Так вот, дружочек, что я тебе скажу, да и все остальные слушайте: на следующий день приехала комиссия, стали Ялту спрашивать про то да про это. А он уж ничего не знает.
Первый раз что-то открылось в нем, а на второй закрылось. Господа эти спрашивают: сколько денег в кармане? Что кто вчера делал? Что кто ел неделю назад? Но Яша только ухмыляется с самым дурацким видом и повторяет: «Не знаю».
Эти паны из Варшавы разозлились ужасно. Ругали и начальника полиции, и нового доктора… Бранились на чем свет стоит. Для чего они проделали такой долгий путь? Зачем тащились в дальнюю даль? Чтобы посмотреть на этого простофилю? Дубина неотесанная, больше ничего, этот ваш трубочист.
Начальство наше клялось-божилось, что еще день-другой назад Яша знал все-все, но гости из Варшавы и слушать ничего не хотели. Им объясняли, что Яша упал с крыши и снова ударился головой. Но вы же знаете, каковы люди: верят только собственным глазам. Начальник полиции самолично пришел к Яше и стал тузить его кулаками. Прямо по голове бил. Может, хотел обратно вернуть утерянное. Но раз дверца в мозгах закрылась, то уж закрылась. Ничего не поделаешь.
Комиссия вернулась в Варшаву и отрицала всю историю от начала до конца. Еще год-другой Яша чистил трубы в нашем местечке. Потом разразилась эпидемия, и он умер.
В мозгу человеческом разные есть дверцы, много всего-всего. Бывает, головой ударился — и что-то в мозгах нарушилось. И все это с душой, с душей связано. Без души голова не умнее, чем ноги.
МЕЧТА БАРОНА ГИРНХА
Что это было? Будто долгий-долгий сон: морем в Аргентину — целых восемнадцать дней неторопливого существования, неожиданные встречи с соотечественниками. В Буэнос-Айресе и Монтевидео, мое выступление в театре «Солей», и затем — поездка на машине в Энтре Риос. Там у меня была назначена лекция. Вместе со мной ехала еврейская поэтесса. Звали ее Соня Лопата. Она собиралась там читать стихи. Была суббота — теплый весенний день. Мы проезжали маленькие сонные городки, купающиеся в лучах солнца. Дорога все тянулась и тянулась — узкая дорога среди распаханных полей и пастбищ, где паслись огромные стада овец. Овцы щипали травку, и незаметно было никакого присмотра за ними. Всю дорогу Соня болтала с шофером по-испански — на языке, которого я не понимал. И одновременно Соня то сжимала мою руку, то притягивала к себе, то похлопывала по ладони. Раз даже вонзила ноготь в ладонь. Меня одолевали забытые отпущения: ясное небо без единого облачка, широкий горизонт, полуденный зной, аромат апельсиновых деревьев, доносившийся неизвестно откуда. Так иногда бывало и раньше, в прежней моей жизни.
Примерно часа в два дня мы затормозили и остановились: у дороги стоял дом — то ли гостиница, то ли небольшой салунчик. Шофер постучал. На стук никто не вышел. Он долго грохал по двери, ругался. В конце концов появился маленький сонный человечек. Видимо, хозяин. Мы разбудили его. Прервали сиесту. Придумывая всякие мыслимые и немыслимые извинения, он пытался отделаться от нас. Но шофер был непреклонен. Не хотел пропустить обед. Хозяин отчаянно сопротивлялся… После долгих препирательств, после цветистых попреков с той и другой стороны нас наконец-то впустили. Мы прошли через патио — внутренний дворик, вымощенный разноцветными камешками. В низких широких кадках росли кактусы. Вошли в зал. Там было несколько столов, но ни единого посетителя. Вспомнилась история реб Нахмана Браславера[26]: про дворец в пустыне, где были накрыты столы для демонов.
Опять появился хозяин. Пошел будить кухарку. Снова попреки, стенания и препирательства. Та разбудила помощницу. Уже было три, а мы только заканчивали обед. Соня сказала: «Что поделаешь! Аргентина есть Аргентина».
Потом была долгая поездка на пароме — мы переправлялись через реку, широченную, как озеро. И вот мы приближаемся к цели нашего путешествия. Колышутся в знойном мареве хлеба, будто зеленое море перед нами. Пыль да пыль на дороге. Чем ближе к селению, тем больше пыли. Пастух на лошади — ковбой — гонит стадо коров. Дикими воплями подгоняет бычков, щелкает кнутом: тощие, облепленные грязью, и страх смерти в расширенных зрачках. Откуда они знают, что их гонят на бойню? Около дороги туша быка. Лишь кости остались да шкура. Вороны пытаются склевать остатки. На выгоне бык трудится над коровой. Он взобрался на нее, глаза навыкате, налились кровью. Торчат вперед рога.
Весь этот долгий день я не думал о приближении субботы. Но сейчас солнце клонилось к закату, и, как в детстве, явственно ощущалось ее присутствие. Припомнилось, как отец выпевал речитатив: «Сыны дома Израилева…», а мать произносила нараспев: «Бог Авраама, Бог Исаака…» Грусть и печаль овладели мною. Потом навалилась тоска. Я устал от любезностей и приставаний Сони. Отодвинулся. Мы проезжали мимо синагоги. На ней надпись: «Бейт Исраель»[27]. Ни огонька. Ни звука. Соня сказала: «Они тут все ассимилированные».
Добрались до гостиницы, где нам предстояло заночевать. В патио оказался бильярдный стол. А еще там были корзинки с рваными книгами. Какая-то женщина, по виду испанка, утюжила рубашку. По обеим сторонам внутреннего дворика двери вели в комнаты без окон. Наши комнаты оказались рядом. Я думал, нас встретят, но никого не было. Соня ушла переодеться. Я вышел в патио, помедлив у корзины с книгами. Боже милостивый! Сколько же тут книг на идиш. И почти на каждой — библиотечный штамп. Смеркалось. Я с трудом разбирал заголовки. Передо мной были книги, околдовавшие меня еще в юности: Шолом-Алейхем, Перец, Л. Шапиро[28]… А еще переводы из Гамсуна, Стриндберга, Мопассана, Достоевского. Я помнил все: переплет, бумагу, шрифт. В сумерках читать вредно, я знаю, но я напрягал глаза и читал. Узнавал каждый рисунок, заставку, узнавал знакомые фразы, узнавал опечатки к переносы. Вышла Соня и все объяснила. Прежние поселенцы говорили на идиш. У них была библиотека. Они устраивали лекции, приглашали актеров. Новое поколение перешло на испанский. Однако же они нет-нет да и пригласят кого-нибудь из еврейских писателей. А то еще чтеца или актера. Для этого есть специальный фонд. Это делается больше для того, чтобы не подвергаться критике со стороны столичной прессы. Наверное, осталось лишь два-три старика, которые радуются этому. Остальным все уже безразлично.
В скором времени появился и один из организаторов. Низенький коренастый еврей с иссиня-черными волосами, с блестящими черными глазами. Пожалуй, его скорее можно было принять за испанца или же итальянца. И щеки красные как помидоры. С нами он говорил на скверном ломаном идиш. Перекидывался шутками с хозяином гостиницы, подмигивал ему то и дело. Зашло солнце, и сразу пала на землю такая густая тьма, что никакой лампе, никакому фонарю через эту тьму не пробиться. Первый признак ночной жизни — звенят цикады. Однако же здесь они звучали совершенно иначе, чем в Европе или в Штатах, где я живу теперь. И лягушки квакали по-другому. Иначе расположены звезды. На низком южном небе совсем иные, непривычные моему глазу созвездия. Чудилось еще — я слышу, как воют шакалы.
Через два часа началась лекция. Я рассказывал о еврейской истории, еврейской литературе, но чувствовал, что неотесанные, грубые мужчины в зале и безобразно толстые женщины вообще не понимают, о чем это я говорю. И не слушали даже. Щелкали орехи, болтали, покрикивали на детей. Жуки, бабочки, всевозможные насекомые влетали сквозь разбитые окна, натыкались на стены. Погасло электричество, потом снова зажглось. Вошла собака, залаяла. После меня Соня читала свои стихи. Затем нас накормили ужином. Еда была страшно жирная и острая. Потом нас отвели обратно в гостиницу. Может, правильнее было бы назвать ее общежитием. Поселок плохо освещался, кругом рытвины да ухабы. Тот, кто нас провожал, рассказал, что жители этого поселка разбогатели совсем недавно, лишь в последние годы. Теперь они больше не крестьянствовали, нанимали на эту работу испанцев или индейцев, часто ездили в Буэнос-Айрес. У многих были нееврейские жены. Основным времяпрепровождением здесь была игра в карты. Поселок построил барон Гирш, чтобы вывести евреев из их эфемерного, призрачного существования. Вернуть их к созидательному крестьянскому труду. И вот все это теперь заброшено — провалилась идея барона Гирша. Пока провожатый говорил, мне приходили на ум пассажи из Библии. О Египте, о Золотом Тельце и о тех двух бычках, что Иеровоам, сын Небата[29], установил в городах Бет-эле и Дане, говоря: «Вот Боги твои, Израиль!» Было что-то библейское и в этом уходе от своих корней, в забвении дела отцов, их трудов в поте лица. К этому поколению, злобному и недоброжелательному, следовало бы прийти пророку, а не писателю вроде меня. Провожатый ушел, Соня пошла к себе переодеться и умыться на ночь, а я опять вернулся к корзине с книгами. Читать было уже темно, но я ощупывал обложки, трогал страницы, вдыхал идущий от них запах плесени и тлена. Я вытащил книгу из стопки, попытался прочесть ее название при свете звезд. Вышла Соня — в ночной сорочке, в шлепанцах, с распущенными волосами.
— Что вы тут делаете? — спросила она.
И я ответил:
— Да вот, зашел к себе на могилу.
Долго тянулась ночь. Тьма была хоть глаз выколи. Легкий ветерок задувал сквозь открытую дверь. Время от времени я слышал — или мне это только казалось? — шаги зверей, крадущихся во тьме. Вот сейчас эти чудища доберутся до меня и пожрут — за мои грехи! Всякие нежности, любовные игры и прочее в этом роде — все позади, все давно прошло. Но уснуть я почему то не мог. Соня курила и курила. Она была неудержимо болтлива, говорила без передыху. Иногда я думаю, что для большинства женщин это главная страсть. Да еще тон ее речей был такой, будто она постоянно ныла и жаловалась.
Что может знать девушка в восемнадцать лет? Он тебя целует, и ты в него влюбляешься. А дальше? Ну, тут сразу начинаются разговоры про дела житейские: свадьба, дети, свой дом. Отца уже не было в живых. Мать уехала к своей сестре. Та была вдова, жила в Розарио. Мать была у нее все равно что в прислугах. Мужчины бегали за мной, по все они были женатые. Я работала на фабрике. Там делали свитера, кофты — в общем, всякие вязаные вещи. Платили нам гроши. Работницы были большей частью испанки, и что там творилось, описать тебе не могу. Они всегда были беременны и редко знали, от кого. Некоторые содержали своих мужчин. Там такой климат, что с ума сойдешь. Там похоть — не каприз, не прихоть. Она набрасывается на тебя, как голод или жажда, справиться с этим невозможно. В те далекие дни у нас верховодило всякое жулье. Сутенеры и сводники все решали в нашей общине. Хозяйничали в еврейском театре. Чуть им пьеса не поправится, она немедленно исчезает с афиш. Тем не менее борьба с ними уже начиналась. Их старались просто не замечать. Но главную роль сыграли члены погребального братства. Они отказывались продавать им места на кладбище. Не позволяли появляться в синагоге по большим праздникам: на Рош-Гашоно, в Йом-Кипур. Они были вынуждены устроить собственное кладбище и построить себе синагогу. Там много было старых, уже бывших сутенеров, давно женатых на бывших проститутках.
О чем это я говорила? Да, тогда они еще хозяйничали у нас. Были даже мужчины, которым платили, чтоб они совращали девушек. Сказать по правде, я нравилась хозяину. Я уже начала писать тогда. Но кому там нужна поэзия? Кому нужна литература? Газеты — да, конечно. Даже все это ворье читает еврейские газеты каждый день. Когда один из них умирал, так некрологи занимали целые страницы. Мы с вами приехали сюда в лучшую пору. Сейчас весна. Но в остальное время климат ужасный. Летом непереносимая жара. Богачи едут на Map дель Плата или в горы. А бедняки остаются в Буэнос-Айресе. Зимой — то и дело пронизывающий ветер и резкий холод, а современного отопления тогда еще не было. Не было даже печек — вроде тех, какие в Польше. Просто замерзаешь, и все. Теперь в новых домах паровое отопление, а в старых только плита — дымит, чадит, а тепла никакого. Снег выпадает редко, зато бывает, что несколько дней подряд идет дождь, и тогда холод пробирает до костей. Болезней здесь хватает, и женщины страдают от них далее больше, чем мужчины, — печень, почки и чего только еще нет. Потому здесь и кладбища такие большие.
Писатель не может писать, чтобы только в папку складывать. Я пыталась пробиться в газеты, но все напрасно: они видели перед собой юную девицу, да еще и не слишком безобразную, и липли ко мне — летели как мухи на мед. И тут мною стал вдруг интересоваться один известный человек, который сам вел войну с этими сутенерами и жуликами. У него была жена, а у той был любовник. Почему он терпел это? Haверное, любил ее безумно. Здесь не так уж следуют религии. Ходят в синагогу только в Дни Покаяния. У перуанцев много церквей, но там только женщины молятся. Почти у каждого испанца есть и жена, и любовница.
Короче, я пошла к редактору, и он сказал мне совершенно открыто: «Переспишь со мной, тогда опубликую». Критики маскировали свои намерения. Но как ни крути, хотели они того же. Я не святая, нет. Но идти в постель с кем попало… Нет, этого я не могу. И был еще Лейбеле, мой теперешний муж. Он тоже писал стихи, поэмы, кое-что из этого публиковалось. Ему далее удалось издать небольшую книгу. В те давние времена, если чье-то имя я видела напечатанным черным по белому, он представлялся мне просто гением. Лейбеле показал мне рецензию какого-то критика из Нью-Йорка. У него была работа в погребальном братстве. До сего дня понять не могу, что он там мог делать. Наверно, так, мелкая сошка. Мы отправились к раввину, и вот мы уже муж и жена. Поселились в еврейском квартале Корьентес. Вскоре выяснилось, что работа его и гроша, не стоит. Приносил он очень мало, и все, что зарабатывал, сразу тратил. Вокруг него крутилась целая орава каких-то приятелей, мелких писателей, начинающих, любителей, безумно привязанных к еврейской культуре. Даже и не предполагала никогда, что такие существуют. Никогда он не бывал один, всегда с ними. Они ели вместе, вместе пили, а если б я позволила, он бы и спал с ними. Нет, он не был гомосексуалистом. Вовсе нет. Но и сексуальным он не был. Он из тех, кто не может остаться один ни на минуту. Каждый вечер я фактически выгоняла его прихлебателей, и каждый вечер он умолял меня позволить им остаться еще немного. Он никогда не ложился раньше двух. А утром мне надо было идти на работу. Куда бы он ни вел меня: в театр, в ресторан, на лекцию, даже просто прогуляться, — хвост этих шлемиелей всегда тянулся за нами. Они несли всякую чушь, обсуждали заведомую бессмыслицу и могли заниматься этим бесконечно. Бывают ревнивые мужчины, но мой даже не представлял, что такое ревность. Если кто из его приятелей целовал меня, он радовался невероятно. А задуматься о том, что может дальше последовать, ему и в голову не приходило. Такой он был тогда, таким и по сию пору остался. Если б он только услыхал, что я собираюсь с вами на эту лекцию, был бы на седьмом небе от счастья. Вы для него все равно что бог, а к богу ревновать нельзя.
У нас так и нет детей, и все должно было бы прийти к своему естественному концу. Но развод имеет смысл, сели любишь кого-то другого. Годы проходят, а я никого так и не полюбила. Было у меня несколько романов с женатыми мужчинами. Вначале я была высокого мнения о творчестве своего мужа, но вскоре меня и здесь постигло разочарование. Я росла как поэтесса — по крайней мере, критики хвалили меня, — а муж мой стоял на месте, коснел в безделье. Он все больше, все безудержнее восхищался моими стихами. Каждому хочется, чтобы им восхищались, по его восхищение почему-то раздражало меня. Он и других заразил. Мой дом стал чем-то вроде храма, а я — идолом в этом храме. Об одном он забывал: нам надо было что-то есть и платить за квартиру. Я все продолжала работать. Вечером возвращалась домой смертельно уставшая. Я была как вторая Жорж Санд. И все равно я должна была готовить обед для него и его паразитов. Я стояла над кастрюлями, а они анализировали мои стихи и восхищались каждым моим словом. Забавно, правда?
Дальше стало чуть легче. Я хоть на работу перестала ходить. Однажды я вдруг получила субсидию от общины. А теперь даже есть несколько меценатов. Время от времени мне удается что-то опубликовать в газете, но в целом все так и осталось, как было. Редко когда он заработает хоть немного, но этого недостаточно!
— Почему у вас нет детей?
— Для чего? Я далее не знаю, способен ли он стать отцом. А может, мы оба бесплодны… — Соня улыбнулась. — Если вы останетесь, я с вами сделаю ребеночка.
— Для чего?
— Да, для чего, в самом деле? Женщинам это необходимо. Дерево хочет давать плоды. Только мне нужен мужчина, на которого я смотрела бы снизу вверх, а не такой, которого вечно приходится стыдиться. Не так давно мы даже перестали спать вместе. Так что все это уже теоретические рассуждения.
— И он согласился?
— Ему это не нужно. Все, что он хочет, — рассуждать о поэзии. Не странно ли?
— Все странно на этом свете.
— В душе я его уже оскопила, по правде сказать.
На рассвете Соня ушла к себе. Я укрылся одеялом и заснул. Пробудился от звуков, каких никогда не слышал прежде. Наверно, перекликаются между собою попугайчики, обезьянки, диковинные птицы с огромными клювами — так я себе это представил. Сквозь раскрытую дверь доносилось благоухание апельсиновых деревьев. Оно смешивалось с запахами каких-то незнакомых растений и плодов. Легкий ветерок гулял по комнате, напоенный ароматами необычных, неизвестных мне трав, прогретых солнцем. Я глубоко вдохнул утренний воздух. Поднялся, умылся под, краном и вышел. Корзина с книгами еще стояла там, видимо ожидая спасения от какого-нибудь идишиста. Я вышел из патио. Увидел женщин и детей, одетых с воскресной пышностью: в мантильях, платья отделаны кружевами, в руках молитвенники. Они направлялись в церковь верхом на лошадях. Издалека доносился звон церковного колокола. Вокруг простирались поля, волновались колосья пшеницы, зеленели пастбища. В траве пестрели цветы: желтые, белые, любых цветов и оттенков. Бычки на лугу наслаждались жизнью: беззаботно жевали все это великолепие.