Ни Магдалина, ни крестоносец со шпорами не появлялись, зато приплелся сонный, как осенняя муха, хозяин в феске, неся на подносике оббитую чашечку кофе и облитую медом пахлаву.
Надо ехать в Москву, разглядывая пахлаву, думал Блюмкин. Надо готовить людей для бомбейской резидентуры и держать их наготове. Надо изъять из коллекции Шнеерсона еще десяток раритетов, среди них парочку-тройку инкунабул, и доставить их сюда через Берлин и Константинополь. Ну почему так медленно, спустя рукава работают люди? Они что, думают - у них в запасе вечность? Чушь, чепуха! Миг у них в запасе, один растянутый миг, который называется "жизнь". И вот какую чертову прорву дел надо сделать за год, пока еще не стукнуло тридцать, а они, все эти идиоты, эта Двойка, и Прыгун, да и Старец, тоже за целый месяц в Москве не смогли вырвать ордер на изъятие шнеерсоновских книг из спецхрана!.. Можно, конечно, задержаться на полгодика после тридцати, но это уже будет не то, это нарушение плана, это стыд, стыдоба.
Вот кто бы тут, в Палестине, был хорош в книжном деле, так это Иуда Гросман: азартный, знающий. Но он себе никаких сроков не ставил, он уже пишет, а литература и разведка - это несовместимо, вместе не идет. Да и знаменитый он слишком для полевого разведчика, для нелегала: опознают раньше или позже. Так что не молиться тебе, Иуда, у Стены плача... Литература, по существу, враг разведки: литература сильней, она перевешивает, перетягивает, захватывает всего человека без остатка. Редкий человек справится с соблазном литературы. После Шамбалы, после Рериха, после той погибшей девочки так вмертвую тянуло сесть писать! Справился... А Иуда Гросман не справился бы.
В кофейню зашел какой-то попик в потертой ряске, присел к столику, обмахиваясь газетой. Блюмкин исподлобья внимательно осмотрел посетителя, потом поднялся и медленно вышел вон. Выйдя, заглянул гуляючи в ковровую лавку против кофейни и оттуда, из лавки, глядел: не выйдет ли попик за ним следом? Попик не показывался, и Блюмкин, с достоинством кивнув ковровщику-армянину, шагнул за порог в переулок.
По обе стороны людного переулка устроены были вплотную друг к другу небольшие узкие лавки без окон, уходящие тылом невесть куда: то ли в муравейник крепеньких древних жилищ, то ли в лениво минувшие тысячелетия. Были тут лавки медников и зеленщиков, сапожников, мясников, златокузнецов и старьевщиков, и менялы сидели в своих притемненных закутках, как мучные черви. То, что иному человеку показалось бы экзотикой, Блюмкину представлялось оперативным фоном, причем благоприятным: базар был идеальным местом для того, чтобы уйти от слежки, затеряться в толпе. Но не было слежки.
На каменной площадке перед Храмом Гроба Господня Блюмкин появился в условленное время. Двойка уже ждала, сидела вместе с паломниками в золотистой тени на приступке у стены Храма. Араб-водонос с медным кувшином в виде журавля, с дюжиной стаканов, вдетых, как патроны в патронташ, в гнезда на поясном ремне, толокся на площади среди молчаливых христиан. Увидев Блюмкина, Двойка поспешно поднялась с приступки, отряхнула от пыли квадратный зад и направилась к резиденту.
- Я тебе сколько раз говорил, Нехама,- терпеливо растягивая слова, сказал Блюмкин,- что на явку надо выходить точно - ни раньше и ни позже. Где Лева?
- Вы просто не поверите! - взмахнула руками Двойка.- Знаете, где наш Лева? Он пошел в синагогу.
- Руками не махать! - шепотом приказал Блюмкин.- В какую еще синагогу?
- Тут, недалеко,- сказала Двойка.- У Цветочных ворот.
- Он что, с ума сошел? - кривя губы, спросил Блюмкин.- Успокойтесь, Нехама.
- Чтоб вы так были здоровы,- сказала Двойка.- Чтоб все мы так были здоровы! Он пошел молиться в синагогу, этот шлимазл.
"В синагогу,- придирчиво разглядывая Двойку, повторил про себя Блюмкин.Значит, агент по кличке Прыгун пошел молиться в синагогу у Цветочных ворот. А почему бы еврею не пойти в синагогу, кто ему может запретить? Трилиссер? Но и сам Трилиссер наверняка пошел бы помолиться в иерусалимскую синагогу. В Москве - нет, а здесь, в Иерусалиме, обязательно пошел бы. Так устроены евреи, так устроен мир. Но какого черта пучеглазый Лева, которому место в камерном оркестре, а не в разведке, поперся в синагогу именно сейчас?"
- А позже он не мог пойти? - сухо справился Блюмкин.- Или раньше? Говорите, Нехама, ведь вы его жена, а не я. И о чем он собирается молить Бога, а?
- Чтоб нас послали обратно в Малаховку,- сказала Двойка.- Или перевели в другую страну. Здесь он просто не может работать, он задыхается по ночам.
- Я бы мог его расстрелять,- задумчиво покачивая патлатой головой, сказал Блюмкин,- и в Конторе мне бы сказали за это "спасибо"... Ну хорошо. Где расшифровка?
- У него,- поспешно сказала Двойка.- Он сам хочет вам передать.
- Где эта синагога? - спросил Блюмкин.- Вы знаете где? Идемте!
- В синагогу? - уточнила Двойка.
- А куда, в церковь? - язвительно спросил Блюмкин.- Вот наказанье, Господи Боже ты мой...
Синагога у Цветочных ворот оказалась маленькой древней молельней с низкой овальной дверцей, почерневшей от времени.
- Это здесь! - узнала Двойка.- Я его сейчас приведу.- И решительно двинулась ко входу.
- Стойте! - прошипел Блюмкин.- Куда вы претесь? Женщинам нельзя!
- Ах, извините! - послушно подчинилась Двойка.- А я и не сообразила.
Достав из кармана ермолку, Блюмкин надел ее и вошел в синагогу. Сводчатый потолок умещал в себе гул молитвы, мощные стены были сложены из черных крепостных камней. Полтора десятка евреев в молитвенных накидках с кисточками отбивали поклоны, оборотясь к Западной стене разрушенного римлянами Храма. Протолкавшись к одному из молящихся, Блюмкин бесцеремонно постучал пальцем по сутулой спине.
- Ну хватит, Лева,- сказал Блюмкин.- Пойдемте.
- Иду,- сказал Лева.- Уже всё.
- А у вас, оказывается, и талес есть,- сказал Блюмкин, когда они вышли наружу.- Поздравляю.
- А как же! - сказал Прыгун.- Это еще дедушки покойного. В наследство достался.
Откуда-то из-под талеса, из-под пиджака Лева достал сложенный вчетверо листок бумаги, исписанный карандашом.
- А теперь я вас поздравляю,- сказал Лева, протягивая листок Блюмкину.Все в порядке, груз в пути.
Развернув листок, Блюмкин пробежал текст. "Народный Комиссариат просвещения РСФСР,- читал Блюмкин,- ввиду встретившейся надобности просит по получении сего выделить из Ленинградской публичной библиотеки все древнееврейские книги 16-го века и направить их через фельдъегерскую связь Ленинградского ГПУ в пользование Наркомпроса. Книги прошу направить в мой личный адрес. Наркомпрос РСФСР Луначарский".
- Скажите мне, Лева,- убирая листок, спросил Блюмкин,- что вы хотели от Бога?
- Как что? - ухмыльнулся Лева.- Я через него послал привет наркому Луначарскому.
Лес Фонтенбло был сказочен. Тянуло назвать его дубравой, бором заповедным каким-нибудь местечком. Как будто Главный Лесничий взял да и опустил на ниточках этот прекрасный лес Фонтенбло прямо с небес. Вот сейчас из-под зеленейших дерев леса появятся и три местных богатыря и поскачут на сильных конях по своим делам.
Иуда Гросман выбрался в Фонтенбло под нежным Катиным нажимом: он не злоупотреблял общением с дикой природой, предпочитая полям и буеракам городские улицы, да и ехать не близко. Но Катя хотела настоящий французский пикник на траве, скатерку и салфетки в клетку, и корзину с провизией и вином, и сидение на земле, в диких татарских позах.
Поездке в лес предшествовало другое путешествие, городское.
За день до Катиного приезда Иуда, уже почти без надежды на удачу, бродил по антикварным лавкам. Слух о странном русском, разыскивающем пулю Наполеона, пробежал к тому времени от антиквара к антиквару, как электрон по медному проводу. Ни плана не было у Иуды в его поисках, ни маршрута. Он брел, гуляя, глядел по сторонам, радуясь виду улиц и людей. Ощущение слежки не оставляло его, но он уже привык к этому неудобству, а паника, леденившая вначале душу, прошла, как кризис смертельно опасной болезни - тифа или холеры. Ноги сами привели его в Десятый округ, в квартал Маре.
Ничего как будто и не изменилось в архитектуре домов, в уютной кривизне улиц. Но навстречу Иуде Гросману шли теперь бородатые мужчины в черных капотах, в круглых, отороченных лисьим мехом шапках, и бежали большеглазые ребятишки в ермолках, с прыгающими жгутиками пейсов. Иуда Гросман озадаченно остановился, покрутил головой. "Ресторан "Цветочные ворота". Кошерная кухня",было написано по-еврейски над входом в дом, у которого остановился Иуда. И изображены Цветочные ворота иерусалимского Старого города.
Бормоча что-то себе под нос, Иуда снял очки и привычно протер стекла носовым платком. Евреи шли и бежали, и никто не обращал внимания на дивящегося Иуду Гросмана. И Иуда зашагал дальше на легких ногах.
На углу холодный сапожник в черной ермолке прилаживал подметку к башмаку. Сапожник сидел на низком табурете, сильные его колени были раскорячены, как у виолончелиста. Заунывная еврейская мелодия вырывалась рывками из зарослей бороды: держа в губах деревянные гвоздики остриями вовнутрь, сапожник дудел себе через нос. Время от времени быстрым и красивым движением руки, не переставая дудеть, он выхватывал гвоздик изо рта, приставлял к подметке и точным ударом молотка загонял по самое темечко. Поравнявшись с холодным сапожником, Иуда снова остановился. Мастер продолжал дудеть и мурлыкать, поглядывая иногда на ноги Иуды, на его дорогие английские туфли.
Бормоча что-то себе под нос, Иуда снял очки и привычно протер стекла носовым платком. Евреи шли и бежали, и никто не обращал внимания на дивящегося Иуду Гросмана. И Иуда зашагал дальше на легких ногах.
На углу холодный сапожник в черной ермолке прилаживал подметку к башмаку. Сапожник сидел на низком табурете, сильные его колени были раскорячены, как у виолончелиста. Заунывная еврейская мелодия вырывалась рывками из зарослей бороды: держа в губах деревянные гвоздики остриями вовнутрь, сапожник дудел себе через нос. Время от времени быстрым и красивым движением руки, не переставая дудеть, он выхватывал гвоздик изо рта, приставлял к подметке и точным ударом молотка загонял по самое темечко. Поравнявшись с холодным сапожником, Иуда снова остановился. Мастер продолжал дудеть и мурлыкать, поглядывая иногда на ноги Иуды, на его дорогие английские туфли.
- У еврея неприятности? - чуть приоткрыв рот, так, чтоб не выронить гвоздики, спросил наконец сапожник.- Каблук? Рубчики? Набойки? - Его идиш звучал невнятно из-за этих белых гвоздиков, облепивших оттопыренные губы.
- Может, у еврея рубчик на сердце,- уклончиво сказал Иуда,- у еврея неприятности на душе, и он пришел послушать вашу музыку, которую вы поете через нос.
- Тогда зачем вы тут стоите, как журавель на крыше? - спросил сапожник.Сядьте, Боже мой, и сидите! - И сапожник вытянул из-под своего табурета другой, поменьше, с полосками кожи, набитыми на раму.
- Еврей приехал в Париж из местечка,- сев, уверенно сказал Иуда,- из украинского местечка. Там журавли, там крыши.
- Кто вам сказал, что я приехал в Париж? - удивленно, как о неведомом, спросил сапожник.- Я приехал в Маре. Мы все живем тут, в Маре.- И он повел рукою, как бы отодвигая занавес перед лицом Иуды Гросмана, и Иуда увидел вывеску кошерного ресторана "Цветочные ворота", и старых евреев в круглых шапках-штреймл, и ребятишек с пейсами, и молодых евреек с овечьими глазами, в длинных платьях с оборками.
- И давно еврей приехал в это Маре? - с удовольствием оглядевшись, спросил Иуда Гросман.
- Зачем мне считать годы, когда Бог считает их за меня и никогда не ошибается? - сказал сапожник.- Ейн, цвей, дрей.- Один за другим он согнул три пальца на левой руке.- Я считаю сантимы, Бог считает годы, каждый из нас при своем занятии.
- Но прежде, чем Бог привел вас сюда, в Маре,- сказал Иуда Гросман,посадил на эту табуретку и набил рот гвоздями, где он содержал еврея? В Шепетовке, в Кричеве? В Белой Церкви?
- А! - отрывисто воскликнул сапожник и пожал крутыми плечами.- В Белой, в Черной... Какая разница! Еврей живет там, где он живет, а за спиной у него огонь, дым и тарарам.
- Был погром? - наклонившись к сапожнику, спросил Иуда Гросман.- Вас громили?
- Нам всегда не хватает того, что у нас уже есть,- предостерегающе подняв заскорузлый толстый палец, сказал сапожник,- и мы жалуемся, и ругаемся, и просим Бога, чтоб он нам подкинул еще что-нибудь. А потом, когда у нас всё отнимают, всё - дикий сад до самой дороги, зайцев в траве,- мы начинаем жалеть, и плакать, и бить себя кулаками по голове... Еврей хочет что-нибудь сказать?
- Да,- выпрямился Иуда на своем табурете.- Да! Вы видели когда-нибудь еврея, который не хотел бы что-нибудь сказать? Так слушайте. Мне чудно здесь и легко, в этом вашем Маре, и я забыл про глупости жизни. Скажите, мой господин сапожник, куда мне пойти?
Из ящика с инструментами сапожник вытащил большую серую тряпку, тщательно, палец за пальцем, вытер руки и указал на приземистый трехэтажный дом по другую сторону улицы.
- Туда,- сказал сапожник.
В доме напротив помещалась хасидская синагога. Молельная комната была пуста, над рядами скамеек по теплым солнечным тропкам прогуливалась книжная пыль. Иуда Гросман сел на заднюю скамью, открыл оставленную кем-то залистанную Библию. "Проклят,- прочитал Иуда,- кто сделает изваянный или литый кумир, мерзость перед Господом, произведение рук художника и поставит его в тайном месте!" Иуда усмехнулся, покачал головой и с любовью закрыл книгу. За окном, откуда вольно входили солнечные лучи, лежал Париж на берегу сиреневой реки, французы шли по бульварам мимо красивых старинных домов, и над церквами гудел воздух: в пастях колоколов ворочались бронзовые языки. Тесный хасидский штибл был здесь совершенно некстати, как на корове кавалерийское седло, но Иуда с Торой на коленях, на жесткой скамье, чувствовал иное: нищая синагога стояла в чистом поле, на четырех ветрах, теменем к небу, лицом к Иерусалиму. Ничто не мешало и не препятствовало ей тут стоять, вокруг было открытое пространство, в острой высокой траве бегали зайцы. Случайный шум мира не проникал сюда, и этим она отличалась от Одессы: там гомон южной потной жизни, сдобренной духом тушеных баклажан и чеснока без спроса и без стука, как к себе домой, входил в двери еврейских молелен.
И все же какое-то движение звука Иуда Гросман улавливал и здесь. Прислушавшись, он различил приглушенные людские голоса, то нараставшие, то опадавшие, как волны или как хлебное поле под порывами ветра. Иуда отложил книгу, вышел из синагоги и по обшарпанной каменной лестнице поднялся на второй этаж.
Там, за приоткрытой дверью, была школа, школьный класс. За длинными дощатыми столами, не доставая ногами до пола, тесно сидели мальчики лет четырех-пяти. Перед детьми лежали книжки Торы в потрепанных серых, коричневых и синих обложках. Сутулый еврей в глубокой черной ермолке, с рысьими глазами правдознатца на строгом остром лице прогуливался меж столами, разведочно заглядывая из-за спин учеников в их чтение и раздавая подзатыльники тем, кто, по его мнению, их заслужил. Дети, припевая, вразнобой читали священный текст. Заметив стоявшего в дверях Иуду Гросмана, учитель взглянул на него без интереса и продолжал свой прихотливый обход.
Мальчиков было здесь около пятидесяти. Шатены, блондины и брюнеты, тощие и раскормленные, черноглазые, голубоглазые и сероглазые, они нисколько не были похожи на школьных первоклассников - шалунов и чистюль в коротких штанишках. Губы их двигались, произнося шершавые древнееврейские слова, и томительная учебная забота лежала на лицах. На нежных пятнышках лиц празднично светились глаза - драгоценные детские глаза, не растерявшие еще благодарного изумления миром.
Стоя на пороге талмуд-торы, в дверях, Иуда Гросман забыл думать о том, что страх слежки прилип к его спине, что он ищет в Париже дурацкий катышек свинца, как отмычку к спасению. Глядя на детей над книгами, он испытывал чувство совершенной безопасности, как будто ангелы тесно его окружали и черного не было среди них.
Катя отхлебнула вина из стакана, поставила его на клетчатую скатерку и незаметно погладила траву Фонтенбло узкой сухой ладонью.
- Можно спросить? - сказала Катя.
- Можно,- разрешил Иуда Гросман.
- Земля такая большая...- сказала Катя.
- Это не вопрос,- без улыбки сказал Иуда.- Большая, ты говоришь?
- Сколько людей каждый день закапывают в землю,- глядя в сторону, в траву, сказала Катя.- Каждый день, каждый год. Всё время. Земля сама уже стала как скелет... Не так?
- Тебе страшно? - участливо спросил Иуда.
- Нет! - откликнулась Катя.- Просто странно, если подумать. Вот мы сидим на земле, пьем вино.
- Ты думаешь о том, что и для нас там места хватит,- сухо сказал Иуда.Да, хватит. Мимо земли не пронесут.
Катя помолчала, улыбаясь чему-то далекому, неразличимому, а потом сказала:
- Да что об этом думать! Смотри, как тут красиво, даже фазаны есть, и я уезжаю только завтра вечером. Что, мало?
- Нет,- сказал Иуда.- Я вообще не знаю, что значит "много", а что "мало". Может, всё дело в сжатости, что ли, в том, что там умещается, в этом "много" или "мало". Вот рассказ, короткий рассказ - а там вся жизнь: ни убавить, ни прибавить.
- Нам хорошо,- сказала Катя,- значит, всё умещается. Пусть так сохранится навсегда: где бы мы ни встретились, нам будет хорошо. Ладно? Пусть редко, пусть даже очень редко. Знаешь, когда всё время хорошо, потом вдруг становится плохо. А у нас так не будет. Хочешь?
- Хочу,- сказал Иуда Гросман. Ему действительно хотелось быть с Катей, но и без нее хотелось быть, чтобы вспоминать о ней издалека. С Катей и, может, с теми детьми из Маре.
- Сделать тебе бутерброд? - спросила Катя.- С ветчиной?
- Сделай,- сказал Иуда.- А откуда ты знаешь, что здесь живут фазаны? Правда, живут? Ты видела?
- Нет, не видела,- сказала Катя.- А ведь правда, что у тебя была уйма женщин? Я знаю, знаю! Но ведь ты их всех любил, да? Ну и хорошо. Только ты мне ничего про них не рассказывай.
Дети. Они приходят на ум либо в беде, либо в старости. До старости еще далеко, а беда не за горой... Махно - слежка - арест - беда. Ничто не поможет, никто не спасет. И вот появляются дети, обступают, окружают, защищают загнанную душу своими беспомощными робкими телами. Как хорошо, что они есть, эти маленькие существа из другого, вольного мира.
Дети. Мальчики над книгами из Маре. Скрюченный калека в кресле-коляске в житомирском чулане. Фронтовые беспризорники - независимые оборванцы, держащиеся поодаль, как одичавшие собаки. Одесские музыкальные вундеркинды в бархатных курточках, с бантами на тонких голубых шеях.