Будто раздумывая, внешне даже лениво и неуверенно, он ссадил Глебку со своей спины, прислонил его к толстому стволу столетней липы, наказав несмышленышу, чтоб сидел и не шевелился (тот понял и нахмурил брови), а потом намотал на правый кулак бельевую веревку, из которой свил для брата наспинное сиденье.
Быстро подскочил к парню, ближе всего к нему стоявшему.
Тот все еще лыбился, глупец, не понимал, что за кривлянья и издевательства, пусть даже ему одному лишь из всей толпы, причитается оплата в довольно твердой валюте. Бориска схватил левой рукой бутылёк, который ему протягивал этот парень, переступил с ноги на ногу, заняв удобное положение, и рукой, обмотанной бельевой веревкой, двинул кривляке в челюсть.
Парень был как минимум на голову выше Борьки, но послушно свалился безмолвным мешком, убедительно поразив своим падением остальных. А Борька не терял мгновений. Пока задиры ошалело осмысливали происшедшее, он подлетел к дереву, саданул по нему бутылкой, отбил дно, как все
они, нынешние дети, не раз видели в кино и, повернув к врагам горлышко с острыми зубьями, кинулся на толпу.
Девчонки завизжали, и громче всех Дылда, а парни кинулись врассыпную. Как толпились они впереди той некрасивой и длинной, когда наступали на Борьку, когда дразнили его и протягивали свои бутылки, так и сейчас мчались сломя голову, обгоняя ее, и тут уж горластой никто не мог помочь. Борис, не церемонясь, сбил ее с ног, занес над ней левую руку с острым своим оружием.
- Ну, что, визглявая, - спросил он как-то спокойно и совсем не по-детски, - будешь еще голосить?
И пивной дух, и природная крикливость куда-то враз делись, она не говорила, а шептала:
- Мальчик! Горев! Прости! Пожалуйста!
Бориске очень хотелось оставить ей какую-никакую память об этой ее неправедной выходке - может, чиркнуть острием по тощей, цыплячьей какой-то груденке, даже и титек-то у ней не видно? Или, может, кофтенку разрезать? Но стало вдруг отчего-то жаль эту беспутную деваху - и кофтенка на ней не новая, бедная, да и джинсы какие-то уж шибко затертые, хоть это и модно, да тут, ясно что секонд-хэнд, ношеное да брошенное кем-то барахло…
- Что ж ты, дура, нарываешься? - спросил он уже без всякого азарта или злости, по-взрослому жалеючи, встал, даже руку протянул, почтобы помочь.
Но Дылда руки не приняла, вскочила, побежала, бутылку свою не бросила.
Когда отодвинулась на безопасное расстояние, к своим, жалко скученным у кустов, крикнула оттуда:
- Гад! Ну, погоди! Ты еще получишь!
И отхлебнула пива, высоко задрав голову - утешаясь, видать.
Бориска размотал веревку, усадил в сиденье маленького Глеба и пошел домой. Глебка за спиной подпрыгивал и смеялся, глупышка. Праздновал победу по-своему, по-малышовски. Не понимал, что такие дела просто не сходят.
6
Через пару дней Бориску отвалтузили. Довольно обидно - прямо возле школы. Обычные, ничем не отличимые от других семиклассники, человек десять, не меньше, вдруг оборотились в злобных собак. Побросав сумки, окружили Бориса и начали его лупцевать. Кто норовил заехать кулаком, а кто и ногой.
Он уворачивался как мог, одному-другому неслабо съездил в ответ, но сила солому ломит; его-таки сбили с ног. Вскочив, он резко кинулся вперед, прорвался сквозь окружение и рванул в сторону дома под оскорбительное улюлюкание и всякие унижающие слова. Это было самым обидным.
Дома Борис долго обливал лицо и всю голову холодной водой, морщась, утирался, потом сидел напротив Глебки. Что тут скажешь? Да и такому-то мальцу. Проговорил только:
- Мы это так не оставим! - И, меняя тон, усмехаясь, прибавил: -
Сэр!
Зато маленький будто того и ждал. Засмеялся, закатился, будто и в самом деле уловил тонкую иронию и смысл высокого обращения. Ну и Бори-ска захохотал. А отсмеявшись, пошел на улицу. Глеб, конечно, братан, но малый, с ним не посоветуешься, а требовалось придумать что-то посерьезнее.
Борис не строил внятных планов, но подрастающих огольцов всегда ведет интуиция, а когда против тебя выступает целая куча противников, неписаное тайное знание подсказывает: надо объединяться. Но с кем?
В каждом малом селении, а то и на каждой улице небольших городов - про большие лучше смолчать, - живут и переливаются из поколения в поколение свои стайки, стаи или даже стаищи, меняясь с годами, то мельчая, а то расширяясь. Малый народ этих сообществ чередуется, пребывая в пол-
ной зависимости от жизни улицы, а значит, своей державы, от целей ее и высот, побед и поражений. Бывают времена, когда стайки эти злобны и слабы от голода и безделья, бессмысленны от бессмысленности взрослых, с которыми они обретаются по домам да квартирам. И злобность эта редко когда утихает сама по себе, всякий раз стараясь отыскать выход и назначить виноватых. Слабые поодиночке, злые дети, сбившись в стаи, становятся опасны, как свора бездомных собак.
Однако коренные горевские жители примерно Борискина возраста, пусть и было их немного, отличались отменным здоровьем и ловкостью. Может, молоко коров, давно уже отогнанных на мясокомбинат, но все же испитое в самые малые, нежные лета, тому причина, может, свежий воздух, все еще натягивающий по вечерам с удаляющихся от людей лесов и полей, - кто знает? Но одно неоспоримо: были они покрепче, посильнее, повыше, поплотнее не только своих городских сверстников, хиляков и слабаков. Жаль только, маловато было крепышей этих…
Витек вот, Горев тоже, по прозвищу Головастик, данному за громадную просто, профессорскую какую-то башку, которой он, правда, задачки раскалывал с трудом, но если бил кого-то в живот широким лбом - валил с ног запросто. А потому даже Бориска, разговаривая с дружбаном Головастиком, по мере накала спора ли, простого ли какого расхождения, предпочитал от него отступать на шаг-другой, - не в целях личной безопасности, а просто так, на всякий случай.
Васек Горев, кровный и старший брат Витьки, странным образом на него не походил ни чуточки. Наверное, энергия, потраченная на создание Вить-киной башки, в Ваське оказалась направленной в его непомерный рост: числясь семиклассником, по высоте своей он был не то что на выпускника похож, но и вообще на взрослого дядьку, только тощеват. Ясное дело, это не беда, и такой Васька к концу-то школы, если, конечно, выдержит сильное умственное напряжение, подотъестся, наберет мясной массы, станет просто могучим мужиком, позабыв к той поре свою отроческую и внешне обидную кличку Аксель - сокращенно от иностранского слова акселерат, произнесенного кем-то из учителей-умников, потом переделанного в более понятное, правда, слегка техническое - акселератор, а потом уж и вовсе в Акселя, будто имя какое-то немецкое.
Еще одно семейство других Горевых - в самом конце бывшей деревенской, ныне городской улицы, грело и пестовало под крышей старинного пятистенка аж трех крепышей, которых звали Петя, Федя и Ефим. Были они погодки, похоже, родители их, тетя Аня и дядя Паша, когда-то позволили себе отвязаться и не крепко задумались о том, как станут жить такой оравой. Пока парни были совсем малы, родители изнурялись, валились с ног от трудов тяжких, но, не имея образования, связей, достойной работы, спасались одним лишь огородом да жалкой живностью. Потом тетя Аня пристроилась в кафе, поварихой, кажется, и не за счет денег, а, наверное, за счет продуктов с кухни зажили эти Горевы чуть получше, а потом и совсем даже ничего.
Женщины-соседки замечают все всегда первыми, и пошел по бывшим деревенским деревянным домишкам слух, будто Петька, Федя и Ефим, достигши возраста частичной уголовной ответственности, за нее, уголовщину, и принялись. В местных газетках и по городскому радио стали сообщать, что завелись откуда-то бандиты, которые то подломят уличный киоск, а то и мелкий магазинчик, где не установлена сигнализация.
Потом стали сообщать, что грабанули магазинчик и с сигнализацией, и охрана скоро прибыла на место происшествия, да никого не нашли. Грешили на приезжих из большого города, который подымливал, пошумливал, по-ухивал в двадцати верстах от своего малого, никому не нужного, умирающего спутника. Но меткий женский глаз заприметил, что Петя восьми лет, Федя - девяти лет и Ефим - десяти чего-то вдруг жуют недешевую жвачку и оплевали ею весь транзитный асфальт, и вовсю курят сигареты "Мальборо" в красных с белым коробках, а это не всякому взрослому-то по карману. И вообще сыто рыгают! "Откуда дровишки?" - напрашивался извечный
русский вопрос, непроизносимый, впрочем, вслух. Однако вполне несовершеннолетние Петя, Федя и Ефим наивно таращили свои невыразительные серые шарики, хлопали белесыми ресницами, ерошили свои белобрысые
"бошки" и молчали.
А зачем говорить, если ни о чем не спрашивают?
7
Был, конечно, и еще народец в Гореве, но те еще мелюзга, будущий, конечно, кадровый резерв, но это предстоящее из десяти-то с немногим лет проглядывает невнятно и туманно. В общем, слаба была в ту пору горевская детвора, и Бориска не велик шиш, в атаманы никакие не годился, скорей уж Витька Головастик да Васька Аксель могли на это претендовать, хотя бы и по возрасту - были они все-таки постарше, - но той порой и братаны-то гляделись еще мирными телятами, хотя и помыкивающими уже юношескими, с хрипотцой, голосами, сбиваясь с фальцета на баритон и крякая при том, да и охотно уже матерясь.
А зачем говорить, если ни о чем не спрашивают?
7
Был, конечно, и еще народец в Гореве, но те еще мелюзга, будущий, конечно, кадровый резерв, но это предстоящее из десяти-то с немногим лет проглядывает невнятно и туманно. В общем, слаба была в ту пору горевская детвора, и Бориска не велик шиш, в атаманы никакие не годился, скорей уж Витька Головастик да Васька Аксель могли на это претендовать, хотя бы и по возрасту - были они все-таки постарше, - но той порой и братаны-то гляделись еще мирными телятами, хотя и помыкивающими уже юношескими, с хрипотцой, голосами, сбиваясь с фальцета на баритон и крякая при том, да и охотно уже матерясь.
Подумавши, Бориска направил свои стопы к братанам Горевым. О приключениях последних дней рассказал прямодушно, не таясь. Братьев возмутило подлое коллективное нападение, а ведь и они в той же школе учились, вот, знай бы заранее, на троих-то, небось, рахнулись полезть, а если б еще прибавить Петю, Федю и Ефима…
Принялись соображать: шестеро против десяти, это как? Слабовато? Или в самый раз? Нет, ну, ясное дело, против шестерых не поперли бы, каждый Горев хоть куда, - а один на один все котомки отдадим, - но все же и преимущества никакого. Надо бы еще землячков - поболе или поумелее.
Была осень, сидели они на бревнышках возле Витьки-Васькиного дома, крутили пальцами в собственных носах.
- Надо чему-то научиться такому, - сказал Бориска.
- Боксу, что ли? - спросил Головастик.
- А есть еще карате, - поддержал Аксель, - джиу-джитсу, еще что-то там такое, вон даже президенты не брезгуют, а мы чё?
- Президенты президентами, - протянул Бориска. - Они люди ученые, образованные, им можно на ковриках, на этих самых татами. А мы…
- Ну и что?
- А вот что: раз - и в нос, и с копыт долой, понимаешь? В нос, и с копыт! Дважды два.
- Значит, бокс? - догадался Аксель.
- Бокс, - кивнул Бориска. И все вздохнули. Никакого бокса в их городке и в помине не было…
Расходились с бревнышек тяжеловато. Навстречу попалась троица: Петя, Федя и Ефим. Обрадовались, встретив однофамильцев, разглядев Бори-ску, предложили притырить из дому пивка. Витька с Васьком согласились, но Борис уперся - не хотелось ему этого проклятого пива, хотя забыться, просто от всего отключиться он бы и не возражал.
А от угощенья все же ушел. Дома его ждал Глебка. Прибежал и прижался всем своим хлипким тельцем, будто к отцу.
Вот тут Бориска всхлипнул. Он и сам не знал, как можно к отцу прижаться, припасть, потому что не знал отца, но вдруг к нему, еще мальчишке, припадает младший братик, и в нем совсем нежданно вздрагивает, просыпаясь, какое-то новое, совсем не детское чувство. Не только любви к Глебке, не одно только желание прижать братика к себе и обнять, но и еще что-то посерьезней, повзрослей. Какой-то такой груз привалил на плечи. Это была внезапная, тяжелая о Глебке печаль - как он вырастет, кто его защитит, каким станет?
Как просыпается отцовское чувство? Вот уж истинно серьезный вопрос, на него и ответишь-то не сразу.
Но спросим попроще: не есть ли чувство братства, чувство любви мальчика постарше к младшему, одной крови, человеку, желание его защитить
от бед и злых сил - предчувствие своего отцовства, пролог к будущей взрослости и страха за другую жизнь? Пожалуй, да.
И Бориска всхлипнул от небывалой новизны чувства, которое нахлынуло на него, как нежданная высокая и теплая волна. И две маленькие слезинки выкатились из его глаз.
Слезы были легкие, светлые, даже, может быть, радостными их можно назвать. Со слезами мальчишечьими выходила горечь поражения, незнания, что делать и как быть дальше, а их место - место скупых, почти мужичьих слез - занимала теплая и добрая радость за этого малыша, беззащитную эту и наивную маленькую жизнь.
Боря чувствовал, как вливается в него с любовью еще и сила, но это вовсе не физическая была сила-то, а уверенность, успокоение, обретение твердого знания, что делать, если его братишке нанесут обиду.
8
Бориска не сразу понял, что мать и бабушка с удивлением и даже вроде как с непониманием вглядываются в ласку и тепло братских отношений. Он это почувствовал. Но постепенно, догадками, предположением.
Мама и бабка как-то стали затихать, когда Бориска входил в дом, а Глебка, едва научась ходить, несся ему навстречу. Но даже ушибов на торопливом пути к брату Глебка не замечал, боль пропускал мимо - так захватывала его всепоглощающая радость.
Борис становился на коленки, чуточку отводил в сторону лицо, чтобы Глебка не стукнулся головой о его подбородок, а мог беспрепятственно припасть к братовой груди, широко распахивал объятия и с улыбкой, чаще молчаливой, прижимал его к себе.
Вот это-то молчанье мальчика, уже одиннадцати лет от роду, больше всего и поражало родных женщин. Что-то было в нём не по летам взрослое, неправдоподобное, чего-то таинственно обещающее. Но чего?
Мама и бабушка примолкали, глядели на встречи братьев украдкой, иногда и слезы смахивали, но никак рассуждать об этом себе не позволяли, как и хвалить братьев. Боялись сглазить?
Взрослые женщины оберегали братишек, не вмешивались в их привязанность, и в этом заключалась нежданная мудрость: детские чувства ничуть не слабее взрослых, и если их не подхваливать, не корректировать, не оценивать, они сами разовьются и укрепятся во что-то важное и сильное, способное пройти самые трудные испытания.
Глебка набегал на Бориску, они обнимались, это была традиция, почти церемония, любимая обоими, и сколько бы раз, даже неподалеку, во двор или огород ни выходил Бориска, переступив порог избы, он падал на колени перед маленьким братцем, и тот несся ему навстречу, даже, бывало, прямо с горшка соскочив, и бухался в молчаливые объятия.
При этом малыш обладал какой-то пронзительной интуицией.
Когда Борис уходил в школу, младший брат относился к этому как важной необходимости и провожал старшего, помахивая ладошкой. Или же, помня уроки бабушки, ладошку свою целовал, а потом дул на нее изо всех сил - чтобы воздушный поцелуй сопроводил старшего брата на труды незримые.
Таким же манером он провожал его и на какие-то деловые отлучки. К тем же братьям Горевым на бревнышки, где молодые бойцы могли держать совет. Однако, если в намерения Бориса входил свободный полет, пусть даже с промежуточной посадкой на тех же бревнышках для пары глотков пива, притараненных из неведомых закромов Петей, Федей и Ефимом, Глебка или начинал строго сверкать очами, подозревая Борю в отступлении от братства, или без всякой причины начинал подвывать, сначала весьма сдержанно, что означало мягкое предупреждение. А если Борис молча глядел в сторону, отводил взор, то завыть мог наподобие пожарной сирены. Старший все это уже знал, заведомо чуял и глаз чаще всего не отводил, сознавая, что,
2 "Наш современник" N 2
17
похоже, надо делиться с младшими не только хлебом, водой, но еще и свободой.
Итак, всё чаще они рассаживались на этих бревнышках, смешной семерик: Глебка непременно в серёдке, как бесспорный центр мироздания, рядом Борис, а вокруг, уже без всякого расчета и всякий раз по-разному (три плюс два или два плюс три) - братья Горевы из разных однофамильных семей, возможно, все дальние родственники, что, в общем-то, сей момент никого не беспокоило: в детстве дружба важней родства.
Они болтали о всякой разности, попивали пивко, притом Глебка, бывало, тянулся неразумной ручкой к бутылю, что вызывало легкий, вполне понимающий смех братства. Потом кто-то из трех погодков спускался в домашние погреба, откуда малышу доставлялась или кола или банка фанты, а то и просто газвода. Складывалась весьма забавная картина: у всех семерых, включая крошечного Глебку, в руке по бутылке, а лица серьезные, сосредоточенные.
Посидев на бревнышках, семерик отправлялся на прогулку - просто так, от нечего делать. Чаще всего они шли единственной дорогой бывшей деревни на самый край города. Асфальт кончался, начинался глинистый проселок с неглубокими, долго не высыхающими лужами. К краю своему бывшее Горево словно редело, выдыхалось, между деревянными старыми домишками шли прогалы - кто-то съехал, а дом разобрали, а то и просто сожгли, и улица напоминала щербатый, с выпавшими зубами рот то ли старика, то ли ребенка.
Самый последний дом в этом ряду был совсем мал, походил на игрушечный, от силы четыре на четыре метра, да еще и со стеклянной верандой в том же метраже, а рядом сарай, где жила последняя в Гореве корова с человеческим именем Машка. У Машки была, понятно, хозяйка, владелица игрушечного домика по отчеству Яковлевна, имя ее, похоже, все забыли.
С Яковлевной Бориска был хорошо знаком, по поручению мамы или бабушки он часто прибегал сюда за настоящим, а не магазинным молоком для Глебки, и старушку серьезно уважал по причине, не им, а взрослыми объявленной. Была она не просто последней хозяйкой последней коровы, по крайней мере, в бывшем Гореве, а и на всем этом конце города. Её упорное сопротивление городскому наступлению все признавали особенным, осознанным и, значит, идейным. Хотя старуха ни с какими флагами не ходила, лозунгов не выкидывала и интервью не давала по той простой причине, что ее мнение никого, кроме горевских, не интересовало, но уж они-то передавали слова Яковлевны из уст в уста и из дома в дом. А старуха всего-навсего и говорила-то: