Здравствуй, нежность - Дени Вестхофф 10 стр.


Когда в начале 1970-х годов Боб переехал в особняк Сен-Симон к своему другу Франсуа Жибо, проживавшему на улице Месье, он еще не знал, что больше не вернется к моей матери. Этот особняк стал его святилищем — особым убежищем, где можно было пережить грозу, порой захлестывавшую разведенных любовников. Франсуа всегда был готов выслушать моего отца, предложить ему свою дружбу, участие и выделить личное пространство, то есть спальню, рабочий кабинет и отдельную ванную. Я подозреваю, что в ходе этих визитов отец осознал, что Франсуа для него — больше, чем просто друг. Их объединяли схожие вкусы в музыке, живописи, а также любовь к путешествиям. Это были два оригинала, умевшие дистанцироваться, когда это было необходимо, но которых объединяли их щедрость, юмор, забота о других, любовь ко всему человечеству. Возможно, что именно Франсуа, который уже работал тогда над творчеством Селина, открыл для моего отца этого автора, для которого он стал официальным биографом.

На новом месте отец тотчас же познакомился со всеми соседями, которых видел в кафе, где проводил большую часть времени. Его быстро приняли, полюбив за общительность, ум и щедрость. А поскольку отца совершенно не заботил ни внешний облик, ни достаток собеседника, он был одинаково приветлив и искренен как с богатыми дамами из роскошных особняков, так и с рабочими, смотрителями или солдатами республиканской гвардии. Они, в свою очередь, отвечали Бобу той же дружелюбной признательностью. Сколько раз мне доводилось слышать хорошие слова в его адрес, восхищение его человечностью, воспитанностью и добротой! Тем больше я был неприятно удивлен и раздосадован заявлением одного писаки о том, что мой отец, «будучи иностранцем и так и не найдя своего места в жизни, остался чужим для всех — даже для самого себя, — а следов после себя оставил не больше, чем как-нибудь уличный кот». Так вот, мой отец свое место в жизни нашел: это было место сердечности, дружбы, великодушия и понимания.

Но даже несмотря на то что отец окончательно перебрался на улицу Месье, а я остался на улице Генриха Гейне, мы продолжали видеться все чаще. Он привил мне любовь к классическим музыкальным произведениям — в особенности к лирике. Он мгновенно мог по голосу отличить того или иного певца или певицу и был без ума от Пуччини, Верди, Вагнера и Беллини. Питая истинную страсть к опере, он посещал практически все премьеры: в этом ему помогал его друг Франсуа. Он же ввел моего отца в закрытый клуб настоящих ценителей музыки, которые регулярно устраивали совместные поездки в Лондон или Милан, чтобы послушать Пласидо Доминго или Лучано Паваротти. Отец начал путешествовать вместе с ними, и очень скоро его тонкий музыкальный слух сделал его первым музыкальным знатоком в этой компании. Когда во время антракта или после спектакля возникал спор по поводу нового солиста — это контратенор или сопрано? — или о том, сколько именно скрипок в оркестре, кто-нибудь обязательно восклицал: «Так давайте спросим у Боба, он точно знает!» И отец действительно отвечал — на любой вопрос и без малейшей запинки, — добавляя, как будто между прочим, что кларнет низкого строя как-то слегка фальшивил…

Мне было четырнадцать лет, когда отец впервые отвел меня в Оперу Гарнье[30] на «Богему» Пуччини. Сказать, что я был счастлив, значит не сказать ничего. Зал оперного театра представлялся мне неким заоблачным местом, отведенным лишь для горстки избранных, где под пристальным вниманием зрителей разыгрывалась своего рода таинственная литургия, наполненная мириадами огней, костюмов и звуков. И радости моей не было предела, когда все действительно оказалось точь-в-точь, как я себе и представлял. Мы потом возвращались в Оперу Гарнье несколько раз, пока не было принято решение об открытии Оперы Бастилии. Отец предлагал мне выбрать, на что пойти: Верди, Пуччини, Гуно, Моцарт, Вагнер… По-моему, последней оперой, на которую мы ходили вместе с отцом, была осовремененная версия «Волшебной флейты» Моцарта, поставленная Бобом Уилсоном.

Так, к семнадцати или восемнадцати годам, под влиянием Боба Уилсона, Моцарта, директора Парижской оперы и Франсуа Жибо, я начал разделять музыкальные вкусы отца. С другой стороны, я разделял литературные вкусы матери, чему в немалой степени поспособствовал мой директор школы, готовивший школьников к сдаче выпускных экзаменов по французскому языку. Беседуя с отцом за ужином, я спрашивал, что он думает о той или иной книге, которую мне посоветовала прочитать мать, и — напротив — когда я разговаривал с матерью, я неизменно спрашивал ее мнение о прослушанных вместе с отцом музыкальных произведениях.

Когда я учился в десятом классе, моя успеваемость в школе заметно ухудшилась. Тогда я решил уйти из школы в Сен-Сюльпис, где проучился шесть лет, и поступить в другое учебное заведение, где целенаправленно готовили к сдаче выпускных экзаменов. Я считал, что только так смогу блестяще сдать экзамены по всем дисциплинам. Чтобы поставить школьное руководство в известность относительно моего ухода, родители пришли к моему директору, господину Пулену. Тот был как две капли воды похож на Анри Фламмариона — издателя моей матери, с которым она была на ножах. В результате беседа затянулась не на одну неделю. Всякий раз мать приводила в школу отца, взывая к его отеческим обязанностям следить за отметками сына. Во время бесед с директором отец почти всегда молчал, его лицо выражало крайнюю степень смущения, однако, несмотря на это, у директора сложилось впечатление, что перед ним сидел человек, крайне озабоченный успеваемостью своего отпрыска. Когда же мать попросила меня назвать ей причины плохих оценок по французскому языку, я ответил, что мне не нравятся школьные тексты, а некоторые авторы вообще нагоняют тоску. Тогда она попросила показать ей список авторов, которых мы проходили в школе, и почти сразу же наткнулась на «Новых аристократов» Мишеля де Сен-Пьера. Мне до сих пор остаются неясны причины столь острой неприязни матери к этому писателю, но, как бы то ни было, после этого случая я тотчас же покинул школу.

Глава 10

Уход из Сен-Сюльпис стал лишь началом черной полосы в моем образовательном процессе. В учебном заведении имени Карла Великого, куда я перешел, было прямо-таки зашкаливающее количество лодырей из зажиточных семей, чьим основным времяпрепровождением были развлечения, но никак не занятия. Однако, как ни странно это прозвучит, в ночь перед моим совершеннолетием я остался дома (не помню, правда, было это желание моих родителей или же моя собственная инициатива). По субботам, вечером, я начал ходить в клубы с друзьями и танцевать на дискотеках, почти как мать в моем возрасте. Она называла моих приятелей «лентяями», несмотря на то что я поддерживал с ними связь еще довольно долго. Но по-настоящему я узнал, что такое ночной клуб, лишь в июле 1980 года, когда Бернар Франк впервые отвел меня в «Нью-Джиммиз». На мое восемнадцатилетие мать устроила потрясающий сюрприз: предоставила мне и всем моим друзьям квартиру на улице Алезья с накрытым столом и личным метрдотелем, разливавшим нам шампанское. Увы, в мой первый «взрослый» вечер я выпил столько, что мучился потом всю ночь. Несколько дней спустя мать захотела отпраздновать мой день рождения в тесном кругу, и мы вдвоем решили поужинать в роскошном ресторане «Тур д’Аржан». Мой крестный, Жак Шазо, подарил мне тетрадь в кожаном переплете эпохи XIX века, на первой странице которой он написал: «С днем рождения, малыш. В восемнадцать лет твоя жизнь только начинается. Крестный». По-моему, тогда он не застал меня дома, поэтому оставил подарок на крышке фортепиано. Совершенно случайно на тетрадь наткнулся Бернар Франк и приписал на второй странице: «С днем рождения, Дени. Жизнь никогда не начинается с банальностей. Бернар».

На страницах этой книги я незаслуженно обделил вниманием своего крестного, хотя он действительно образцово выполнял свою роль. Еще до моего рождения было принято решение, что именно Жак Шазо станет моим духовным родителем. Согласно традиции, если что-то случалось с биологическим отцом, забота о ребенке ложилась на плечи отца духовного, и лучшую кандидатуру, чем Жак, для этого было трудно найти — он и впрямь был человеком с большой силой духа и проницательным умом. Жак воспринял роль крестного отца чрезвычайно серьезно, и не только потому, что был верующим. Он питал глубокую привязанность и нежность к моей матери. Незадолго до моего крещения Жак наведался в ювелирный дом «Бушерон» и решил купить мне цепочку для медальона с изображением святого Дионисия. Продавщица в мастерской предложила ему медальон с обезглавленным святым, поскольку по легенде Дени, будучи первым парижским епископом в 272 году, был обезглавлен, но пронес свою голову еще шесть километров, прежде чем упасть на том самом месте, где сейчас стоит базилика Сен-Дени. Тогда слегка обескураженный Жак попросил, если можно, в порядке исключения вернуть голову на ее законное место — на шею святого — во время гравировки.

На страницах этой книги я незаслуженно обделил вниманием своего крестного, хотя он действительно образцово выполнял свою роль. Еще до моего рождения было принято решение, что именно Жак Шазо станет моим духовным родителем. Согласно традиции, если что-то случалось с биологическим отцом, забота о ребенке ложилась на плечи отца духовного, и лучшую кандидатуру, чем Жак, для этого было трудно найти — он и впрямь был человеком с большой силой духа и проницательным умом. Жак воспринял роль крестного отца чрезвычайно серьезно, и не только потому, что был верующим. Он питал глубокую привязанность и нежность к моей матери. Незадолго до моего крещения Жак наведался в ювелирный дом «Бушерон» и решил купить мне цепочку для медальона с изображением святого Дионисия. Продавщица в мастерской предложила ему медальон с обезглавленным святым, поскольку по легенде Дени, будучи первым парижским епископом в 272 году, был обезглавлен, но пронес свою голову еще шесть километров, прежде чем упасть на том самом месте, где сейчас стоит базилика Сен-Дени. Тогда слегка обескураженный Жак попросил, если можно, в порядке исключения вернуть голову на ее законное место — на шею святого — во время гравировки.

Жак совершенно справедливо мог собой гордиться. Он был действительно образцовым крестным и всегда тщательно исполнял свои права и обязанности как передо мной, так и перед Богом. Каждый год он звонил мне и поздравлял с днем рождения, приглашал вместе отужинать где-нибудь, например в ресторане «Липп», или водил меня в «Синего гнома» — самый красивый детский магазин игрушек в Париже. Жак рассказал, что когда мне было четыре года или около того, я буквально покорил всех продавцов этого магазина. Дело было так: на втором этаже «Синего гнома» был установлен специальный бассейн, в котором плавали игрушечные кораблики на батарейках. Один из корабликов, очевидно, сломался и никак не желал продолжать свое плавание. У меня дома было много игрушек, и я знал, что главной причиной подобных «поломок» была неправильно установленная батарейка, то есть перепутанные местами «плюс» и «минус». Тогда я просто вставил батарейку, как нужно, и кораблик заработал.

Сколько себя помню, Жак всегда просил, чтобы я его называл «крестным» и никак иначе. Однажды, когда мне было лет шестнадцать-семнадцать, я, забывшись, назвал его Жаком. Он жутко рассердился и принялся объяснять мне (что лишний раз подтверждало его тактичность), что не переносит даже малейшей двусмысленности, если мы с ним вместе обедаем в «Липпе» или в любом другом месте. У окружающих ни в коем случае не должно было и мысли возникнуть о том, что я мог быть его «жиголо» или «дружком». Все знали о его гомосексуальности, и Жак боялся, что мои к нему обращения по имени или на «ты» могли быть истолкованы превратно.

Я не раз пытался успокоить его, говоря, что мне совершенно безразлично мнение других людей, что досужие языки всегда найдут тему для сплетен, что я в любом случае буду его любимым крестником, — но он оставался непоколебим. «Называй меня „крестным“», и все тут.

Истинный дух свободы я ощутил, только когда мне исполнилось восемнадцать лет, и главным моим другом в тот период был отец. Я поверял ему все свои первые сердечные тайны, иногда не слишком удачные, и просил у него совета. Я интересовался всеми книгами, которые он недавно прочитал, о фильмах, которые собирался смотреть. Мой отец всегда был для меня крепкой опорой и бесценным советчиком, когда мое сердце требовало покоя, а разум — информации. Именно отец посоветовал мне прочитать книгу Уильяма Стайрона[31]«И поджег этот дом», которая произвела на меня неизгладимое впечатление и до сих пор входит в список моих любимых книг, за что я бесконечно признателен Бобу.

Мать, узнав о моем пристрастии к этой книге, заметила, что и сама без ума от произведений этого писателя. Кстати сказать, она пару раз встречалась с самим Стайроном в Париже и даже поддерживала с ним какие-то отношения. При каждой встрече они бросались друг к другу в объятия, но не как любовники, а как давние хорошие друзья. Друзья, которые были знакомы друг с другом чуть ли не всю жизнь, которые привыкли всем делиться и у которых совпадали не только отношение к жизни, мысли, но даже и слова, вырывавшиеся порой из их уст одновременно. Моя мать познакомила меня с восторженным Уильямом Стайроном в аэропорту Отёйя, после умопомрачительных скачек, в которых Быстрый Стяг завоевал, пожалуй, самую оглушительную из своих побед. Из всех произведений Стайрона мать отдавала особое предпочтение роману «Ложимся во мрак» и считала, что ничего прекрасней в своей жизни она не читала. Признаться, сам я не осилил ее даже с трех попыток. Раздосадованный, я бросился покорять другие литературные вершины Стайрона: «Долгий марш» и «Признания Ната Тернера» — но нашел их куда менее привлекательными, чем потрясающий роман «И поджег этот дом». Тогда отец посоветовал мне прочитать «Шум и ярость» Уильяма Фолкнера, полное собрание сочинений которого я обнаружил в библиотеке матери. Фолкнера я читал почти с таким же удовольствием, как и Стайрона, а его «Сарторис» и «Святилище» понравились мне даже больше «Шума и ярости». Когда я поделился с родителями своими впечатлениями от прочитанного, они после продолжительных обсуждений согласились с моей «классификацией». Однако литературные вкусы моей матери были очень разнообразны. Например, у одного из ее любимых авторов — Стендаля — ей нравилась «Пармская обитель». Она прочитала ее прежде знаменитого романа «Красное и черное», который, кстати, считала весьма посредственным произведением. У Хемингуэя, по ее мнению, я должен был обязательно прочитать сначала «Прощай, оружие», а уже потом «Старик и море». Похожим образом дело обстояло и с Маргерит Дюрас: мать посоветовала мне читать «Любовника» строго после «Лошадок Тарквинии». К Прусту тоже был особый подход. Знакомство с этим писателем я должен был начать с его цикла «В поисках утраченного времени», но сначала мне следовало познакомиться с «Беглянкой», а уж потом прочитать «По направлению к Свану». До пятнадцати лет моя мать каждое лето проводила у бабушки в Кажаре, где много времени проводила на душном, жарком чердаке, в окружении книг Достоевского и Монтеня. Именно в один из таких жарких дней на чердаке она и наткнулась на один из томов «Поисков» Марселя Пруста — на «Беглянку». После этого мать советовала всем начинать «Поиски» именно с этого романа.

В «Беглянке» мы сразу же оказываемся в центре драматических событий, и это «единственный раз, когда Пруст дает волю случаю, а случай является читателю в виде телеграммы: „Мой бедный друг! Нашей милой Альбертины не стало“».

А поскольку о Прусте мы беседовали довольно часто, и он еще не успел мне надоесть, я действительно начал читать «Поиски» с «Беглянки», как и советовала мне мать. К сожалению, я порядком запутался в текстах Пруста. Иногда мне даже казалось, что я нахожусь на арене, а авторская мысль, подобно дикому животному, швыряет меня от одного ее края к другому. При этом я упорно продолжал читать. Мной двигало неодолимое желание познать непознанное, в результате чего мой нетерпеливый беспокойный ум запутывался еще больше. Как говорила моя мать, можно было десять раз перечитать Пруста, но так никогда по-настоящему его и не узнать.

Я помню, что те немногие увесистые тома поэтов Плеяды,[32] что присутствовали в библиотеке моей матери, практически никогда не покидали своих полок. В детстве я объяснял это тем, что у них существовали куда более легкие, карманные аналоги, которые можно было всегда взять с собой. Но позже я все-таки задумался о том, насколько загадочно и непостижимо выглядит монолитная твердь поэтических томов, в то время как вокруг, в библиотеке, всегда происходил настоящий круговорот книг. Каждую неделю матери приходили большие конверты или коробки, доверху забитые лучшими литературными подборками издателей, журналистов и переводчиков. Получая десять авторских экземпляров «Женщины в гриме» на словацком языке или «Неясного профиля» на финском, мать всегда подолгу размышляла, куда бы их поставить. В итоге они неизменно оказывались на самой дальней полке, обреченные на вечное изгнание. Но были книги, которые мать покупала сама, в «Ля Юн» или в «Драгстор Публисис» в Сен-Жермене. Обычно она отправлялась за покупками ночью на своем «Остин Купере», а возвращалась с огромными пакетами, набитыми книгами буквально под завязку. Возвращаясь к поэтам Плеяды, хотелось бы заметить, что один том я как-то раз все же открыл. Правда, мне пришлось его тотчас закрыть — меня отпугнули тысячи страниц, набранные мелким шрифтом, живо напомнившие мне маленькие пухлые молитвенники, которые я видел в церкви, куда мы ходили с бабушкой. Лишь много позднее я осознал, что произведения поэтов Плеяды были не чем иным, как литературной библией!

Назад Дальше