Стюарт улыбнулся, потом рассмеялся.
— Ну что ж, приходится рисковать, — сказал он.
— Единственные человеческие слова, которые я от тебя услышал!
— Извини, что пока я живу за твой счет, но я скоро съеду.
— Господи боже мой, это не имеет никакого значения. Ну да, для меня это лишняя головная боль, но это не имеет значения. Все твои эксперименты закончатся слезами, ты растратишь драгоценные лучшие годы, потом бросишься догонять, но будет поздно. Ты горько пожалеешь. Ты ведь не хочешь стать обычным маленьким человечком с маленьким жалованьем или каким-нибудь бродягой, в сорок лет живущим в палатке? Ты будешь никем, но уже ничего не сможешь изменить. Не думай, что сможешь! Мне бы хотелось, чтобы ты отложил решение на некоторое время. Поезжай путешествовать. Займись чем-нибудь, чтобы у тебя родились новые мысли. Посмотри мир, я все оплачу. Разве тебе не хочется съездить в Непал, посетить Киото, побывать в монастырях Таиланда?
— Нет, не хочется. А зачем?
— Так поступают молодые люди, впавшие в религиозные заблуждения. Ты даже этого не можешь? По крайней мере, увидишь что-то экзотическое, может, откроешь для себя что-нибудь новое. Ты хочешь вести грубую простую жизнь. Но долго ты ее не выдержишь. Ты сломаешься. И не исключено, что тогда ты пойдешь на любое преступление.
— Я не думаю, что твои слова разумны, — сказал Стюарт. — Сплошные эмоции.
— Твой религиозный план — просто сексуальный план. Это секс другими средствами.
— Ну пусть так, — кивнул Стюарт.
— Ты… Что ты сказал? Что «пусть так»?
— Я не возражаю, если люди станут называть это сексом. Дело в том, смогу ли я это сделать, а не в том, как оно называется.
— Ты меня с ума сводишь. Черт тебя возьми, ты же молод. Жаль, что мне не двадцать. Ты считаешь себя чистым, потому что ты молод и в хорошей физической форме. Но это заблуждение, Стюарт! Это абстракция. Я не могу опустить руки и смотреть, как ты губишь свою жизнь и отказываешься от всего, что я так люблю, но что мне уже недоступно. Молодость! Молодость! Черт побери! А ты устроил вокруг этого такой фарисейский шум.
— Я думаю, шум устроил ты, а не я.
— Ты мог принести хоть какую-то пользу, сказав что-нибудь — что угодно — несчастному Эдварду.
Стюарт вспыхнул.
— Я поговорю с ним сегодня…
— Томас как-то говорил, что тот, кто переживает мучительную боль, ищет одиночества. Он разбирается в таких вещах. Сам он к Эдварду даже не подошел. Хотя, знаешь, не говори с Эдвардом. Ты ведь наверняка думаешь, что твой долг — усугубить его чувство вины. Иди. Ложись спать.
— Па, не сердись на меня.
— Я не сержусь. Хотя и сержусь. Но это не имеет значения. Ничто не имеет значения. Уходи.
Когда Стюарт удалился, Гарри побродил по гостиной, налил себе виски, расплескав его на обитую кожей столешницу, потом подошел к камину, где потрескивал догорающий огонь, который обжег его днем. Он посмотрел на свое отражение в свете лампы. Зеркало в раме с позолоченными купидонами Казимир Кьюно подарил жене к свадьбе. Для Гарри это зеркало было связано с матерью — хрупкой, мягкой, красивой женщиной. Она, дочь кембриджского преподавателя, пожертвовала своим талантом пианистки ради тяжелого труда в качестве добровольного секретаря мужа. Она принесла эту жертву с радостью, поскольку не сомневалась в гениальности супруга, как и он сам. Ее звали Ромула. Казимир умер раньше, а мать прожила достаточно долго, чтобы познакомиться с «девушкой издалека». Однако она не успела увидеть Хлою и стать свидетельницей заката репутации Казимира. На ее рояле никто не играл — к нему не прикасались с тех пор, как на нем ребенком барабанил Эдвард. Рояль стоял в гостиной, которая все еще оставалась такой же, как ее обставил дед Гарри: сын и внук Кьюно мало что туда добавили, а «девушка издалека» и пальцем не шевельнула.
Гарри смотрел на себя в зеркале. Как создать новое «я» вместо потерпевшего крах, поиздержавшегося нынешнего «я»? В молодости он провозгласил: «Я буду просто — жить тем, что я есть!»[13] — смелое заявление, которое он интерпретировал на свой лад; и он искренне говорил Стюарту, что его интересует только то, что можно целиком и полностью создать самому. В то же время Гарри, как заметила Урсула, был честолюбив и представлял собой нечто вроде разочарованного деспота. Его нынешнее равнодушие к политике напоминало басню про лису и «зелен виноград». Он считал себя человеком будущего, не торговцем, но пророком, воплощением самого современного сознания. Время шло. Мог ли он сохранить веру в то, что главный его труд еще впереди? Лицо, смотревшее на него из зеркала, давно утратило выражение довольства и энергичной joie de vivre[14]. Теперь это было старое, измученное, усталое лицо с печатью пьянства и греха. Он подумал: Казимир мертв, Ромула мертва, мать Стюарта мертва, хорошенькая Хлоя, такая живая когда-то, — и она мертва, и я тоже умру. У Гарри была страшная, постыдная тайна. Недавно втайне от всех он написал книгу, большой серьезный роман. Он вложил туда свои лучшие идеи, однако никто не хотел его издавать. Гарри под псевдонимом предлагал книгу нескольким издателям. Роман им не понравился, никто не воспринял его серьезно. Гарри Кьюно ненавидел свое поражение, оно было даже хуже публичных провалов. Предположим, люди о нем узнают. Теперь, ко всему прочему, приходилось скрывать ужасный секрет.
Он почувствовал боль в обожженной руке: на ней появился пульсирующий волдырь. Значит, сегодня не удастся уснуть. Физическая боль напомнила знакомый образ, всю жизнь преследовавший его. Гарри сам выдумал эту сцену. Его отец утонул, когда вышел на яхте в море в тихую погоду в глухом районе у побережья Шотландии. Пустая яхта в полной исправности была найдена позднее — она дрейфовала сама по себе. Казимир, вероятно, случайно выпал за борт. Его сын знал, что жизнелюбивый отец никогда бы не покончил с собой. Казимир был хорошим пловцом, и Гарри представлял себе человека, плывущего по морю вслед за яхтой, которая движется быстрее его, удаляется и удаляется от него. Мучительные тайные ассоциации, прятавшиеся в глубинах мозга, вернули его к реальности. Гарри вспомнил спокойное бледное лицо Стюарта, его желтые глаза и то, как он говорил: «Не сердись». Все это так напоминало маленького мальчика, каким Стюарт был совсем недавно.
«Что же с ним случилось такое, — спрашивал себя Гарри, — почему это так огорчает меня? Что здесь — одержимость, или желание привлечь внимание, или особая форма бравады? Это не просто слова. У мальчика есть воля и характер, и он посильнее меня». Неужели он, Гарри, родил монстра? Стюарт осуждал его, и это причиняло ему боль.
Стюарт, простившись с Гарри, пошел наверх и постучал в дверь Эдварда. Он видел, что там горит свет. Ответа не последовало, и Стюарт вошел.
Он, конечно, встречался с Эдвардом и говорил ему какие-то слова после смерти Марка Уилсдена, но «разговора» с братом у него не было. Стюарта занимали собственные дела: отказ от дальнейших занятий наукой, переезд, приведение в порядок мыслей. Он сам не имел ни близкого друга, ни наставника. Он корил себя за то, что раньше не вызвал Эдварда на разговор, но брат ясно дал понять: встречи со Стюартом он не желает.
Эдвард, облаченный в пижаму, сидел на кровати и читал книгу. Он очень изменился, словно стал меньше. Его сосредоточенное лицо исказилось, на лбу и вокруг глаз появились морщины, брови мрачно сошлись над переносицей, а нос заострился. При виде Стюарта он раздраженно нахмурился и вцепился в книгу — судя по всему, он преисполнился решимости поскорее выпроводить визитера.
— В чем дело? — спросил Эдвард.
— Мы можем поговорить?
— О чем?
— Ну… обо всем…
— О чем «обо всем»?
Стюарт оглядел комнату Эдварда. Книжный шкаф, французские плакаты, розовая азалия на комоде. На полу и на остальных ровных поверхностях валялась одежда Эдварда вперемежку с письмами, в том числе нераспечатанными. Стюарт сбросил рубашку и брюки Эдварда со стула рядом с кроватью и сел.
— Тебе тепло? Может, принести грелку?
— Не надо. Мне хорошо.
— Что ты читаешь?
Эдвард показал триллер в мягком переплете.
— Гарри мне много таких принес.
— Не надо бы тебе читать эту дрянь, — сказал Стюарт.
Эдвард не стал раздражаться, а ответил довольно разумно:
— Я не могу читать других книг. Ни на чем не могу сосредоточиться. — Он поправил подушки. — А что, по-твоему, я должен читать? — иронически спросил он, — Библию?
— А почему бы и нет? Каждый день понемногу. Я хочу сказать, как хороший роман… как…
Стюарт не был большим любителем художественной литературы и не сразу подобрал книгу для сравнения.
— Только не предлагай Пруста — меня вырвет, я задохнусь и умру. Правда, это не особо важно, я и так мертв. А теперь, Стюарт, уходи отсюда, будь хорошим мальчиком.
Стюарт не был большим любителем художественной литературы и не сразу подобрал книгу для сравнения.
— Только не предлагай Пруста — меня вырвет, я задохнусь и умру. Правда, это не особо важно, я и так мертв. А теперь, Стюарт, уходи отсюда, будь хорошим мальчиком.
— Я немного посижу, если ты не возражаешь. Какой у тебя замечательный цветок. Это что? Похоже на маленькое дерево.
— Азалия, ее вчера принесла Мидж. И еще шоколадки. Ты ведь не любишь шоколад, да? Тогда я их выкину.
— Ты говорил с Мидж?
— Конечно нет. Ее трясло от смущения. Ей хотелось сделать доброе дело и поскорее убежать. Неудивительно. Я смердящий труп. Я разлагаюсь, молекула за молекулой.
— Не говори так, — сказал Стюарт. — Что с тобой? Что с тобой?
— Говорить со мной не имеет смысла, — ответил Эдвард. — Оставь меня в покое, а? Я — машина. Я тысячу раз в день твержу себе одно и то же, я вижу одно и то же, я повторяю одни и те же действия. Ничто не в силах мне помочь. Ничто.
Пока Эдвард произносил эти слова, на его лице появилась странная, мучительная, нездешняя улыбка, не похожая на его обычную улыбку.
Стюарта пробрала дрожь.
— Не превращай страдание в самоцель. Ты наверняка можешь что-то сделать, какой-то правильный шаг…
— Я не могу сделать шаг.
— Ты должен найти спасение…
— Ну, я его уже нашел. Это ненависть. Отличное занятие: ненавидеть всех. Ненавидеть Гарри, ненавидеть тебя. Я едва вытерпел этот жуткий ужин, эти фальшивые улыбки, лживые слова. Я ненавидел наряды женщин и их запах. Но они говорили правду: не осталось ничего глубокого, мир превращается в чушь, все подходит к концу, все провалится в ад, сгорит и закончится, и я рад этому. Я уже там, я горю в аду. Моя душа не существует. У меня нет души — она выгорела.
— Но что это за огонь? — спросил Стюарт. — Вина? Ты чувствуешь себя виноватым?
Эдвард швырнул книгу в угол комнаты и закричал:
— Убирайся отсюда и прекрати забавляться моими мучениями! Ты играешь на моих нервах, чтобы услышать мои крики! Ты говоришь, словно ковыряешь ножом рану…
— Извини, — сказал Стюарт, — я просто хочу понять. Хочу разобраться в том, что происходит. Бесконечное отчаяние — это плохо, неправильно. Я не предлагаю тебе взять и выпрыгнуть из него, ты этого не сможешь. Это не головоломка с волшебным решением. Ты должен подумать о том, что случилось, но при ясном свете. Огонь должен гореть и дальше, но тебе нужно держаться за что-то еще. Надо найди что-нибудь хорошее — где угодно. Держи его поближе к себе, затяни его в свой огонь…
— Это единственное, чего не может дьявол, — ответил Эдвард, внезапно успокоившись. — Да. Если дьявол не может этого найти, то, уж конечно, не могу и я. Понимаешь, все связи распались, все смыслы потеряны. Когда боль невыносима, ничего этого быть не может. Больше нет никаких путей. Ты знаешь, что я понял? Нет никакой нравственности, никакой основы, если вина способна существовать сама по себе, вне всего. Ты представить не можешь, какова эта боль. Слова не помогают, имена не помогают, вина, позор, раскаяние, смерть, ад. На том уровне, где нахожусь я, нет ни различий, ни концепций. Я просыпаюсь по утрам, слышу щебет птиц и на секунду забываюсь, но тут же возвращаюсь в жидкую черноту. Там все темно, там дьявол, мучающий меня, там все вы сегодня вечером, а его мать присылает мне письма и…
— Мать Марка?
— Да. Она пишет письма, обвиняющие меня в убийстве. Каждые два-три дня я получаю новое послание. Она была бы рада узнать, как я страдаю.
— Ты ей отвечал?
— Конечно нет. Я ее ненавижу. Я перестал читать ее злобные письма. Вон у твоих ног лежат два — я их не распечатывал. Собирался сжечь. Но я не могу их сжечь.
— Ты должен их прочесть, — сказал Стюарт.
— Чтобы наказать себя?
— Нет. Может быть, она изменилась. Может быть, она уже жалеет, что писала тебе эти письма. Горе переполняет ее. Может быть, ты стал нужен ей.
— Ты хочешь, чтобы я пожалел ее. Она проклинает меня. Я проклинаю ее.
Стюарт взял один из конвертов и протянул Эдварду. Эдвард вскрыл его, пробежал письмо глазами и передал Стюарту.
— На, читай. Вот с чем я живу.
Стюарт прочел начало письма.
Вы убили моего любимого ребенка, он верил вам, а вы убили его, вы переломали его тело, вы выпустили из него кровь. Он мертв, и все мое счастье, вся моя радость будут лежать там, в крови, с переломанными костями, и никогда уже не оживут, и я никогда не подниму голову, вы убили мою радость…
Он сунул письмо в конверт и уронил его на пол.
— Да, она, как и ты, потеряла голову от горя. Наверное, эти письма для нее что-то вроде автоматического облегчения, как слезы. Думаю, тебе следует написать ей что-нибудь. Несколько строк. Это могло бы изменить ее жизнь.
— Написать что? Ей мои письма сто лет не нужны.
— Напиши, что ты ей сочувствуешь, что ты в отчаянии — что угодно. Тебе это тоже может быть полезно.
— Слушай, уходи, иди к черту! Ты ничего не понимаешь. Как бы там ни было, но я ведь не убийца, я не хотел этого. Или ты думаешь, что хотел? Ты не можешь понять, ты не знаешь, что значит быть там, где сейчас я…
— Эд, ты не должен продолжать в таком духе, — прервал его Стюарт. — Постарайся сделать что-нибудь. Сядь, возьми себя в руки и попытайся спокойно подумать. Дыши ровно и говори вслух, быстро говори.
— Что говорить?
— Любые слова. Произноси их как молитву, «хватит», или «помоги», или «мир»…
— Слов без чувств вверху не признают[15].
— Я в этом не уверен, — сказал Стюарт. — Ты посмотри, что сейчас произошло. Если ты сожалеешь о том, что сделал, то страдай с какой-нибудь целью. Оставь ненависть, отринь негодование, скажи «хватит» некоторым мыслям, очисти свои намерения, живи тихо в своей боли. Умиротворение — это хорошо. Протяни руку и прикоснись легонько к чему-нибудь около тебя, к чему угодно, ко всем этим невинным вещам. Даже если это кажется тебе искусственным, вроде ритуала. Ну, например, щебет птиц, который ты слышишь по утрам. Не отпускай его и после того, как вспомнишь обо всем. Просто думай: «Вот птицы поют» — и старайся не отпускать их в черноту, держи на свету. Хотя бы несколько секунд.
— Какой прок от этих секунд, они лишь оттеняют тьму.
— Найди что-нибудь хорошее где угодно и вцепись в него, как терьер. Придумай что-нибудь вроде молитвы и повторяй: «Избавь меня от зла». Скажи, что сожалеешь, попроси о помощи, и помощь придет, непременно придет. Найди какой-нибудь свет, не подвластный черноте. У тебя должно быть что-нибудь такое — стихи, отрывки из Библии, Христос, если он хоть что-то значит для тебя. Боль не уйдет, но к ней добавится что-то еще, как луч, пришедший извне, из того места…
— Это бесполезно, — отозвался Эдвард. — Ты говоришь сам с собой и отравляешь себя благочестивой риторикой. Ты живешь в каком-то пустом пространстве. Ты не знаешь, как жесток мир и как бывает, когда ты весь погружен в безнадежную черноту и разложение. Это как рак, который скоро убьет меня.
— Или посмотри на что-нибудь, — продолжал Стюарт. — На что угодно, на любое живое явление. Например, на эту азалию…
— Слушай, иди к черту и забери с собой это треклятое растение, иначе я его уничтожу, растопчу к чертовой матери! Если не хочешь этого, лучше унеси, забери его и сам уберись. Боже мой, если бы я только мог плакать! Зачем ты приходишь и смотришь на меня?
— Я твой брат, и я тебя люблю.
— Ты мне не брат, и ты никогда меня не любил, никогда, никогда, никогда, ты — лжец. Ты всегда завидуешь, всегда подглядываешь, всегда выгадываешь… Уходи, мне невыносимо твое присутствие, оно меня душит. И забери с собой чертов цветок, или я его убью!
Теперь все лицо Эдварда покрылось морщинами, превратилось в пунцовую гримасу ненависти и ярости, как маска первобытного племени из музея.
Стюарт поднялся. Он подошел к книжному шкафу и принялся рассматривать книги Эдварда. Вытащил Библию и положил ее на стул рядом с кроватью брата, потом поднял азалию.
— Хорошо, я ее заберу, но потом принесу назад. Не сердись на меня. Прости. Спокойной ночи, Эдвард.
Закрыв дверь, он услышал, как Библия ударилась об нее и шлепнулась на пол.
После ухода Стюарта Эдвард несколько минут лежал, в изнеможении откинувшись на подушки и тяжело дыша. Сердце его бешено и мучительно колотилось, голова раскалывалась. Потом он сел и почувствовал головокружение. Он поднялся с кровати. По-прежнему тяжело дыша и горбясь от усталости и слепой ярости, он открыл окно в темный сад и швырнул туда коробку с дорогими шоколадками, принесенную Мидж. Повернулся к азалии, но вспомнил, что ее унес Стюарт. Сырой запах весны, влажной земли и прорезающейся зелени, который прежде наполнил бы его ощущением счастья, хлынул в окно, и Эдвард с треском захлопнул раму. Он увидел Библию на полу и подобрал ее. Она была напечатана на превосходной тонкой бумаге — подарок одного из религиозных кузенов Гарри по случаю конфирмации, Эдварду тогда было четырнадцать. Да, он прошел конфирмацию в англиканской церкви и даже ощутил тепло, когда его коснулась рука епископа. Книга при падении раскрылась, и ряд ее тонких страниц помялся и сморщился. Эдвард автоматически попытался разгладить их, но вскоре сердито закрыл книгу. Он уже собрался бросить ее на пол, где в беспорядке валялась его одежда, когда в голову ему пришла суеверная мысль. Если он когда и брал в руки Библию, то лишь для того, чтобы открыть ее наугад и прочесть абзац, на который указал его палец, — совершенно неуместный или до странности подходящий к случаю. То же самое сделал он и сейчас, открыл книгу и ткнул наугад пальцем. Он поднес страницу к лампе и прочел выбранное место: «Идет пагуба; будут искать мира и не найдут. Беда пойдет за бедою и весть за вестью, и будут просить у пророка видения, и не станет учения у священника и совета у старцев»[16]. Он рассмеялся, и этот смех был каким-то потусторонним, словно демон внутри его исходил злорадством, торжествуя свою победу. «Значит, — думал Эдвард, — все кончается, все подходит к концу, все правила, все законы, вся старая музыка цивилизации. Погибну не только я… Но я погибну первым». Он посмотрел на пузырек с таблетками от бессонницы. Эти штуки, конечно, безвредные, но ведь есть много других способов. Отдохновение, найди отдохновение. Он находил отдохновение в бесконечных разговорах с Марком с бесконечными объяснениями, почему он ушел, почему не вернулся, как сильно он страдает, какой болью он заплатил, как сильно он любит Марка, как тоскует по нему… Но эти разговоры были односторонними — одинокие бесплодные терзания души. Эдвард зашвырнул Библию в угол и стал искать свой триллер, раскидывая брошенную одежду. Потом неожиданно, как по волшебству, он увидел, как появилась желтая визитка, на которой большими буквами были напечатаны слова: «ХОТЯТ ЛИ МЕРТВЫЕ ГОВОРИТЬ С ТОБОЙ?» Они пронзили Эдварда, словно в него попала стрела. Он поднял карточку и снова сел на кровать. Он уставился на роковое и столь вовремя полученное послание, потом перевернул визитку. На другой стороне он прочел: «Миссис Д.М. Куэйд, медиум. СЕАНСЫ каждый вторник и четверг в 5 вечера». Дальше шел адрес — неподалеку от Фицрой-сквер. Эдвард подержал карточку, затем аккуратно положил ее рядом с лампой. Может быть, все наконец срослось.