Суббота в Лиссабоне (рассказы) - Исаак Башевис Зингер 14 стр.


— А потом что было? — спросила Хая Рива.

— Подождите-ка. Горло пересохло. Пойду принесу сливового компоту и цимесу. Да еще погляжу, что у нас там на субботу припасено.


Я вышел из чуланчика, чтобы не попасться на глаза тете Ентл. И правильно сделал. Она угостила меня плюшками-пампушками, что испекли на субботу, и еще грушу дала. Спросила только:

— Где ты был? Читал «Пиркей авот»?

— Да я уж прочитал недельную главу, — ответил я.

— Ступай-ка назад в ешибот, — сказала Ентл. — Подобные истории не для тебя.

Я вернулся обратно и услышал, как тетя Ентл продолжает:

— Реб Иссар Мендельбройт совсем состарился и не мог больше вести дела. И вся торговля перешла к Даше, к этой трепливой бабенке. Янкеле, ее сыночек, учился у рабби. По вечерам Даша часто заходила к нам — так, поболтать. Каждый раз, лишь разговор коснется до Фивке, она обязательно спросит: «Ну и что вы думеете о моей порке?» Да так скажет, будто у него спрашивает. Мать моя, мир праху ее, скажет бывало: «Не стоит он того, чтобы мы про него говорили, мерзавца этакого. Бывает хорошая мука, а бывают обсевки». Но Даша улыбалась, облизывала губы: «Откуда мне было знать, что меламед, ученый человек, может быть таким бесстыдником?» Она проклинала его всеми проклятиями, какие только знала. А казалось, будто она в восторге — такой удалец-молодец этот Фивке. Храбрости и отваги ему не занимать. Когда в тот раз Даша ушла, мать сказала: «Не будь она реб Иссара жена, я б ее на порог не пустила. Она ж похваляется тем, что этот изверг так надругался над ней. Подумать — такое бесчестье!» И мать строго-настрого запретила мне с ней водиться.

И вот реб Иссар умер. Янкеле был еще мал, и потому Даша оформила опекунство над состоянием. Она сразу же уволила всех, кто работал у реб Иссара. Без куска хлеба их оставила. Да ей-то что за дело! Новых наняла. Купила землю, где благородные живут, и дом стала строить — с двумя балконами да еще резным коньком на крыше. А уж побрякушек на себя навесила столько, что и ее-то не разглядеть. Духами себя поливала, да еще всякие пудры, номады… От сватов отбою не было с предложениями, только она всем отказывала. Она, видите ли, должка была посмотреть на каждого да еще и поговорить с ним. Один — не слишком деловой, другой — не достаточно солидный, третий — не очень умен. Сказано где-то в Библии, что, когда раб становится королем, земля трясется от страха.

А теперь послушайте-ка. Немножко еще осталось. Недалеко от Люблина местечко есть. Маленькое такое, ну просто деревня. Ваволиц называется. Известна она тем, как там Пурим празднуют два дня, четырнадцатого и пятнадцатого месяца Адара. Там сохранились остатки стены, построенной, как эти из Ваволица вообразили, еще до времен Моисеевых. Из-за стены этой — от какой-то крепости она осталась — в Ваволице празднуют Пурим как самый великий праздник. Ну а уж напиваются — просто вдребезги. Каждый пьян как положено: не отличает Мордехая от Амана. Вот это уж случай так случай для воров из Пяска. В Пурим всегда полнолуние. И вот поздней ночью, когда городишко спал, пяскеры явились — на быстрых конях, запряженных в повозки, — грабить лавки. Не знали они, что русская армия проводит учения где-то неподалеку. А было это вскоре после польского восстания. Власти были настороже, следили за поляками. И вот по дороге воры наткнулись на полк казаков — верхом на конях, и полковник с ними. Ну и затряслись они, когда казаков увидали. Душа в пятки ушла. Русские спросили, куда это они направляются, и Фивке, он немножко знал русский, сказал, мол, они торговцы, едут на ярмарку. Но полковник не дурак был — он знал, что тут нет поблизости никакой ярмарки. Он отдал приказ надеть на воров наручники и отправить в тюрьму — в Люблин. Фивке пытался вырваться, но попробуй драться с казаками — у них ружья, у них пики. Его связали как барана — и в тюрьму. В Люблине есть такие притоны, воровская малина, одним словом, где скупают краденое. Вот они всю ночь ждали этих воров с добычей. А как солнце взошло, поняли: случилось что-то, разбежались, расползлись по норам. Будто мыши. Дурные вести дошли и до жен воров из Пяска. Никогда прежде не было, чтоб их так много попалось сразу. И вот — Ваволиц празднует Пурим, а в Пяске Девятое Ава. Мало этого, так еще старые и больные воры не выдержали, когда их били казаки, и выдали этих барыг: сказали, где ихняя воровская малина находится. Тех тоже в тюрьму позабирали. Там были очень богатые люди и почтенные члены совета общины из Пяска. Теперь их так ославили и семьи опозорили. Когда в деревнях услыхали, что Фивке в тюрьме, в цепях, так столько свидетелей нашлось, что говорили — повесят его.

Мне тогда понадобились кружева, платье я шила, и я пошла к Даше в лавку. Даша к нам не ходила с тех пор, как матери не стало. И все же у нее был лучший товар во всем местечке. Вхожу я в магазин, а она сидит за конторкой, волосы рыжие непокрыты, а разодета как барыня. Притворилась, будто не знает меня. А я и скажи ей: «Даша, ну вот и дожила ты, теперь наказан обидчик твой». А она зло так на меня посмотрела и отвечает: «Мстить — не еврейское дело», — повернулась и ушла. Хотела спросить ее, с каких это пор она столь правоверной еврейкой стала, да такую важную барыню эта Даша из себя строила, что я уж и не стала спрашивать. Мне другая девушка подобрала, что нужно было, и я ушла. На улице встретила знакомую и рассказала, какая Даша важная да благородная теперь. А она и говорит: «Ты спишь или что? Не знаешь, что у нас творится?» И рассказала, чем Даша теперь занимается: ходит в Пяск и носит туда хлеб, сыр — это для жен тех воров и перекупщиков, что в тюрьме сидят. Еще что нужное приносит. Бросает лавку свою без призора и водит с ними дружбу. Ентл-золотко, она влюбилась в него, «порщик мой» — так она Фивке называет — и вбила в голову, что спасет его. Эта женщина сказала, что Даша наняла лучшего в Люблине адвоката. Я уж не знала, смеяться мне или плакать. Как это может быть? Боюсь, не надо было рассказывать такую историю в канун субботы.

— Спасла она его? — спросила Рейзе Брендл.

— Они поженились, — ответила Ентл. Стало тихо. Все молчали. Потом Хая Рива спросила:

— Как же она его вытащила?

Тетя Ентл прижала палец к губам и задумалась.

— Верно только то, что ничего нельзя знать наверняка, — сказала тетя Ентл. — Подобные вещи делаются тайно. Слыхала я, будто она дала денег, и немало, губернатору, да и себя в придачу. Про эту сучку я чему хочешь поверю. Кто-то видел, как она входила в губернаторский дворец, одетая так, что кто хочешь соблазнится, не только губернатор. Три часа она там пробыла. Не псалмы же они там читали, понятное дело. Еще рассказывали, будто она ждала Фивке у ворот тюрьмы и, как вышел он, бросилась к нему, целовала его и плакала. А шпана люблинская обзывала ее по-всякому и свистела вслед. Знаю только еще, что губернатор освободил всех воров, только двое оставались в тюрьме, да и те скоро на волю выколи.

Да, они поженились, но не сразу, а через несколько месяцев. Он сбрил бороду и стал носить польское платье. Продал дом в Пяске и жил теперь с Дашей в ее новом доме. Янкеле отказался жить с матерью и отчимом, ушел в иешиву. Там живет теперь. Кто видел, как Фивке в одночасье стал галантерейщиком, тому никакого театра не надо. Он столько же понимал в галантерейном деле, как я в китайской грамоте. Если б реб Иссар Мандельбройт мог видеть, что случилось с его состоянием, в могиле бы перевернулся.

Сначала казалось, все у них хорошо. Она звала его Фивкеле, а он ее Дашеле. Ели с одной тарелки. Раз они были такие богатые, им еще хотелось почета и уважения. Он купил себе место в синагоге у восточной стены, а она — у самых перил — на балконе, где женщины молятся. Но, по правде сказать, ходили-то они молиться только на Великие праздники. Она не умела читать, а он открыто говорил, что в Бога не верит. Их прозвали кат[37] и катована. Это по-польски так. Ей хотелось присоединиться к тем, кто помогает бедным, но женщины не приняли ее. Когда поняли, что у евреев им не будет ни почета, ни уважения, стали водиться с поляками. Но поляки тоже их сторонились. Ну, тогда они стали водить компанию с русскими. Теперь офицеры да полиция толклись у них постоянно. Такому если дашь чего повкуснее и водки нальешь, он сразу растает. Как воск. И делай с ним что хочешь. По вечерам у них теперь постоянно играли в карты, пили. У русских это называется «вечеринка». Даша так много времени проводила с этими распутниками, что в лавку свою вообще не ходила. У реб Иссара Мандельбройта только честные сидельцы были, а Даша набрала одних жуликов.

Пока конкуренции не было, лавка худо-бедно существовала. Но вот еще одна галантерейная лавка появилась — рядом совсем, полквартала только. Хозяин там был Зелиг — не наш, не люблинский. Из Бечова пришел. Маленький такой человечек. Он покупал товар у тех, кто разорится. С самого первого дня торговля у него пошла хорошо. И чем лучше были дела у него, тем хуже у Даши с Фивке. Будто кто проклятие наложил. Фивке грозил, что подожжет лавку. Но она была так близко от его собственной, что обе могли сгореть. Он грозился убить Зелига, грозился покалечить его, но уж если не суждено, то не суждено. Маленький да чахлый он был, Зелиг этот, а вот никого не боялся. Вы никогда не видели, чтобы он шел — нет, он несся как дикий зверь, как рысь. А кричать да ругаться он мог громче, чем Даша и Фивке вместе. И взятки давал «начальникам» — так он говорил. Он нанял тех, кого Даша выгнала, и они раскрыли ему все секреты торговли, которые знали от реб Иссара. Жена Зелига была тихая, спокойная, ну чисто горлица. Она редко в магазин приходила. Дома сидела да рожала детей одного за другим. Все думали, что у Даши теперь будут еще дети с Фивке, но детей у них не было. Единственный ее сыночек Янкеле оставил ее. Он женился где-то в Литве, а мать даже на свадьбу не пригласил. Я забыла еще сказать, что Фивке растолстел ну просто ужас как. У него теперь был огромный живот, а нос — с красными и синими прожилками, как у настоящего пьянчуги.

Сначала казалось, все у них хорошо. Она звала его Фивкеле, а он ее Дашеле. Ели с одной тарелки. Раз они были такие богатые, им еще хотелось почета и уважения. Он купил себе место в синагоге у восточной стены, а она — у самых перил — на балконе, где женщины молятся. Но, по правде сказать, ходили-то они молиться только на Великие праздники. Она не умела читать, а он открыто говорил, что в Бога не верит. Их прозвали кат[37] и катована. Это по-польски так. Ей хотелось присоединиться к тем, кто помогает бедным, но женщины не приняли ее. Когда поняли, что у евреев им не будет ни почета, ни уважения, стали водиться с поляками. Но поляки тоже их сторонились. Ну, тогда они стали водить компанию с русскими. Теперь офицеры да полиция толклись у них постоянно. Такому если дашь чего повкуснее и водки нальешь, он сразу растает. Как воск. И делай с ним что хочешь. По вечерам у них теперь постоянно играли в карты, пили. У русских это называется «вечеринка». Даша так много времени проводила с этими распутниками, что в лавку свою вообще не ходила. У реб Иссара Мандельбройта только честные сидельцы были, а Даша набрала одних жуликов.

Пока конкуренции не было, лавка худо-бедно существовала. Но вот еще одна галантерейная лавка появилась — рядом совсем, полквартала только. Хозяин там был Зелиг — не наш, не люблинский. Из Бечова пришел. Маленький такой человечек. Он покупал товар у тех, кто разорится. С самого первого дня торговля у него пошла хорошо. И чем лучше были дела у него, тем хуже у Даши с Фивке. Будто кто проклятие наложил. Фивке грозил, что подожжет лавку. Но она была так близко от его собственной, что обе могли сгореть. Он грозился убить Зелига, грозился покалечить его, но уж если не суждено, то не суждено. Маленький да чахлый он был, Зелиг этот, а вот никого не боялся. Вы никогда не видели, чтобы он шел — нет, он несся как дикий зверь, как рысь. А кричать да ругаться он мог громче, чем Даша и Фивке вместе. И взятки давал «начальникам» — так он говорил. Он нанял тех, кого Даша выгнала, и они раскрыли ему все секреты торговли, которые знали от реб Иссара. Жена Зелига была тихая, спокойная, ну чисто горлица. Она редко в магазин приходила. Дома сидела да рожала детей одного за другим. Все думали, что у Даши теперь будут еще дети с Фивке, но детей у них не было. Единственный ее сыночек Янкеле оставил ее. Он женился где-то в Литве, а мать даже на свадьбу не пригласил. Я забыла еще сказать, что Фивке растолстел ну просто ужас как. У него теперь был огромный живот, а нос — с красными и синими прожилками, как у настоящего пьянчуги.

Раз приходят утром продавцы в магазин, а двери открыты. Воры из Пяска забрались туда среди ночи и все шкафы обчистили — те самые воры, которых Даша спасла от тюрьмы и чьим женам так помогал Фивке. Если дела идут плохо, этому уже нет конца. Фивке ревел просто, потрясал руками и орал, что он всех их поубивает. Да только что он мог сделать? Ничего. В каждом человеке живут какие-то скрытые силы, и не объяснишь, что это, и вдруг — раз! — сильный становится слабым, а спесивый и заносчивый — покорным, смирным. Записано где-то в Святых книгах, что каждому зверю, каждому человеку свое время. И если царствует лис, лев должен склониться перед ним.

— А что потом было? — спросила Хая Рива.

— Ох, не для субботы это. Не хочу даже и рот свой осквернять такими разговорами.

— Ну ладно, Ентл. Скажи. Что ж, мы так и не узнаем конца? Сколько ж нам ждать?

— Она стала проституткой. А Фивке сводничал. Приводил к ней. Больше русские ходили. Когда их соседи-поляки узнали, что у них творится, то дом подожгли. Сгорел дом. В те времена страховки от пожара не было, и у Даши ничего не осталось. Лавку они потеряли, а теперь вот и дом. Переехали совсем на край города, в бараки, и устроили у себя бордель. Обо всех этих ужасных делах в другой раз.

— Так что случилось-то?

— Нет, не в субботу только. Не для субботы это.

— Ентл, я теперь всю ночь не засну. — Хая Рива даже голос повысила.

У тети Ентл такое лицо стало — не перескажешь. Она помолчала, потом сплюнула в платок.

— Он ее порол, засек до смерти.

— Кто-нибудь видел?

— Нет. Никто не видел. Однажды утром он бегом прибежал в погребальное братство. Плакал и кричал, что его жена вдруг упала и умерла. Женщины пришли в дом и забрали труп в сарай, где иx обмывают. Они положили ее на специальный стол, раздели. Когда увидели ее голой, поднялся такой вой, такие крики и плач. Она была вся исполосована, вся в рубцах и опухла. Женщины из похоронного братства не такие уж слабонервные. А все же одна там в обморок свалилась.

— Фивке-то арестовали, мерзавца этого?

— Он сам повесился. Их обоих похоронили ночью. За оградой кладбища.

Стало тихо. Тетя Ентл поправила чепец.

— Говорила же я, не для субботы это.

— Ну и какой в этом смысл? — спросила Рейзе Брендл.

— Никакого.

Я вышел из кладовки, но тетя Ентл не заметила меня. Она что-то шептала себе под нос. Подняла глаза к небу.

— Солнце садится, — сказала она, — время читать «Господь Авраама…»


РУКОПИСЬ

Мы сидели под тентом, за столиком уличного о кафе на улице Дизенгоф в Тель-Авиве. Завтракали. Моя гостья, женщина далеко за сорок, с ярко рыжими крашеными волосами заказала апельсиновый сок, омлет и черный кофе. Она подсластила кофе сахарином — достала его наманикюренными ногтями из перламутровой коробочки, в каких обычно держат лекарства. Я знал ее еще по варшавским временам — актрисой в театре-варьете, в «Кунде». Было это лет двадцать пять назад. Морис Рашкас, мой издатель, был ее мужем. А потом она стала подругой моего приятеля Менахема Линдера, писателя. Здесь, в Израиле, она вышла замуж за Иегуду Гадади, журналиста, лет на десять моложе ее. В Варшаве по сцене ее звали Шибта. В еврейском фольклоре Шибта — демон женского рода. Злой демон: соблазняет ешиботников, склоняет их к разврату. А еще крадет детей по ночам у молодых матерей, лишь те зазеваются. Девичья фамилия Шибты была Клейнминц. В «Кунде» Шибта пела двусмысленные куплеты, произносила скабрезные шутки и монологи. Писал для нее Линдер. Хороша была — глаз не оторвать. Газетчики с восхищением отзывались о ее смазливом личике, соблазнительной фигурке, дерзкой мимике и телодвижениях. И тем не менее «Кунда» продержалась недолго, не более двух сезонов. Шибта пыталась играть и драматические роли, но ничего у нее не получалось. Полный провал. Во время войны до меня доходили слухи, что она погибла: то ли в гетто, то ли в концлагере. И вот она сидит напротив, прямо здесь. На ней белая мини-юбка, белая блузка, большие темные очки от солнца, соломенная шляпа с широкими полями. Брови выщипаны, на щеках румяна. Браслет на запястье. Камея. Кольца. Издали она сошла бы и за молодую. Но вблизи ее выдавала дряблая, морщинистая шея. «Цуцык» — так называла меня Шибта в Варшаве. Это прозвище она и дала мне тогда, во времена нашей молодости.

— Цуцык, — сказала она, — сели б мне кто сказал там, в Казахстане, что в один прекрасный день мы будем сидеть вот так вот здесь, в Тель-Авиве, я бы сочла это за глупую шутку. Но раз остался в живых, все может быть. Разве поверишь, что я по двенадцать часов подряд, в лесу, на двадцатиградусном морозе гладила деревья. Все мы были голодные, завшивевшие, одеты в какую-то рвань. Так было. Да, чуть забыла. Гадади хотел взять у тебя интервью для газеты.

— Пожалуйста. С удовольствием. Где это он заполучил такое имя?

— Откуда мне знать. Все они тут поназывали себя именами из «Агады». На самом деле он Зейнвель Зильберштейн. Да у меня самой была чуть не дюжина имен. Между тысяча девятьсот сорок вторым и сорок четвертым меня звали Нора Давыдовна Стучкова. Каково? Смешно, правда?

— Почему вы с Линдером расстались?

— Так и знала, что спросишь. Цуцык, это все так странно, так невероятно — то, что случилось. Сама иногда не верю, что это было. С тридцать девятого года была не жизнь, а сплошной кошмар. Иногда проснусь посреди ночи и не сразу могу сообразить, где я, как меня зовут, кто рядом со мной. Протяну руку коснусь мужа, и он начинает ворчать: «Ма ат роца?»[38] Тогда понимаю, что я в Святой Земле.

— Все же почему ты и Менаше расстались?

— В самом деле хочешь знать?

— Ну да.

— Всего никто не знает. Но тебе, Цуцык, расскажу. Да и кому еще, как не тебе. Дня не прошло с тех пор, чтобы я не думала о нем. И это несмотря на все, что со мною было. Никого я так не любила, никому не была так предана. Такого уже не будет. В огонь пошла бы за него. Не думай, это не пустая фраза — я делом доказала. Небось думаешь, у меня только ветер в голове. Ведь в глубине души ты так и остался хасидом. Но самая праведная, самая богобоязненная и благочестивая еврейская жена не сделала бы и десятой части того, что я сделала для Менаше.

— Расскажи, Шибта.

Назад Дальше