Биография любви. Леонид Филатов - Нина Шацкая 18 стр.


Окститесь, Валерий Сергеевич. Не станцуется у Вас этот сценарий. Не получится. Ну, никак не выходит параллели ни с Мейерхольдом, ни с королем Лиром, ну никак… Не соврется, не сложится.

С кем Вы воюете?.. Кого и от кого защищаете? Вы же верующий человек. Ну, и спросят у Вас на Страшном суде: «Где твой брат Авель?» Что Вы ответите?.. «Я не сторож брату моему»?

Скорее всего, так и ответите?.. Вы и на Страшный суд явитесь с удостоверением народного артиста Российской Федерации. Как в былые времена в райком. Но Господу ведь все равно — народный Вы или нет, артист или сантехник…

При том что я Вам завидую, мне Вас еще жаль. Жаль глубоко и всерьез. Я даже не знаю, что пронзительнее, — зависть или жалость.

С одной стороны, конечно, занятно прожить жизнь таким незамысловатым прохвостом, как Вы, а с другой стороны — ввиду наличия Господа Бога — небезопасно. Светского способа спастись я не знаю. Может, помыться в бане и немножко подумать?.. А?..

С уважением (хоть Вы и не поверите) Леонид Филатов.


P. S. Не советую Вам и Вашим единомышленникам срывать это письмо со стендов. Во-первых, это некрасиво и недемократично, само по себе, а во-вторых, в этом случае, я вынужден буду опубликовать его в прессе. Мне этого не хотелось бы. Будем вести интеллигентную и разумную полемику?.. Или как?

А впрочем, как скажете?

Сентябрь 1992 г.


Я видела, как Лёня страдал, болея за своих товарищей. Вся эта ситуация отнимала у него силы, надрывала сердце. Друзья знают, как он реагировал на любую несправедливость, особенно если она касалась ничем и никем не защищенных людей. Как мог, он бросался на их защиту даже если ему это было невыгодно, как в этом случае. Он не поддержал Юрия Петровича и его сторонников, не видя за ними правоты, понимая, что спор идет не творческий, а о власти и собственности. «Любимов спешил превратить свою власть над умами и чувствами таганцев в реальную и зримую власть над судьбами актеров, но главное — имуществом театра. И здесь он пойдет до конца!»


А потом — раздел театра. За Лёней ушли многие артисты, которые могли бы успешно работать у Любимова. А сколько сил и здоровья Лёня потратил, таскаясь по судам! И отчасти благодаря ему было выиграно 26 судебных дел по разделу театра. Получив новую сцену театрального комплекса на Таганской площади, артисты просят Лёню возглавить новое театральное образование «Содружество актеров Таганки». Он, безусловно, духовный лидер, и за ним пошли актеры, веря ему, видя в нем прочный тыл. Но Лёня отказывается, и не только по здоровью, считая, что он прежде всего — артист. Стали думать, кто же может стать художественным руководителем, и скоро приняли решение обратиться к Николаю Губенко, который очень быстро дал согласие возглавить театр.

С тех пор прошло много лет. Рядом работают два театра. И ни у Губенко, ни у Любимова нет той радости, которая жила в те, наши, молодые счастливые годы в одном театре.


И чего-то жаль!..

Глава 2 Трагедия в стране

1993 год — страшный год, в течение которого Лёне пришлось одновременно пережить целый ряд драматических событий, которые вплотную приблизили его к опасной болезни.

Потеря Таганки, той Таганки, куда на протяжении долгих лет была проторена дорога Любви, стала для него самой болезненной раной. Эта боль не пройдет уже до конца жизни.

Из-за болезни и отсутствия денег он не может завершить свой второй авторский фильм «Свобода или смерть» или «Похождения Толика Парамонова».

А 4 октября — расстрел Белого дома, «подаривший» ему микроинсульт.

3 октября я отправляю Лёню в Останкино, где он монтировал первый фильм из своего авторского цикла «Чтобы помнили» об Инне Гулая и Геннадии Шпаликове.

Закончив работу в монтажной, он спускается на первый этаж и видит странную картину. «Огромное количество вооруженных солдат, и я, как заяц, скачу между ними, спрашиваю, как мне выйти из здания, — рассказывал мне уже дома Лёня, — от меня отмахиваются… Наконец выпускают через какую-то не главную дверь и, оказавшись на улице, я быстро ловлю такси. Едем в сторону Проспекта Мира. Чуть отъехав, мы вдруг видим вдалеке что-то темное, закрывающее всю проезжую часть дороги и двигающееся прямо на нас. Таксист, угадав, что это — огромная людская масса, оглушив меня визжащими тормозами, стремительно разворачивается и с дикой скоростью едет в обратную сторону, находя объездные пути. Нюсенька, я всю дорогу молил Бога, чтоб ты не включала телевизор. Представляю, что бы с тобой было, если б узнала о случившемся из „Новостей“. Откуда ты могла знать, что я уже еду домой?..»

На следующий день мы по телевидению смотрим жуткие кадры. Залпы из орудий в окна Белого дома, и точное, а значит, смертельное попадание. А там, за окнами, — люди, чьи-то жизни и уже, может быть, чьи-то смерти. Каждый выстрел был выстрелом и в нас.

— Господи! Господи! Господи! — как заведенная бормотала я с комом в горле.

Но самое страшное, страшнее этой бойни, были глумливые радостные вопли уличной толпы, приветствовавшие Смерть.

Залпы — один за другим. Казалось, земля разверзлась и выпустила адские силы. Глаза и уши не хотели верить, что все происходит взаправду Лёнечка, мой дорогой, я вижу твое по-нездоровому покрасневшее лицо, по которому непрерывно текут слезы… Стесняясь, ты закрываешь его рукой, сдерживая рыдания. Я боюсь за тебя и даю выпить лекарство.

— Родненький, ну нельзя так реагировать, ты же поднимаешь себе давление, — прошу я тебя, а дальше у меня нет слов, потому что понимаю: по-другому воспринимать происходящее невозможно, и твоя реакция — нормальная реакция сострадающего человека.

И я уже не смотрю на экран, во мне просыпается ненависть к тем, кто становится причиной твоих страданий.

Я вижу, как ты дольше, чем обычно, сидишь за письменным столом, иногда засиживаясь до глубокой ночи. И в июне 1994 года выходит твое интервью в «Правде» под заголовком «Никто меня не убедит, что эти реформы ведут куда надо», где ты выплескиваешь все, что мучило тебя в последнее время:

«Я артист, и не мне анализировать глубинные механизмы происходящей у нас социально-экономической ломки, но я говорю о вещах очевидных. Никто меня не убедит, что эти реформы делаются правильно и ведут туда, куда надо. Неправильно и не туда!

Я не утверждаю, что за последние годы не произошло совсем ничего хорошего. Но… Когда плохого гораздо, неизмеримо больше, достигнутые завоевания представляются ничтожными, а утраты — колоссальными. Если на одну чашу весов положить, скажем, свободу слова (вернее, полу-свободу), а на другую — все остальное, что мы получили — детскую проституцию, разгул бандитизма, воровство массовое и так далее, то возникает большой вопрос: стоило ли все это делать?

Мало того, нормальных людей называют „красно-коричневыми“ (за их здравомыслие, за несогласие с губительным курсом!), называют фашистами. Люди, которые сами ведут себя как фашисты!

Народ, по существу, обманули: обещали одно — дали же совсем другое. Чем бравируют наши проводники реформ? „Каждый может богатеть столько, сколько влезет!“ Но в России. Но в России деньги никогда не были главным, как это ни странно. Больше ценились честь, верность, любовь.

Мне режут ухо все эти рассуждения, будто наш народ какой-то несовершенный, такой-сякой, не понимает собственного счастья. Просто страна всегда жила по иным законам. Всегда существовала у нас некая соборность.

По-моему, самое главное, что характеризует сегодняшних реформаторов — это их полное равнодушие к культуре, науке, образованию. Что значит „пока не в состоянии этим заниматься“? Порвется связь времен — и все. И уже ее не восстановишь. Возникнет пропасть, которую не одолеть в один прыжок. А в два — окажешься на дне пропасти.

Людей сбивают с толку Сами развязали гражданскую войну, а твердят, что они ее предотвратили. Тычут в черное — и уверяют, что это белое. Увы, особенно старается тут наша интеллигенция. То есть определенная ее часть.

Чем же мы отличаемся друг от друга? Ведь мы вроде любили одно и то же, читали одни и те же книжки, в чемодане у нас содержался один джентльменский набор: Ахматова, Цветаева, Мандельштам, Пастернак, Булгаков, Платонов…

Ну еще несколько фамилий. Такой багаж современного интеллигента. Но — разница: если я скажу, что при этом испытываю уважение к писателю Распутину… я буду чужаком…

Со многими мэтрами интеллигенции, которых я считал своими отцами, пришлось расстаться. Естественно, нельзя требовать, чтобы все думали, как я. Но есть вопросы поистине тестовые, определяющие. Например, об отношении к смерти людей в нашей стране. „Эти люди плохие, пусть умирают, мне их не жалко. А эти — хорошие, пусть живут“. Когда слышишь такое из уст „великих гуманистов“, испытываешь шок.

Интеллигента характеризует и отношение к человеческим страданиям. Много людей мучается у нас сегодня! И не только от материальной нищеты, но главным образом от униженности и оскорбленности. В том числе национальной. Речь не о татарах, евреях, грузинах, живущих в России, а о народе в целом на этой территории. О всех людях, которые исповедуют русский язык и русскую культуру Согласен с Львом Аннинским: если татарин или еврей живет как русский, он русский. Суть не в национальности, а в образе мыслей. Просто в России есть люди, которым дорого то, что уничтожается сегодня, которые из-за этого прямо кровью истекают, и есть такие, которым на это наплевать. Ладно, дескать, не это — так другое. Не отечественное кино — так американское. Все страны Европы оказали сопротивление американской духовной оккупации. Делают все, что могут. А нашу страну сдают без боя…

И традиционная система ценностей порушена полностью. Что считалось всю жизнь плохо — стало вдруг хорошо. И наоборот. Строго на сто восемьдесят градусов!

Особенно обидно, что нашей так называемой интеллектуальной элите оказалась совершенно безразлична жизнь народа. Получили возможность свободно высказываться — и рады, не обращая внимания, каково стало большинству людей. Некоторые недавние „буревестники“ вроде Коротича вообще в зарубежные эмпиреи подались, олимпийски взирая оттуда на страдания тех, кого они бурно зазывали под свои знамена, а потом завели в беду и бросили. Нравственно это? Нет, уж вы хлебайте вместе с людьми даже тюремную похлебку, раз уж так получилось. Ахматова сказала: „Я всегда была с моим народом — там, где мой народ, к несчастью, был“. Вот она имела право судить. А эти… Что, между прочим, стало и нашим главным аргументом в споре с Любимовым: чтоб распоряжаться жизнью других людей, надо, как минимум, делить с ними похлебку».

Глава 3 «Чтобы помнили»

Параллельно с драматическими событиями в стране и театре Лёня нелегко пробивает и начинает снимать свою авторскую программу «Чтобы помнили». Фильмы об артистах, которым совсем недавно рукоплескала страна, но которые уходили в мир иной в безвестности, одиночестве, многие в нищете, забытые той же рукоплескавшей страной.

На вопрос, для чего он делает эту передачу, Лёня отвечал: «Жизнь ухудшается, исчезает память. Когда влезаешь в это дело, понимаешь, что независимо от того, сколько людей смотрит твою передачу ее имеет смысл делать хотя бы потому, что остались родственники и друзья умерших актеров. Они благодарны, что государство наконец-то вспомнило о тех, кто, как правило, пожил немного и трагически завершил свой земной путь.

Родственники даже не могут допустить мысли, что государству глубоко наплевать на память об артисте, публичном человеке. Так было и есть.

Передачу делают пятеро „сумасшедших“, мы рассказываем не о великих актерах, а о трагедии тех, кто знал вкус славы, кого (пусть недолго) любила страна.

Бывает трудно разыскать их родных. Так было, например, при подготовке выпусков о Валентине Зубкове, Леониде Харитонове, Станиславе Хитрове.

Профессионал, настоящий артист, Хитров, к примеру, умер в больничном коридоре — для него не нашлось даже палаты. Его могила на Ваганьковском кладбище срыта…

Нельзя допустить, чтобы память о таких людях была „срыта“…»

«Леонид Филатов взял на себя самую благородную по нынешнему времени миссию — возрождать память среди тотального беспамятства», — напишет журналист Виктор Кожемяко в статье, посвященной пятидесятилетнему юбилею Лёни.

Будучи уже в очень больном состоянии, находясь в Шумаковском центре, Лёня не прекращал участвовать в передачах, основную нагрузку переложив на плечи режиссеров Ирины Химушиной и Ольги Жуковой.

Мои уговоры прекратить работу в этой программе Лёней пресекались: «Нюся, а если не мы, то кто?»

— Лёнечка, я понимаю, это благородное дело, но я вижу, как оно убивает тебя…

— Пока я жив, я это не брошу. Я должен!

За фильмы из цикла «Чтобы помнили» Лёне 16 мая 1996 года на конкурсе ТЭФИ-96 был присужден приз Академии российского телевидения, в мае 1996 года он получил Государственную премию, в январе 1997 года — премию «Триумф», а 25 мая 1997 года — вторую премию «ТЭФИ».

За один год — четыре награды.

Такое обилие наград за один год не могло не навести на мысль: поспешили воздать должное, испугавшись, что не успеют при жизни. Действительно, мало кто верил, что Лёня выживет.

Глава 4 Начало болезни

В конце 1993 года театр «Содружество актеров Таганки» начинает репетировать, а в 1994 году выпускает премьеру спектакля «Чайка», где мы с Лёней играли, я — Аркадину, он — Тригорина. На одном из спектаклей я слышу: «А что с Филатовым? Он что — выпил?» И это про Лёню, который за всю свою жизнь в театре ни разу не позволил себе прийти на спектакль не в форме! Но в одной сцене я тоже замечаю: на лице — беспомощная улыбка, говорит тихо и, что ему совершенно не свойственно, медленно проговаривая текст. И уже на поклонах он как-то неестественно медленно разворачивался, чтобы выйти к авансцене.

Позже врачи разъяснили, что это было последствием микроинсульта.

На одной из репетиций, еще до премьеры, Сергей Соловьев, режиссер спектакля, делает Лёне замечание: «Лёня, Тригорин, конечно, не молодой, но и не старик».

А Лёня, сидящий в лодке, старался в это время рукой поднять свою ногу.

— Да я, действительно, не чувствую ноги, она у меня онемела.

И никто из окружающих не понял, что это был уже серьезный звонок, который должен был всех, и меня в том числе, насторожить.

А Лёня молчал. Да, давление было, но мы как-то с ним справлялись. Гораздо позднее я узнала от него, что он, оказывается, раньше мог немало выпить в нашем кафе «Гробиках». Иногда мы с ним приходили туда посидеть с друзьями. При входе нас неизменно встречал хозяин кафе, который мне радостно выдавал:

— Вчера твой с другом выпили бутылку коньяка…

— Нюська, не верь, он шутит, — говорил, смеясь, Лёня.

И я, конечно, верила ему, понимая, что со мной пошутили. А оказалось, что это было правдой. Лёня не любил меня расстраивать и поэтому подобные посиделки позволял себе крайне редко. «А выпить одну, две рюмки — это святое», — говорил он.

1995 год

С каждым днем Лёне становится все хуже. В нашей жизни появились больницы и бесконечная борьба с гипертонией. И ни одна больница, а их было множество, и среди них был и Чазовский центр, и ЦКБ, не могла найти, да и не искала, причины иногда запредельного давления — 280 на 180. Когда это случалось дома (обычно ночью), Лёня сползал с кровати на пол, где он чувствовал себя, очевидно, легче, я прижимала его к себе, и мы молились: «Отче наш…» И верили! И часто Вера помогала. Позднее, когда я спросила у одного очень уважаемого врача, почему ни одна больница Лёне не сделала процедуру с контрастным веществом, которая помогла бы выяснить причину такого чудовищного давления, он озадачился: «Не знаю. Для меня это тоже загадка». Все врачи упорно лечили следствие. После проверки почек, а именно они вызывали «злокачественное давление», я слышала их заключение: «Почки слегка сморщены, но это не страшно, это — возрастное».

В сорок лет с небольшим — возрастное?

«Красавец мужчина, увенчанный после „Экипажа“ лаврами секс-символа страны, оказывается в беспомощном состоянии в реанимации».

Вспоминая те страшные времена с бесконечной вереницей больниц, мне трудно понять, как же все это Лёня выдерживал, каким гигантским терпением нужно было обладать…

В больницах он отказывался от еды. Первым вопросом, как только он там появлялся, был вопрос: «У вас тут есть морг? Где он?» Вопрос смешил врачей, говорили, что есть, находился по этому случаю анекдот, а я знала, что все дни пребывания Лени в больнице буду возить ему сумки с обедами и ужинами, — больничную еду он есть не мог.

Вечером и утром мы с моей подругой Мирой быстро готовили еду, чтобы успеть привезти ее к обеденному времени. Приехав, я оставляла подругу в машине, а сама по невероятно длинным больничным коридорам еле доползала до палаты. Встреча, как будто год не виделись, кормежка и моя просьба поспать минут тридцать-сорок.

Какой сладкий сон! Кровать узкая, мы с Лёнечкой укладывались «тарелочками» как будто мы у себя дома, и я, едва коснувшись подушки, мгновенно засыпала, оставляя подушке усталость. Прощались трудно. Лёнечка превращался в абсолютного ребенка, который не плакал, но в глазах было столько тоски! Мне стоило невероятных усилий, чтоб не зареветь. «Лёнечка, родненький, завтра я опять приеду осталось совсем немного», — целовала я его на прощание, и уже в коридоре, звякая пустой посудой, давала волю слезам. На улице брала себя в руки: мне предстояло пройти мимо его окон, а я знала, что Лёня будет смотреть. Поднимала глаза и видела, как он прижимается к стеклу и у него дрожит подбородок. В это время я чувствовала себя матерью, которая в беде бросает своего ребенка, — нечеловеческое испытание.

Назад Дальше