус. – Красиво сказано… Что ж, может быть, ты права, Лена, и когда-нибудь мы действительно научимся побеждать смерть наших детей. Но цена, которую мы должны заплатить за эту победу, будет такой, что перечеркнет напрочь все наши достижения!.. Знаешь, у меня до сих пор в ушах звучит голос нашего Климчика. А ты – как ты можешь заставлять себя забыть его? Вот, слушай!..
Он принялся лихорадочно нажимать на кнопки диктофона, отматывая пленку на нужное место в записи.
Комнату вновь заполнил дрожащий, наполненный недетским страданием, детский стон: "Мамочка… больно… Даже телпеть нельзя!", но женщина, словно подброшенная невидимой пружиной, взметнулась и выхватила диктофон из рук мужа.
– Перестань! – крикнула она. – Сколько можно мучить и себя, и меня? Ты что, думаешь, я – железная, да? Да у меня тоже все нутро переворачивается, когда я слушаю эту запись, но я еще тогда, на могиле нашего первого сыночка, поклялась, что сделаю всё, чтобы он был с нами! И ты тоже поклялся, забыл?!.. Поэтому не надо ворошить прошлое, Коля! Нужно жить дальше, и, рано или поздно, у нас всё получится!
– Рано или поздно, – эхом отозвался он, опустив голову. – А если – никогда?.. Я всё понимаю, Лена, но ведь даже врачи…
– А что – врачи? – перебила она его. – Врачи, между прочим, еще тогда сказали, что у нас тридцать процентов! Целых тридцать! Да будь хоть три, хоть один процент того, что эта проклятая мутация не проснется в генах нашего малыша – я все равно буду обращаться в Центр раз за разом!