В тот период, когда я начал открывать для себя Фолкнера, Фицджеральда, Джойса и многих других знаменитых писателей, у меня было предостаточно времени для чтения: я уехал в Экс-ле-Миль, расположенный неподалеку от Экс-ан-Прованса, для прохождения военной службы. Мои родители считали, что я должен выполнить свой воинский долг как можно раньше. Как говорил сам отец, используя свое любимое выражение, это было «дело доброе». Однако он испытал облегчение, узнав, что я не попаду в ряды американской армии. Будучи бывшим солдатом США, он был прекрасно осведомлен о военной активности американцев и не мог быть полностью уверенным в том, что его «паренька» не пошлют куда-нибудь в Панаму или на Гренаду. США всегда имели противников, которым приходилось противостоять.
Несмотря на то что война была чуть ли не единственной сферой, в которой моя мать совершенно не разбиралась, она все равно настояла на том, чтобы я отслужил в армии. Она полагала (увы — на мою большую беду), что армия является ключевым элементом в вопросах воспитания любого мужчины. Военная служба, говорила она, обладает той отличительной уникальной особенностью, которая позволяет хотя бы один-единственный раз в жизни встретить людей, чьи происхождение, привычки и круг общения кардинальным образом отличаются от ваших.
Для многих юношей это была потрясающая возможность, как говорится, на других посмотреть да и себя показать. Мать думала, что подобное средоточие молодых умов, точек зрения и социальных статусов должно было поспособствовать развитию взаимопонимания, а следовательно — терпимости. Но у меня в то время было лишь одно желание: сбежать или поскорее уволиться из армии. Я добросовестно прослужил полгода, по истечении которых был признан психически нездоровым. Вернувшись в Париж (кажется, это был май), я оказался буквально очарован первыми запахами лета. Я навестил отца, но он выразил крайнюю обеспокоенность моим скорым возвращением из армии. Не то чтобы он был очень раздосадован тем, что я не смог довести «доброе дело» до конца, нет — скорее его волновала реакция матери: она была такой же, как несколько лет назад, в школе, когда я получал плохие отметки.
Следующие десять лет я, так же как и раньше, провел с отцом. Мы могли видеться, когда хотели. Я стал уже совсем взрослым и мог говорить с ним на разные темы уже без всякого стеснения. Даже если иногда он становился сдержанным и замкнутым, выказывая свое недовольство ходом беседы, это означало лишь то, что нужно было всего-навсего сменить тему разговора. В то время я еще слабо осознавал все масштабы его музыкальных увлечений и сегодня жутко жалею, что слишком мало говорил с ним о современной музыке. В действительности в этом вопросе наши вкусы с ним сильно расходились: отец питал исключительное пристрастие к классической музыке и лирическому искусству, в то время как я любил соул, рок, классический джаз, а особенно джаз-рок, который я обожал настолько, что возводил его в ранг классики современного искусства.
Его багаж знаний в области искусства и музыки был огромен, мой же — ничтожно мал. Разумеется, я был знаком с наиболее известными произведениями Моцарта, Шопена, Штрауса и некоторых других композиторов. Но часто наши разговоры не клеились: я бы очень хотел дать послушать отцу альбом «Четыре угла» группы «Йеллоуджекетс», Лайла Мэйса или, скажем, Пэта Метани. Хотел бы, чтобы он оценил эту музыку и поставил ее в один ряд со своими излюбленными композициями. Чтобы он поделился со мной своим восторженным мнением и признал, что лучшие образчики современного джаза ни в чем не уступают классическим пассажам… Вместе мы посещали только оперу, но ни разу не были ни на одном концерте современной музыки, и я до сих пор спрашиваю себя: какова бы была реакция отца, если бы я привел его в один из тех концертных залов, где музыка звучит громко, слишком громко, а публика возбуждена до предела?
В 1987 или в 1988 году (точно не помню) здоровье отца резко ухудшилось. Он начал жаловаться на боли в ногах и больше не мог ходить на большие расстояния. Сказывались последствия многолетнего употребления алкоголя и сигарет, от пристрастия к которым он так и не смог отказаться: в артериях начали образовываться опасные тромбы, в связи с чем было принято решение сделать операцию. Суть венозного шунтирования заключалась в том, чтобы заменить поврежденный сосуд на искусственный — только таким образом можно было восстановить нормальную циркуляцию крови.
Операция прошла успешно, и отец снова начал ходить. По традиции мы отправились поужинать в ресторанчик на Монпарнасе. И вот однажды, прогуливаясь со мной по бульвару в поисках такси, он вдруг сказал: «Дени, у меня рак».
Анализы, сделанные перед проведением шунтирования, выявили страшную болезнь в горле и в кишечнике. Еще не оправившись от последствий тромбоза, отец был вынужден каждый день проходить тяжелейшее лечение в онкологическом институте Гюстава-Русси в Вильжюифе.
Я очень страдал, наблюдая за тем, как отец переносит процедуры, но верил в лучшее, во-первых, потому что болезнь выявили на ранней стадии, а во-вторых, жизнь отца находилась в надежных руках. В начале декабря 1990 года его госпитализировали для проведения очередной серии анализов и сказали, что это займет всего несколько дней.
Но отец не вернулся из госпиталя. За несколько дней до Рождества мы с Франсуа Жибо узнали, что состояние здоровья моего отца настолько ухудшилось, что не позволяет ему вернуться домой. Я приехал навестить его в сочельник и увидел, что он был очень плох. Сначала я даже не поверил своим глазам. Отец был практически при смерти, но я по-прежнему отгонял от себя страшные мысли. Я не хотел верить в то, что он может умереть. Я уехал от него на следующий день, а вечером мне позвонил Франсуа и сообщил, что мой отец умер.
Глава 11
В начале 1970-х годов жизнь моей матери ознаменовалась третьим крупным событием. В 1974 году, направляясь ночью на своей «Мазерати Мистраль» в Нормандию, она попала в аварию (к счастью, обошлось без последствий). Машина вдруг пошла юзом, завертелась и врезалась в дорожное ограждение в том месте, где двумя часами ранее какой-то грузовик оставил на асфальте большое масляное пятно. В результате столкновения «Мазерати» была серьезно повреждена. Мать не захотела рисковать и ездить на автомобиле, у которого вот-вот могла оторваться колесная ось. Отказавшись от «Мазерати», мать положила конец долгой истории своей любви к спортивным автомобилям. С тех пор ее взгляд переметнулся на крупные американские кабриолеты. Они были гораздо удобнее, издавали куда меньше шума и ехали ровнее, так что водитель ощущал себя скорее в корабле, нежели чем в скоростном авто.
Но расставание с любимой «Мазерати» меркло в сравнении с другим несчастьем, случившимся с матерью приблизительно в тот же период. За два года до аварии умерла ее лучшая подруга, Паола, ее милая сообщница во всех начинаниях, с которой они столько лет были вместе. Буквально за несколько недель она скончалась от рака. Немного позднее случилось болезненное расставание с Эльке, которая с тех пор ни разу не появлялась в нашем доме. И даже если она изредка заглядывала к нам, может быть, всего пару раз, это было уже совсем не то.
В довершение ко всему мать начала тяготиться непомерно большими налогами. Разумеется, она не имела ровным счетом ничего против уплаты налогов — просто ее раздражала некоторая несправедливость и очевидное расслоение в обществе, наступившие с приходом к власти Валери Жискар д’Эстена. И ее недовольство привело к тому, что она решила уехать из Франции, предпочитая стать «налоговой изгнанницей». Она решила обосноваться в Ирландии, на лоне дикой природы, вдали ото всех, где местные жители всегда гостеприимны, веселы и мало пекутся о делах насущных. В конечном счете Ирландия оказалась не более удаленной от остального мира, чем Ло, а природа — не более буйной, чем в Нормандии. Тем летом мы были настолько близки к тому, чтобы бросить все и уехать, что даже ездили пару раз на западное побережье, под Килларни. Там мать сняла большой одноэтажный дом с видом на бухту. За исключением долгих прогулок по пустынному пляжу, редких выездов верхом и рыбалки, делать там было особенно нечего. Вечерами, правда, мы наведывались в единственный во всей деревне паб, где часами можно было сидеть у камина. Я до сих пор храню в памяти этот особенный, немного сладковатый запах горящего торфа, разливавшийся над ирландской деревушкой. В итоге мать не купила тот дом в Ирландии, и мы так никогда и не стали «налоговыми изгнанниками».
В том же году она начала жаловаться на продолжительные острые боли в животе. После многочисленных анализов врачи диагностировали панкреатит (боль была настолько сильной, что даже семнадцать лет спустя мать чувствовала ее, в чем и уверяла Пегги Рош, будучи уже практически при смерти). Операция была проведена осенью, и с того дня матери было категорически запрещено употреблять спиртное, вне зависимости от его количества и наименования — будь то вино, виски или любой другой алкогольный напиток. Столь серьезный запрет лишил мою мать извечного «партнера» по празднествам, с которым она «общалась» достаточно долго, чтобы тот стал для нее настоящим компаньоном. «Алкоголь всегда был для меня не только хорошим сообщником во многих начинаниях, но и таким же неотъемлемым элементом дружеского общения, как хлеб и соль». Алкоголь подхлестывает, заводит, располагает к общению и придает жизни нужное ускорение. Мать же всегда питала особую любовь к скорости. У нас дома гости обычно пили виски со льдом, причем прикладывались к стакану и в три часа дня, и в восемь вечера. Профессия гостей не влияла на их предпочтения в выборе алкоголя, виски любили все: журналисты, нотариусы, врачи…
В том же году она начала жаловаться на продолжительные острые боли в животе. После многочисленных анализов врачи диагностировали панкреатит (боль была настолько сильной, что даже семнадцать лет спустя мать чувствовала ее, в чем и уверяла Пегги Рош, будучи уже практически при смерти). Операция была проведена осенью, и с того дня матери было категорически запрещено употреблять спиртное, вне зависимости от его количества и наименования — будь то вино, виски или любой другой алкогольный напиток. Столь серьезный запрет лишил мою мать извечного «партнера» по празднествам, с которым она «общалась» достаточно долго, чтобы тот стал для нее настоящим компаньоном. «Алкоголь всегда был для меня не только хорошим сообщником во многих начинаниях, но и таким же неотъемлемым элементом дружеского общения, как хлеб и соль». Алкоголь подхлестывает, заводит, располагает к общению и придает жизни нужное ускорение. Мать же всегда питала особую любовь к скорости. У нас дома гости обычно пили виски со льдом, причем прикладывались к стакану и в три часа дня, и в восемь вечера. Профессия гостей не влияла на их предпочтения в выборе алкоголя, виски любили все: журналисты, нотариусы, врачи…
Лично я не помню мою мать пьющей, с шаткой походкой, несущей несусветную чушь или ведущей себя неподобающим образом. Я также ни разу не замечал, чтобы спиртное оказывало хоть какое-то негативное влияние на взрослых. Обычно они становились веселыми, много смеялись и развлекались, но, быть может, причиной тому было их врожденное остроумие, которое алкоголь лишь слегка стимулировал?
После операции на поджелудочной железе мать отправили в клинику в окрестности Монлери, где она должна была лечиться от алкогольной зависимости. В этой клинике не было ровным счетом ничего особенного, кроме разве что тоски и скуки — этого как раз хватало. Бесконечные мысли о том, что ей обязательно нужно перестать пить, смерть Паолы, ссора с Эльке и этот вечный вопрос «может ли женщина после сорока нравиться мужчинам?» — все это разом навалилось на мою мать. В Монлери она чувствовала себя столь одиноко и выглядела такой печальной, что те немногие посетители, которым было разрешено видеться с ней, уезжали после свиданий мрачными и обеспокоенными. Лишенная не только общества друзей и родных, но даже обыкновенного телефона, мать вынуждена была провести в этой импровизированной тюрьме около трех недель. К счастью, ее собеседником (и, похоже, товарищем по несчастью) был Мишель Польнарефф.[33] На первом этаже клиники располагалась общая комната с пианино. По ночам они с матерью встречались здесь, чтобы поболтать, а Мишель обычно садился за инструмент. Досрочному «освобождению» матери из клиники поспособствовала Мэрилен Детшерри — ей удалось убедить всех в том, что матери не только не становится лучше, но даже — наоборот — с каждым днем делается все хуже.
В том же 1975 году мы покинули наш дом на улице Гинемер и переехали в XIV округ на улицу Алезья.
Глава 12
Помимо самых первых недель моей жизни, проведенных на бульваре Мальзерб под чутким надзором бабушки, пока родители развлекались и радовались жизни, надо признать, что большую часть детства и отрочества я тоже провел у дедушки с бабушкой. «Бульваром Мальзерб» мы называли огромное здание в османовском стиле, куда семейство Куаре переехало в 1930 году. Здание было условно разделено на две части: приемная, состоящая из прихожей (мои дедушка и бабушка называли ее «вестибюль»), гостиной с винно-красным паласом и величественного вида мебелью, небольшого салона с расположенным в нем телевизором (который мы, впрочем, ни разу не включали). Эту комнату мать использовала в качестве рабочего кабинета. В этой же комнате она принимала журналистов и фотографов, таких как Жак Рушон, например. Далее, в «приемной», располагались столовая, веранда на восточной стороне, где моя бабушка любила почитать книжку и погреть на солнце свои больные ноги. Другая часть здания была отведена под личное пространство остальных домочадцев. Она была длинной и извилистой, поскольку располагалась по обеим сторонам узкого коридора. Коридор объединял следующие комнаты: рабочий кабинет, ванную комнату, бабушкину спальню, детскую (где я жил по четвергам и выходным), дедушкину спальню, комнату гувернантки Джулии, а в самом его конце находилась большая кухня.
Пьер и Мари Куаре относились ко мне нежно и заботливо. Рискну даже предположить, что с другими своими внуками они не всегда были столь добры. Впрочем, я думаю, что моя бабушка любила вообще всех детей на свете, и ее любви с лихвой хватило бы на каждого. В отличие от дедушки, который крайне разборчиво относился к людям, умел быть жестким, а с внуками (как и со своими старшими детьми, Сюзанной и Жаком) вел себя порой даже несправедливо и жестоко. Но меня дед очень любил. Не потому ли, что я был сыном его любимицы? Или, быть может, из-за того, что я был самым младшим? Ну а бабушка? Возможно, зная о беспорядочной жизни моей матери, о ее ночных посиделках в клубах и тому подобных вещах, она хотела защитить меня, прекрасно понимая, что такая жизнь родителей может лишь навредить маленькому ребенку? Как бы то ни было, дедушка с бабушкой у меня были просто замечательными. В детстве их внимание, чувство юмора, забота — да даже одно их присутствие — согревали и делали меня счастливым. Оба обладали необычайно гибким умом, свободным от каких-либо предрассудков, а их самобытность порой даже граничила с эксцентричностью.
Моя бабушка была большой модницей. Мы частенько смеялись над ее страстью к шляпкам, которые она заказывала в Париже у знакомой модистки по имени Полетта. Мне рассказывали, что когда немецкие солдаты находились уже на подступах к Парижу, вся наша семья спешно покинула столицу, но бабушка внезапно потребовала вернуться, потому что забыла дома свои любимые шляпки. Я так и не понял, была ли эта история правдой или же выдумкой, наглядно демонстрировавшей высшую степень кокетства этой удивительной женщины, которая даже в военное время не мыслила себя без своих шляп…
Еще моя бабушка очень любила витать в облаках. Как говорила моя мать, «у нее в голове всегда было пятьдесят человек». Она любила вдоволь посмеяться вместе со своими подругами, которые, как я сейчас припоминаю, были одна другой экстравагантнее. Например, одну даму по имени Мари Фошеран однажды даже пришлось завернуть в персидский ковер и срочно доставить в психиатрическую лечебницу, поскольку она угрожала моему дедушке револьвером. Или некая Одетта Скотт, которая была чуть старше Мари. Когда началась война, ей должно было быть лет сорок или около того. Всякий раз при встрече с подругами она упорно доказывала, что получила целую кучу наград за неоценимую поддержку движения Сопротивления. Она называла себя подругой Уинстона Черчилля, а также одной из немногих женщин, которым было разрешено служить в парашютно-десантных войсках. В ходе одной из боевых операций во Франции она якобы приземлилась с парашютом в какой-то болотистой местности, в самую гущу немецких войск. Но, несмотря ни на что, ей удалось усыпить бдительность противника и укрыться в ближайшем пруду, где она просидела несколько часов подряд, причем дышать ей приходилось через бамбуковую трубочку. Разумеется, ее храбрость и неизменная бравада мгновенно сделали ее знаменитостью и вызвали восхищение даже при дворе королевы Англии. Она стала близкой подругой короля Георга VI и наследной принцессы Елизаветы. А еще ее якобы часто приглашали в Букингемский дворец, поэтому она запиралась у себя дома и плотно закрывала ставни, давая тем самым понять, что действительно отбыла в Лондон. «Вернувшись» из одного такого путешествия, она даже рассказывала моей бабушке о том, как сидела в одной карете с королевой. Одетта, именовавшая себя не иначе как леди Скотт, всегда тщательно следила за собой: ее макияж был безупречен, а прическа идеальна. В довершение ко всему она старалась говорить с сильным британским акцентом, избегая тем самым всевозможных каверзных или нежелательных вопросов о своем героическом прошлом.
Но однажды к нам в Мальзерб заглянул давний друг моего деда, который действительно служил в Королевских военно-воздушных силах Великобритании. По странному стечению обстоятельств леди Скотт тоже гостила у нас, но видела она этого человека впервые, а потому даже не догадывалась о том, что тот был ветераном войны. Когда за ужином речь зашла о движении Сопротивления, леди Скотт принялась самозабвенно рассказывать свою историю с парашютом и бамбуковой трубочкой. По мере развития сюжета ветеран то краснел, то бледнел — словом, выказывал все признаки крайнего раздражения. Наконец, не в силах больше сдерживаться, он вскочил и потребовал немедленно избавить его от выслушивания подобной несусветной чепухи. Леди Скотт мигом умолкла и, кажется, с того злосчастного дня больше не появлялась в нашем доме.