Сколько стоит человек. Тетрадь двенадцатая: Возвращение - Керсновская Евфросиния Антоновна 14 стр.


Мне инкриминировалось многое: мое выступление 16 марта 1959 года на собрании в клубе, куда нас, женщин, собрали, чтобы объявить, что (под предлогом „заботы“ о нашем здоровье) нас решено было лишить работы; статью мою в газету „Труд“ на эту же тему; лотерейные билеты 1-й лотереи, которые я, оплатив полностью, разорвала, мотивируя это тем, что не одобряю азартных игр, особенно навязанных силком; письмо, адресованное старушке в Сумы и очутившееся у полковника Кошкина, с которым я отнюдь не мечтала вступать в переписку…

Пожалуй, это несчастное письмо и оказалось той „последней унцией, которая проламывает конскую спину“ (хотя, с другой стороны, именно это письмо и указывает на мое доверие к нашим законам, не запрещающим свободы слова и гарантирующим тайну частной переписки).

Разумеется, случись это несколькими годами раньше, одного этого злосчастного письма было больше чем достаточно, чтобы упрятать меня лет на 25, а то и понадежней! Я там призналась, что, слушая речь товарища Хрущева, не сумела запомнить, „сколько чугуна будет выдоено от каждой фуражной коровы, сколько „деловых поросят“ будет получено от одной племенной доярки, сколько силоса заложат на одного студента“, потому что на мою бедную голову пять с половиной часов сыпались проценты, миллионы тонн, гектаров, киловатт-часов…

Так ведь это шутка (пусть даже и неуместная), но не „извращение директив“! Шуткой было и то, что от слишком частого упоминания Хрущевым своей поездки к Айзенхауэру и удачной фотографии задней стороны Луны у меня получилось: „полет Хрущева на Луну“ и „фотография задней части Айзенхауэра“.

Далее в письме я высказала мнение, что это ненормально, когда молодым ребятам, демобилизованным из армии и имеющим право обзавестись семьей — найти себе подругу по душе, — дают путевку на целину, а затем объявляют набор некоторого количества девушек для отправки на целину… Как будто речь идет о каком-то количестве кобылиц, предназначенных для покрытия местными жеребцами.

Может быть, подобная аналогия пришла мне на ум, потому что до того, как стать шахтером, я была зоотехником? Но доля правды в этом есть!

Но едва ли не самым тяжким грехом был признано то, что я осмелилась высказать о книге Дудинцева „Не хлебом единым“ следующее: „По существу, там много розовой водицы. Где это видано, чтобы судья записал „особое мнение“, так как есть сомнение в виновности подсудимого… И это — когда речь идет об экономическом шпионаже“.

И далее: „Богиня Фемида сбросила с глаз повязку, надела очки и смотрит… не на то, какая чаша перевесит на весах правосудия, а кем была бабушка подсудимого (умершая, к тому же, лет 60 тому назад)“.

Я знаю, что все это очень неосторожно… Как неосторожно (а может быть, и глупо) то, что я обращаюсь к Вам, но я дорого, очень дорого заплатила за опыт, который и заставил меня сделать такой горький вывод, а то, что последовало, лишь подтвердило этот вывод (по крайней мере, в той части, что касается „богини Фемиды“): меня взяли в обработку органы госбезопасности…

Сначала — загарпунил лейтенант Конев; затем добивали майор (фамилии его я не знаю) и полковник Кошкин.

Задача их была несложная — против меня говорило все.

Мое происхождение. (Впрочем, как раз дедушка, умерший в 1877 году, то есть даже не 60, а 83 года тому назад, был дворянином, помещиком и — о ужас! — графом! Правда, он провел 24 года в ссылке и, вернувшись оттуда, отказался от графского титула, дал вольную своим крестьянам, наделив их землей, а сам переселился с Волыни в Бессарабию, так как там никогда не было крепостного права). Против меня и мое прошлое: до освобождения Бессарабии в 1940 году у меня, на моих 42 га, была маленькая, но образцовая ферма племенного скота и семенное хозяйство, где я акклиматизировала новые сорта злаков, чтобы снабжать сортовыми семенами и племенным молодняком крестьян.

Вот еще одно „темное пятно“ моей биографии: зоотехническое и агрономическое образование я действительно получила за границей, что в глазах полковника Кошкина — тяжелый грех.

И все же 28 июня 1940 года я не „убежала за границу“, а наоборот, с радостью и надеждой ожидала прихода своих, русских… Хотя чувствовала, что ждут меня испытания.

А ждать себя они не заставили: перед самой войной меня сослали в Нарымский край, где я работала на лесоповале. Там меня судили в 1943 году по ст. 58, п. 10 (за то, что я добивалась справедливости) и вторично в июне 1944 года в Новосибирске (по той же статье — за то, что мне не нравятся стихи Маяковского).

Дважды судимая. И оба раза по ст. 58, п. 10. Разве можно было после этого на что-то надеяться?! Но я надеялась… Больше того — я твердо верила. Все 20 лет верила, что в Советском Союзе труд действительно „дело чести, славы, доблести и геройства“!

Всегда я выбирала самый тяжелый труд, выполняла его с беззаветным, хоть и ослиным, упрямством и все ждала, что этот лозунг, который я проводила в жизнь, не щадя ни жизни, ни здоровья, все же перевесит и склонит весы в мою сторону. Я верила в это! А вера — это опиум: она ослепляет, обманывает… Вот и я сама себя обманывала и упорно не замечала тревожных симптомов.

Для меня было тяжелым и неожиданным ударом оказаться „на мушке“ у госбезопасности. И когда? Как раз тогда, когда позади — 13 лет работы на шахте, на моей шахте, где я работала на тяжелых и ответственных работах, где на моем счету числились спасенные мною жизни, предотвращенные аварии, немало внедренных рацпредложений.

Я надеялась с почетом закончить свою шахтерскую карьеру и ждала только права на пенсию, чтобы сказать своим товарищам-шахтерам „счастливо отработать“ и услышать от них „счастливо отдохнуть!“, то приветствие, которым мы, шахтеры, обмениваемся при сдаче смены.

Речь идет не только обо мне, о моей судьбе, но и о судьбе моей матери. Семнадцать лет считала я ее мертвой и лишь недавно узнала, что она жива и все эти годы учительствовала в Румынии. Я послала ей вызов. Но, чтобы получить право взять старушку на свое иждивение, я, выйдя на пенсию, должна была иметь 1200 рублей в месяц.

И все же, предвидя крушение всех своих надежд, я не пыталась ни найти лазейку, ни отвести удар, ни принять защитную окраску и прибегнуть к лицемерному раскаянию и лживым обещаниям.

Как всегда, я избрала оружием откровенность, а защитой — труд. И, как и положено, все пошло обычным порядком: с каждым словом я увязала все глубже. И все же поведение полковника Кошкина, по-моему, порочит само понятие „правосудие“: он решил расправиться со мной, натравив на меня моих же товарищей! Будто бы я их презираю, бросаю им вызов, не желая общаться с ними, называю их алкоголиками…

Мне казалось, что все это слишком нелепо, чтобы быть реальным! Все это слишком похоже на дурной сон!

Но нет! Это был не сон. Это был удар. И притом удар, нанесенный мне в спину…

После того как я ушла в шахту (а шла я на работу всегда первая), шахтком вывесил в раскомандировке объявление о товарищеском суде, который будет разбирать „недостойное поведение“ Керсновской, а парторг обошел кабинеты участков и науськивал рабочих на меня.

„Суд“ состоялся.

Нехорошо, некорректно вел себя полковник! В то время как говорила свое „последнее слово“ (всего 3–4 фразы), он меня на каждом слове прерывал: „Она дворянка, помещица!“, „Она графиня!“, „Она вас презирает: вы для нее — чернь!“, „Она вас считает алкоголиками!“, „Она училась за границей“.

И что же? Неожиданно (прежде всего для меня) коллектив меня поддержал:

Как ни бился парторг, как ни путал предшахткома, люди настояли на том, чтобы меня оставили на работе мастера-взрывника на моем участке. За эту резолюцию голосовали поголовно все… Кроме президиума.

Этого простить нельзя… Хотя… Разве я виновата, что у молодежи все же есть совесть и они почувствовали, что со мной поступили нехорошо? Они заступились и… переборщили. Моя ли это вина?!

Дальше — тоже нехорошо. Нечестно. Не по-шахтерски. Меня ударили по самому чувствительному месту — по моей шахтерской гордости… Я так гордилась своею виртуозностью при отпалке — умением сделать правильный расчет заряда, направления и глубины шпуров, добиться большого количества угля, высокого КПД, умением сохранить крепление, не нарушить кровлю — и все это при минимальном расходе взрывчатки!

И все же, вопреки постановлению коллектива, меня „разжаловали“, и я, оставившая так много своего здоровья в забое (и немало крови!), работаю кем-то вроде ассенизатора на поверхности!

Но это еще не все!

Меня предупредили уже на следующий день, что полковник потребовал от журналистов, чтобы меня если не сейчас, то в ближайшее время облили грязью. Ждать долго не пришлось. Уже 17 апреля — меньше чем через две недели — полковник Кошкин через подставное лицо, какого-то неизвестного мне рабочего деревообделочного цеха, написал в газету гнусную клевету, будто я служила немцам и в августе 1944 года организовала массовое убийство женщин г. Могилева, согнав их в церковь, где их сожгли.

Я была выслана из Бессарабии 13 июня 1941 года, еще перед началом войны. В июне 1944 года меня вторично судили по ст. 58, п. 10. Первого августа 1944 года я была уже в Норильске, а 20-го лежала в ЦБЛ с тяжелым общим сепсисом (а „сжигала“ я людей 24 августа).

Не прошло и месяца, как второй ушат помоев был снова вылит на меня. Но на сей раз запачкана была не только я, но и мои родители, которых тоже какой-то из друзей полковника описывал как отвратительных извергов-крепостников. Пройдет еще некоторое время, клевреты полковника поднакопят еще порцию нечистот и вновь выльют их на меня.

Расчет верен: товарищи, заступившиеся за меня, должны ужаснуться при мысли, кого они защищали! Вы — представитель высшей юридической власти города Норильска, и к вам я обращаюсь за справедливостью. Если злодеяния, о которых говорит полковник, были совершены мной, то нет и быть не может мне прощения. Если же это гнусная клевета, то к ответственности должен быть привлечен полковник».

Если Фемида в очках, а прокурор — в шорах, где же искать правосудия?

Отправив это послание прокурору, я приготовилась к очередному сражению с ветряными мельницами. Документы: трудовую книжку, свидетельство о горно-техническом образовании, сберкнижку, дневник и письмо к маме — я отнесла к Мусеньке Дмоховской. В Рыбкоопе купила штормовку и брюки на случай — кто знает? — путешествия на Колыму или Магадан…

«Будь что будет!» — как говорила Жанна д’Арк.

Через несколько дней получила вызов в прокуратуру: «Во вторник в 11 часов утра, к прокурору Кретову».

Ровно без пяти одиннадцать передаю повестку секретарше прокурора.

— Да, я знаю. Прокурор меня предупредил, что вы должны прийти. Он уехал по срочному вызову и будет здесь в час дня. Он просит вас обождать.

— Так я зайду к часу.

— Нет-нет! Он очень просил, чтобы вы не уходили.

Не очень весело сидеть в полутемном коридоре на одном из стульев, выстроившихся в ряд вдоль стены. Но со мной все та же книга Акселя Мунте, и с ним эти два часа пролетят незаметно. Сажусь у окна, в самой глубине коридора.

Стрелка часов подходит к часу. Шаги на лестнице. Ага! Я склонилась над книгой, но смотрю в открытую створку окна. Это прокурор… Как только за ним закрылась дверь, через какую-нибудь минуту дверь опять приоткрылась, выглянула секретарша, глянула влево, вправо и скрылась. Но меня не пригласили зайти, хотя, кроме меня, на приеме никого не было. Почему? Мне кажется, я догадалась, в чем тут дело. Я засекла время. Проверю, правильна ли моя догадка? Прошло 20 минут. Если моя догадка верна, то сейчас он должен появиться. Я еще не знаю кто, но уже догадываюсь откуда.

Снова шаги. Ба, этого типа я сразу узнала! Там, в штаб-квартире КГБ, он был в полусинем (даже ярко-синем) костюме. Но та же плотная, слегка мешковатая фигура, крупная голова с соломенно-желтыми волосами, белесые брови, крупный рот. Память на лица у меня неважная, но этого я запомнила превосходно. Хотя сейчас наблюдала лишь его отражение.

Еще две минуты, и секретарша просунула голову в коридор.

— Товарищ Керсновская! Заходите.

Если и было до того у меня какое-то доверие, вернее уважение к прокурору, то оно изрядно уменьшилось. Точнее, окончательно улетучилось. Да разве могло быть иначе? Получив мою исповедь — нет, вопль израненной души — он поспешил поставить об этом в известность органы. Очевидно, получил от них указание и не посмел выслушать меня с глазу на глаз. Придя к себе и убедившись, что я здесь, он связался по телефону со штабом КГБ и дожидался прихода «доверенного лица» полковника.

Все это я успела обмозговать, пока шла за секретаршей. Ввела она меня в какой-то довольно большой зал, где во главе длинного стола сидел прокурор. В этой же комнате, кроме нас двоих, находился и тот белесый большеголовый крепыш в синем костюме. Он стоял к нам спиной и рассматривал какие-то бумаги.

Последняя горсть бисера, рассыпанная мною в кабинете прокурора

Я быстро подошла к прокурору и поздоровалась. Он ответил и, слегка привстав, указал жестом на стул.

— Садитесь! — и, когда я взялась за спинку стула, добавил скороговоркой, — будьте осторожны!

«Будьте осторожны»?.. Как это понимать? Неужели похоже, что я сяду мимо стула? Или он хочет, но не смеет сказать: «Берегитесь: мы не одни…»?

Не успела я усесться, как он сам начал:

— Я внимательно прочел ваше заявление, разобрался в нем и вот что я вам скажу: начальник вашей шахты Новоселов был не прав. Постановление товарищеского суда гласило, чтобы вас оставить на вашей работе, а он перевел вас на более низкооплачиваемую работу. И поскольку у вас к моменту выхода на пенсию оставалось шесть месяцев неиспользованного отпуска, то вы на этом потеряли что-то около пятнадцати или двадцати тысяч рублей. И мы заставим Новоселова уплатить вам эти деньги из своей зарплаты.

— Плевать мне на эти деньги! Не за этим я к вам обратилась!

— Так чего же вы добиваетесь? — у прокурора был довольно-таки ошалелый вид.

— Чего я хочу? Уж во всяком случае, не денег! Я не калека: у меня есть руки, ноги и голова — там, где ей положено. Мне и моей старушке матери хватит того, что я имею. А к вам я обратилась за справедливостью! Когда полковнику Кошкину не удалось науськать на меня моих товарищей, то он использовал нашу газету, заставив ее, путем запугивания, напечатать гнусную клевету на меня; прошло некоторое время — и он снова воспользовался этим грязным методом. Захочет — и еще раз выльет на меня свой ночной горшок! Справедливости не просят, ее требуют! И вот я требую разобраться в том, что — правда, а что — ложь. Если я виновата, в чем меня обвиняет Кошкин, — в убийстве женщин и детей, — пусть меня расстреляют! Если же это способ опорочить неугодного ему человека, то надо призвать его к ответу!

Прокурор сидел, как курица под дождем, а тот субъект в синем перестал делать вид, что он занят какими-то бумагами, подошел к столу и несколько раз порывался вмешаться. У меня не осталось больше сомнения, что тут никакие груды бисера не помогут.

Я умолкла. Еще раз взглянула на этих двух представителей власти, юридической и полицейской, затем махнула рукой, сказала: «Эх, вы!» — и вышла.

Предела подлости не бывает

Еще один «урок» — последний ли? — я успела получить буквально накануне того дня, когда покидала Норильск.

Комната, где я жила, уже не была моей. Перед отъездом я сделала обмен с соседями через коридор: «жучкой» Ленкой и ее «мужем» Васей, железнодорожником, который бывал трезв (относительно) лишь по пятницам. Они меня очень просили. Их комната хоть была больше моей (семь квадратных метров против моих пяти с половиной), зато она была сырая, а моя почти сухая.

Мне пришлось немало повозиться, пока я добилась разрешения на этот обмен.

Все свои вещи я отдала Нинке Курчавиной. Она должна была позвать ребят, чтобы унести шкаф, топчан, письменный стол и прочее. Я с грустью смотрела на опустевшую клетушку, в которой столько было пережито, передумано…

Вдруг дверь с шумом раскрылась, в комнату буквально влетела Ленка — простоволосая, растрепанная, грохнулась передо мной на колени и поползла, теряя галоши.

— Плюнь мне в рожу и скажи, что я — сволочь и б….!

— Тебе виднее… — сказала я, пятясь от неожиданности.

— Нет, ты так и скажи! Ты — вот как всегда была к нам добра! Когда кто-нибудь из нас заболеет, к кому за помощью мы обращались? К тебе! А когда в конце месяца нам на хлеб денег не хватало, кто нас выручал? Только ты! Ведь ты знала, что мы никогда долгов не возвратим, но не отказывала. А сколько от нас было тебе беспокойства: пьянки, ругань, драка, скандал за скандалом! Стал бы кто на твоем месте хлопотать, чтобы мы переселились в сухую комнату? Так знай же! Майор КГБ вызвал Васю к себе и велел, как только почтальон опустит письмо в твой ящик, его вытащить и отнести его в их штаб на Гвардейскую площадь. Там он ожидал с четверть часа. Затем возвращали письмо, целехонькое…

Тошнота подкатила к моему горлу… Стpоки, полные материнской любви, и взоры палачей, которые дотошно выискивают, что же извлечь из них такого, что можно использовать против ее столь горячо любимой дочери!

Нанести удар материнской рукой! Может ли быть что-либо более гнусное?! Но это и есть «советская система».

Век живи — век учись. Каждый раз мне кажется, что мое «высшее образование» завершено, и каждый раз я делаю печальное открытие: предела низости не бывает. Это тот «n», к которому всегда можно прибавить единицу, и получится «n+1».

Что будет следующей «единицей»?

Жить мне осталось недолго… Может быть, «минет меня чаша сия»?

Эпилог

Назад Дальше