Огненный плен - Вячеслав Денисов 6 стр.


— Маразм какой-то, — не выдержал я.

Эти два скота решили везти меня не днем, а ночью, видимо. Наверное, немцы сжали кольцо окружения и теперь вынырнуть из него можно было только при лунном свете.

Разминая руки и уже привыкнув к темноте, я стал ходить по подвалу. Дверь уже проверил. Пройти через нее было так же невозможно, как через задраенный люк танка. Не знаю, зачем в подвалах украинских школ вставляют двери, обшитые листами железа и с коваными петлями. Ключ от замка мне представлялся полуметровым, загнутым на одном конце и имеющим петлю на другом ломом. Сначала я отбил об эту створку все руки, потом ноги.

Вопрос «что делать» меня не посещал. Когда знаешь, что арестован, такие вопросы голову не посещают. Это не твое дело. Ответ знают те, кто за тобой придет.

* * *

С тех пор Якова я видел только один раз. Перед самой войной он с сестрой — Рошель Самуиловна к тому моменту уже умерла, своей смертью, к счастью, — уезжал из Ленинграда в Казань. Не знаю, что собирался делать еврей среди татар, но ему виднее. Яков говорил на вокзале, что там у него дядя, но первый признак Яшиной лжи — это устремленный мимо меня взгляд. И в тот день, перед самым отправлением поезда, он говорил и смотрел мимо меня:

— Я очень хочу забыть тот день, но не могу. Прошло шесть лет, а я все помню — ты — за правую ногу, я — за левую… А за руки и плечи — трое коммунистов… — Всех в Ленинграде, кто носил галифе и сапоги, он называл коммунистами. А поскольку в середине тридцатых так одевались все, Яков называл коммунистами всех. Было в этом какое-то сознательное противостояние — вокруг коммунисты, и посреди этого сонма чудовищ — он, жид. — Но что бы ни случилось дальше, Са-аша-а, не упоминай моего имени.

— Напишешь мне? — спросил я, точно зная, что не напишет.

— Конечно, Саша, как только устроюсь, сразу дам знать, — ответил он, хорошо понимая, что не даст.

Первого декабря тридцать четвертого мы встретились с ним в Смольном случайно. Я приходил по вопросу бабкиной квартиры, он хлопотал о выплате пособия. Семья Яшина жила очень плохо, отец погиб в восемнадцатом, мать постоянно болела, и они перебрались в Ленинград, где жили их родственники. В марте тридцать четвертого я провожал их на вокзале так же, как в сороковом провожал в Казань. В Смольный Яшку допустили после разрешения, его вопрос улаживался. И я случайно увидел его в коридоре третьего этажа. Мы сели рядом и разговорились.

Я видел краем глаза Кирова. Он входил в свой кабинет с папкой под мышкой. Кивнул кому-то Сергей Миронович, улыбнулся, отпер дверь ключом и вошел…

— Плохо живем, Саша, — жаловался Яшка. — Жрать бывает совсем нечего…

— Что же ты, хороняка, на работу не устроишься? — возмутился я. — У тебя семья — сестра, дылда уже здоровая. Запросто на рабфаке учиться может и на заводе рубли получать, и ты, лось!.. У тебя только мать больна, но неужто вы вдвоем ее не прокормите?

Через минуту я увидел, как к кабинету Кирова подходит невысокого роста, бледный, почти тщедушный мужчина. Правую руку он держал в кармане, вторая висела вдоль тела, и кулак — я почему-то заметил это отчетливо — то сжимался, то разжимался…

Я впервые видел этого хлюпика. Не знаю почему, но я сразу проникся к нему неприязнью. Мужчины, которые не стремятся стать чуть больше в условиях, когда природа обидела их ростом, кажутся мне неполноценными. Черт возьми, нужно же что-то делать, чтобы при таком росте не быть таким худым! Например, кидать гирю и за грудой мышц скрывать маленький рост!

Было очевидно для меня, что парень этот — коммунист. Если ориентироваться на Яшкино гардеробное представление о человеке, так оно и было. Шинель, галифе, сапоги, гимнастерка — все новенькое, ухоженное…

— Ты забыл, что у меня язва? — обиделся Яша.

— Ах да, конечно, — вспомнил я, убирая ноги с прохода, чтобы не мешали служащим, — когда мы познакомились, а дело было в девятьсот девятом, она у тебя уже была. Но на память мне, как доктору, не приходит ни единого случая, когда бы ты страдал от приступа.

— И потом, ты знаешь мое положение… По субботам…

— Прости, запамятовал. Я снова невнимателен к твоим проблемам. Мы же по субботам не работаем. Тем более по воскресеньям. А тут субботники, пятилетки в четыре года. Какой дурак придумал эти темпы? Он что, не знал, что по субботам нормальные люди к труду не обращаются?

— В голосе твоем, Саша, звучат отвратительные нотки юдофобии. Не удивлюсь, если ты однажды — я так думаю, в тот момент, когда пятилетки решено будет считать как два года, — упрекнешь меня за то, что я не считаю Христа мессией. И предъявишь-таки претензии на тот счет, что мой народ участвовал в его распятии.

Мужчина у кабинета Кирова взялся за ручку двери.

— Если ты не заткнешь свой рот, нас накроют и водворят в психушку, — проговорил я. — Говорить такие речи у кабинета человека, разрушившего сорок семь церквей за десять лет, не обязательно.

Мужчина открыл дверь…

— Послушай! — Меня окрылил тот факт, что Сергей Миронович, судя по его улыбке, находится в добром расположении духа, а именно в такие мгновения человек предрасположен к актам милосердия. И дважды вдохновил — что в кабинет самого великого из питерцев, оказывается, можно попасть вот так запросто — повернув ручку двери. — Мы идем к Кирову!

— Оставь эти шутки для другого еврея!

— Для другого еврея у меня другие шутки!

Схватив Яшку за рукав, я оторвал его от лавки и поволок к кабинету.

— Мы сейчас зайдем, и ты скажешь: «Сергей Миронович, доброго вам здравия! Моя семья умирает с голоду!» А я представлюсь и добавлю, что в заявлении этом нет ни капли лжи.

— Нет, на такое безумие я никогда не пойду, — бубнил Яшка, однако же шел. — Моя семья уже не мажет икру на хлеб, но еще не пухнет…

— Сделай виноватую морду, — приказал я, берясь за ручку. — Когда она такая, даже мне хочется дать тебе денег.

Повернув ее до щелчка, я распахнул дверь, и мы вошли…

Когда я сделал первый шаг внутрь, члены мои сковало ужасом. Впрочем, был это, наверное, даже не ужас. Еще не ужас. Оцепенение. Коматоз.


Я слышал, как забилось Яшкино сердце.

Раздался выстрел…

* * *

«Тявк!» — снова прозвучало на улице, но уже ближе.

Есть, что удивительно, не хотелось.

Но выпил бы воды я сейчас ведро, наверное…


— Никогда!.. Никогда, ты слышишь, не упоминай мое имя в этой связи! — просил он, шагая по улице. — И никогда! — запомни! — не рассказывай правды! Даже если спустя две минуты я попрошу тебя напомнить эту историю, ты… Что ты должен мне рассказать?

Его нужно успокоить. Иначе он или с ума сойдет, или меня сведет.

— Мы сидели…

— Не «мы»!!

— Прости, я совершенно выбился с тобой из сил. — Я положил на его вздрагивающее плечо руку. — Я! я пришел в Смольный, чтобы просить за квартиру своей покойной бабушки. Сидел у кабинета уполномоченного по жилищным вопросам. Увидел, как по коридору идет Сергей Миронович Киров. Вождь ленинградских коммунистов. Сзади к нему неожиданно подскочил, как было установлено позже органами, Николаев, выхватил револьвер и выстрелил. Сергей Миронович, уже почти войдя в кабинет, упал замертво на пороге. Сразу после этого Николаев закричал: «Мой выстрел пронесется сквозь века!» — и попытался выстрелить себе в висок. Но подоспевшая охрана помешала злодею осуществить свой коварный замысел по уходу от ответственности. И враг был задержан… — Проговорив все это в точном соответствии с документом, который подписал час назад, я облегченно вздохнул.

— Все правильно, — подтвердил Яшка. — И в дальнейшем, кто бы тебя ни спрашивал, в бреду ли, нетрезвый ли, под пытками, ты повторяй только эту историю. — Он растер пальцами нос — еще одна вредная привычка этого человека. — Только эту! И вот еще что… Не хочу предрекать, но что-то подсказывает мне, что жив ты будешь до тех пор, пока не назовешь мое имя.

Это было уже слишком. Нельзя же столько раз просить об одном и том же. Особенно когда видимых причин для того нет никаких.

— Яша, еще немного, и я попрошу тебя забыть обо мне. Система выживания, которой ты придерживаешься, кажется мне немного… безнравственной, что ли, и — чересчур предусмотрительной. И то и другое мне не нравится.

Мы расстались на Невском.

— Нравится не нравится, — повторил он, и я понял, что слова мои совесть его все-таки царапнули, — но ты вспомнишь меня, когда появится вдруг человек, который спросит тебя: «Кто тот второй?»

— Прощай навсегда, скотина.

— До завтра.

Завтра мы действительно встретились. Он провожал меня в Москву. На следующий день он отправил свое и мое заявление по почте, и через два месяца нам почти одновременно пришли ответы из Смольного. Мне было дано разрешение на вселение в ленинградскую квартиру. Думаю, похлопотал один из моих пациентов в московской больнице НКВД. Яшке было написано: «В удовлетворении вашей просьбы о получении пособия отказано».

— Конечно, — сказал мне в сороковом, на вокзале, вспоминая этот случай, Яков, — я же еврей. Ты помнишь наш разговор?

Я помнил.

А тридцать первого июля следующего года, спустя полтора года после расставания и почти семь лет после выстрелов в Смольном, я услышал вопрос, отвечать на который Яшка мне не рекомендовал.

Сказал бы мне кто-нибудь, зачем сейчас, когда немцы входят в СССР, как нож в масло, когда вот-вот они появятся у стен Москвы, в украинской глуши, в окружении, рискуя головой, вдруг появляются двое чекистов с Лубянки, расспрашивая меня о свидетеле убийства Кирова. Даже сейчас, в странной тишине и зловещем мраке, мне казалось это каким-то ирреальным событием. Мало того, они хотят вывезти меня из окружения — вырвать из лап смерти, чтобы замучить (а для чего же еще? — после проводов-то…) в Москве. Бред…

Кому в эти минуты понадобилась фамилия второго свидетеля?

И вдруг в голову мне совершенно неожиданно, не по моей воле, свалилась мысль: «А почему я до сих пор жив, собственно?…»


Потому что Шумов не может меня убить, пока я не назову Яшкину фамилию.

Сукин сын Яшка оказался, как всегда, прав…

А почему они не вырвали клещами имя здесь, в школе? Порадовали электричеством — и все, как дети… Неужто методов не знают?

Знают… А дело в том, что пытать командира, хотя бы и врача, сейчас, здесь, когда фашисты убивают рядовых Красной армии, оставшихся без командиров, это… Их бы самих тут оставили. И они решили все сделать по-человечески. То есть вывезти меня для пыток из окружения.

Есть не хочу.

Умираю от жажды. И от какой-то странной усталости. Видимо, это результат разговора с Шумовым…

Я сел на пол, потом беспомощно завалился на бок. И почувствовал, что снова засыпаю…

* * *

На этот раз очнулся я не от собственных рассуждений, а в принудительном порядке. Кто-то молотил в дверь. Моргая и смахивая с лица сонную вязь, я уселся на полу, ожидая в такой позе и встретить Шумова.

И только сейчас сообразил, что Шумову незачем стучаться в эту дверь. Мазурин запер меня и ушел. Я посмотрел в оконце. Там было светло как днем. Наверное, день и был. Луч света, пронзая комнату, лежал на пыльном полу квадратом. Теперь от его черноты Малевича не осталось и следа. Скорее это был квадрат Ван Гога — по сочности цвета красок равных Винсенту не было.

Дверь сотрясалась от ударов, но я-то уже знал, чем это заканчивается. Отбитыми конечностями. До меня доносились даже не обрывки речи, а просто звуки, издаваемые человеческой глоткой. Разобрать нельзя было ни слова. Наверное, раньше это была не школа вовсе, а штаб-квартира Мазепы. И здесь, где теперь сижу я, сидели его пленники. Мысль о том, что сюда могли запирать нерадивых советских учеников, в мою голову пришла, но последней. Сразу после того, как стук и болтовня снаружи, в подвале, прекратились.

И снова — тишина, хоть ножом ее пластай.


— Да что же это такое? — уже нервно прокричал я.

Словно в ответ на это о дверь с той стороны что-то стукнулось и упало на пол.

— Кретины, — пробормотал я, отвернувшись к оконцу…

Это и спасло мои глаза.

Последовавший через несколько секунд после этого взрыв повалил меня на пол. В ушах словно разорвались запалы. Пытаясь сообразить, целы ли барабанные перепонки, я схватился руками за голову и понял, что лежу в углу помещения…

Одурев от неожиданности, хватая ртом воздух, я встал на колени, опершись локтями в пол.

Передо мной топтались сапоги, что-то звучало, я слышал, но не мог сообразить — что.

Странные сапоги. Шумов носил другие. Да и вообще. Необычные сапоги, непривычные…

Додумать мысль до конца я не успел.

Сильнейший удар в грудь опрокинул меня на спину. Показалось, что меня даже оторвало от земли. Но с моим весом в восемьдесят кило…

Мои руки и ноги двигались сами. Перебирая ими, я отполз в глубь подвала…

Передо мной мельтешили в клубах неоседающей пыли тени, но я различал и идентифицировал их смутно, они словно играли вторую роль, причем роль неприятную — мешали разглядывать разломанную взрывом ручной гранаты дубовую дверь. Она лежала плашмя, и из нее местами, словно мальчишеские вихры, торчали светловолосые щепки…

Я закрыл лицо руками, это все, что я мог сделать. От меня не зависело уже ничего. Поднял взгляд, оторвав его от двери, и увидел то, что неминуемо должен был увидеть, наконец-то разобрав среди звенящего шума в ушах немецкую речь, — немецких солдат.

Трое гренадеров — или мне только казалось, что они высоки, потому что лежал? — стояли надо мной и о чем-то переговаривались.

Почему я ездил в командировку по обмену опытом в Германию? Почему я ездил в командировку по обмену опытом в Америку? Нет, не за выдающиеся заслуги в области хирургии. Просто среди практикующих хирургов тогда нашлось очень мало врачей, сносно разговаривающих и на немецком, и на английском…

— Что делать с этой свиньей?

— Пристрели его, — посоветовал второй немец первому и развернулся, чтобы уйти.

Я с пола чувствовал запах их пота, который не могла перебить вонь сапог. Тот, что стоял ближе, наступил в коровью лепешку, и теперь навоз бугрился из-под подошвы. Я видел мелочи, которые играли в общей картине второстепенные роли. Главные я не замечал. Без труда я диагностировал у себя шок.

Немец вскинул автомат, а я набрал побольше воздуха в грудь… Как вдруг третий тряхнул его за плечо:

— Отведи его наверх. Нам всем нужно немного остыть. Пусть унтерфюрер решит, что с ним делать.

Да, отведите меня, суки, наверх. Пусть унтерфюрер решит!

Я выдохнул. Получилось — с кровью. Красная роса сорвалась с моих губ и оказалась на сапоге гуманиста.

Ни слова не произнося, тот выхватил из кармана брюк наган — я видел, как на нем блеснула в веселом лучике солнца пластинка с гравировкой, — и вскинул руку.

Расхохотавшись, решивший меня прикончить первым немец отвел его руку в сторону.

— Ты сам сказал, что нам надо остыть, Манфред!

— Этот скот плюнул мне на сапоги!..

— Мне не хочется говорить это, — улыбнулся первый, — но мне кажется, что ты видел — он не плюнул.

Пока меня поднимали на ноги, два удара в живот я все-таки получил.

Невероятно человечная сценка врезалась мне в память, и я уже знал, что никогда ее не забуду. Бесчеловечный фашист хотел меня убить; другой фашист оказался человечным, и благодаря ему я остался жив; но через мгновение они поменялись местами.

Ведомый приносящими боль тычками ствола автомата, я поднимался наверх и пытался понять: мне попались два человечных фашиста или два — бесчеловечных? Мне нечем было занять свой мозг. Я находился в состоянии депрессивного шока.

На выходе из подвала я споткнулся о труп. Перешагнув через него, я узнал майора-коменданта. Фуражки на нем не было, гимнастерка сияла от крови и была разорвана пулями от ремня до петлиц. Правый глаз его вытек, на лице виднелись следы побоев… Интересно, его били после смерти или убили после того, как избили?

Ослепленный солнцем и согретый после холода подвала жарой, я тут же почувствовал себя битым. Там, в темноте, прохлада не давала сосредоточиться на боли. Между тем болело в тех местах, куда били Шумов с Мазуриным, а не немцы. Ничего, успокоил я себя, скоро заболит…

Попросив себя ничему не удивляться, я все-таки с удивлением отметил про себя тот факт, что все утро до полудня шел бой, рядом, за стенами, а я ничего не слышал…

Я помню этот школьный дворик. Когда меня сюда доставили, он горел цветами, газоны с ровно скошенной травой, статуя женщины с веслом — мастеру немало веселья доставляло, верно, вылеплять из глины эти трусики с резинками… Было какое-то ощущение свежести, что присутствует в каждом школьном дворе.

Сейчас я не узнавал его. Меня словно завели в один подвал, а вывели из другого. Неподалеку от крыльца лежал развороченный взрывом и пожаром кузов легковой машины, в ней — сгоревший, похожий на ссохшуюся мумию труп водителя. Он словно не хотел выпускать из рук руль — он так и сгорел заживо, держась за него. Трава стоптана, цветы… они не были никому нужны, цветы… смятые и разбросанные взрывами повсюду, они горели теперь проклятиями…

Где-то метрах в пятидесяти от меня, в стороне, раздались крики. Я повернул на них голову. Весь двор был заставлен мотоциклами с колясками. Одни стояли как попало на волейбольной площадке, другие сгрудились у ограды. Точнее сказать, рядом с тем, что от ограды осталось. По-видимому, во дворе побывал танк. Когда меня вводили в школу, я видел высокий деревянный, окрашенный явно к началу учебного года забор. Сейчас от забора остался один столб, и на нем, цепляясь гвоздем, полувисела-полулежала на земле одна продольная рейка. А из нее, словно сломанные зубья гребенки, в разные стороны торчали штакетины.

Назад Дальше