И до тех пор, пока Кирилл не научился следовать советам Олегина, садились ему на шею: заставляли его перед сложнейшим съемочным днем с полуторачасовым сидением на гриме тащиться через весь город на метро, тогда как сами разъезжали повсюду на студийных машинах; вынуждали торчать в кассах за авиа– и железнодорожными билетами, знакомиться с домодедовскими парикмахершами; запихивали его в самые дрянные гостиницы и самые многолюдные номера. И это уже тогда, когда Кирилл снимался в главных ролях.
Пока в один прекрасный день терпение у Кирилла не лопнуло, и он не стукнул кулаком по столу и не рявкнул: «Сумма прописью и машину к подъезду!» И сразу все переменилось: машины стали подавать, а билеты заказывать. И даже режиссеры и операторы, которые к машинам и билетам никакого отношения не имели, вдруг стали относиться к Кириллу намного уважительнее и всячески под него подстраивались.
…«Ты был очень хорошим мальчиком, Кирилл. Добрым и искренним. А теперь ты стал взрослым», – сказала тогда Зоя Николаевна.
С того самого дня, наверно, и началось у Кирилла с Зоей Николаевной – как бы это лучше назвать? – взаимное отчуждение, что ли. И вроде отношения между ними оставались прежними, а встречаться стали все реже и реже и при встречах все меньше говорили о литературе и музыке, а больше об актерском житье-бытье Кирилла. Когда же все-таки заговаривали о литературе, то делали это скорее по старой привычке, словно отдавая дань прошлому.
Да и их литературные привязанности постепенно стали трудносовместимыми. Зоя Николаевна, например, очень любила Есенина, а Кирилл его теперь решительно не признавал. Раньше восторгался, а теперь считал чисто женским, не в меру сентиментальным поэтом. Разве можно, негодовал Кирилл, ставить этого кумира непристроенных девиц рядом с такими его талантливейшими современниками, как Блок, Мандельштам, Пастернак, да хоть бы и Маяковский! А ведь ставят. И Зоя Николаевна тоже ставила. Но спорить с ней Кирилл не собирался. Высказался однажды и этим ограничился: вам нравится, а мне не нравится. И пусть каждый остается при своем мнении.
А ведь раньше, бывало, неделями спорили на одну и ту же тему, пытаясь доказать, убедить.
Бог с ними, с литературными вкусами! Дело в том, что Зоя Николаевна стала чересчур требовательна к Кириллу, взяла за правило критически оценивать все его поступки и высказывания и проводить параллели между нынешним Кириллом и тем Кириллом, которого она знала раньше. И то, что она делала это не в открытую, а как бы невзначай, со свойственной ей деликатностью выражений и грустными ее улыбочками, отнюдь не смягчало упреки, а, наоборот, еще сильнее раздражало. «Да что ей от меня надо, в конце концов! – думал Кирилл. – Неужели она не понимает, что уже давно пора кончить заниматься моим воспитанием. Неужели ей не кажется противоестественной вся эта игра в бывшую учительницу и в бывшего ученика».
«Не бывает бывших учителей. Бывают первые учителя, старые учителя, но бывших не бывает и быть не может», – высказалась как-то Зоя Николаевна, впрочем, отнюдь не себя имея в виду.
«Не бывает и быть не может». Это теперь тоже раздражало. Раньше Кирилл восхищался ее афоризмами, с жадностью запоминал их и бережно хранил в душе, по возможности претворяя в поведение. Но постепенно они стали действовать ему на нервы. Все эти ручейки, у которых почему-то непременно надо было останавливаться, слушать их пасторальное журчание и заниматься самосозерцанием. Все эти доморощенные аксиомы о том, что хорошо и что плохо. Этот ее глубокомысленный пафос, благоговейное свечение в глазах, с которым она произносила имена великих классиков – Толстой, Бунин, Чехов. Так и подмывало Кирилла иногда прервать ее возвышенную проповедь и, наслаждаясь собственным святотатством, запустить эдакое: «Ну Чехов, понимаю вас. Да, мастер, разумеется, но ведь скучнейшие пьесы писал. И в каждой пьесе одно и то же. Умные и циничные доктора, сексуально озабоченные замужние дамочки, помешанные на собственном инфантилизме, изнывающие от восторженности двадцатилетние девочки и тридцатилетние мальчики и прочие там тузенбахи, дяди вани, сорины и фирсы. А всем им, что бы они ни говорили, хочется лишь одного – в Москву!» И святотатствовал подобным образом, хотя на самом деле любил чеховские пьесы и мечтал сыграть хотя бы в одной из них.
Вдруг она стала обижаться на Кирилла, когда он долго не навещал ее. Неужели она не понимала, что тем самым лишь отталкивала Кирилла от себя, давала ему понять, что он обязан навещать ее чаще. А Кирилл не любил быть кому-то обязанным. И в результате все реже навещал ее, перестал звонить ей по телефону и посылать поздравительные открытки к праздникам…
Ну точно! Конечно же в последний раз он видел Зою Николаевну в Пушкинском музее, на собственной премьере, когда они вместе с Олегиным читали Пушкина.
На сцене Кириллу приходилось выступать редко, а потому он нервничал, чувствовал себя зажатым и неловким, часто забывал текст. Когда они с Олегиным наконец отчитали программу, Кирилл после пережитого напряжения был точно в забытьи. К нему подходили, жали ему руку, поздравляли с удачной премьерой, а он никого не узнавал, почти ничего не слышал, смотрел поверх говоривших, пожимавших и поздравлявших и силился отыскать в выходившей из зала толпе Ленку, которая, как он тогда надеялся, все-таки придет к нему на премьеру, но которая тогда все-таки не пришла.
Не узнал он и Зою Николаевну. Он и не подозревал о том, что она присутствовала в зале. «Спасибо вам за Пушкина», – сказала Зоя Николаевна, а Кирилл машинально кивнул ей в ответ и мило, но совершенно бездумно улыбнулся – эта улыбка уже тогда была у него настолько профессиональна, что почти бессознательна, – а потом повернулся к Олегину и спросил: «Володя, ты не видел моей бывшей жены?» И лишь после того, как тот ответил, сам отрываясь от поздравлявших: «Нет, я и будущей твоей жены не видел», Кирилла вдруг словно что-то кольнуло в сердце. Но сперва ему пришлось выслушать то, что хотел ему сказать директор музея, улыбнуться ему той же милой, бездумной улыбкой и лишь после удалось спросить: «Скажите, ради Бога, вы не заметили, кто до вас подходил ко мне?» Директор удивился вопросу и обиженно пожал плечами: «Не знаю, право. Какая-то пожилая женщина поблагодарила вас за Пушкина». «Зоя Николаевна!» – тут же мелькнуло в сознании Кирилла.
Он догнал Зою Николаевну, когда она уже успела получить в гардеробе пальто, одеться и выйти на улицу.
– Зоя Николаевна, дорогая, куда же вы?! – с какой-то неестественной веселостью, точно рисуясь на глазах у выходившей публики, воскликнул Кирилл.
Зоя Николаевна остановилась и обернулась.
– Едемте с нами, а? Видите ли, мы с Олегиным нижайше просим вас на маленькое застолье по случаю премьеры.
– Что вы! Зачем это? – словно испугалась Зоя Николаевна, смущенно улыбнулась, но вдруг, мгновенно оправившись от смущения, решительно заключила: – Нет, Кирилл, спасибо за приглашение, но я не пойду. Вам сейчас надо быть с вашими родными и близкими. А я помешаю… Лучше заходи как-нибудь ко мне, когда будешь посвободнее. Тогда и поговорим. И еще раз большое вам спасибо.
Зоя Николаевна повернулась и быстро пошла в сторону Кропоткинской. И что-то, наверно, было в ее повороте и походке, что остановило Кирилла и не пустило его вдогонку за старой учительницей. Больше он ее не видел.
…А ведь она и тогда не выглядела старой. «Какая-то пожилая женщина», – сказал про нее директор музея.
Кирилл отнял от щеки тампон и провел по порезу пальцем, проверяя, кровоточит ранка или уже перестала. Палец не окрасился, и Кирилл, облегченно вздохнув, выбросил ватку в мусорное ведро. Потом пошел в спальню, снял с себя халат и стал одеваться. Он уже успел надеть брюки и белую рубашку, когда снова почувствовал на щеке медленную струйку. Кирилл выругался вслух и пошел в ванную. И в ванной, стоя перед зеркалом и глядя на струйку крови, сползавшую по щеке, но не вытирая ее, вдруг подумал: «Просто, когда она тебе была нужна, ты пользовался ею в любое время суток, как будто только для тебя она и существовала на свете, чтобы выслушивать весь твой бред, в критические для тебя моменты давать советы и наставлять на путь истинный. А как только надобность в ней отпала, ты забыл о ее существовании. Вот и вся причина!.. Хотя зачем так уж, что я ей пользовался? И она мной пользовалась, по-своему. Мы оба пользовались друг другом… Слово-то какое дурацкое– „пользовались“. Нет, как там у Андре Жида? „Nous marchâmes commodément“. Точно! „Мы шли удобно“. И пока нам было удобно друг с другом, шли вместе. И разошлись каждый в свою сторону, когда стало неудобно. Главное, что никто не навязывал себя… Едва ли она хотела меня видеть. И я ее раздражал в последнее время и наверняка больше, чем она меня… И одинокой она никогда не была. Все эти стулья. Ведь кто-то на них сидел, для кого-то она их держала. Тот же самый Дима Стрельчик, который все время к ней бегал… Да нет, не может быть! Не чувствовалось в ней одиночества!.. Но откуда мне, спрашивается, было знать, что она умерла! Меня и в Москве-то не было, когда ее хоронили!..»
И точно в завершение своих мыслей Кирилл вдруг устремился на кухню, выхватил из шкафчика пузырек с йодом и, отвинтив крышку, прижал горлышком к щеке. И кровь смешалась с йодом и скоро остановилась, оставив на щеке ржавую полосу.
Часть вторая Жена
Тесное ущелье.
Четыре конных анархиста, окружив пленных офицеров, ведут их на расстрел. Офицеров трое. Это – Сергей, полковник Звягинцев, отец Ирины, и прапорщик Еремин.
– А ЧТО БЫ ВЫ МНЕ ОТВЕТИЛИ, ПОЛКОВНИК, ЕСЛИ БЫ Я ПОПРОСИЛ У ВАС РУКИ ВАШЕЙ ДОЧЕРИ? – вдруг спрашивает Сергей у Звягинцева.
– Я БЫ ОТВЕТИЛ ВАМ, ПОРУЧИК, ЧТО ВЫ ВЫБРАЛИ ДЛЯ ВАШЕГО ПРЕДЛОЖЕНИЯ НЕ СОВСЕМ УДОБНОЕ ВРЕМЯ.
– А Я ФАТАЛИСТ, – с улыбкой отвечает Сергей.
– НУ ЧТО Ж, ТОГДА Я СОГЛАСЕН, – серьезно произносит полковник.
С горы срывается камень и летит в ущелье.
Лошади испуганно шарахаются.
Воспользовавшись замешательством конвоиров, Сергей бросается к одному из всадников, стаскивает его с седла, а сам вскакивает на лошадь.
Растерявшиеся анархисты даже не пытаются его преследовать.
В первоначальном варианте сценария дальше шла сцена погони над горными кручами, но Влад от нее отказался. Попробовал снять несколько кадров, но вычеркнул потом всю сцену, вставив в сценарий фразу: «Растерявшиеся анархисты даже не пытаются его преследовать». Вернее было бы записать: «Безграмотный режиссер даже не пытается снять сцену погони».
– Еще раз повторяю для всех! Мы с вами снимаем психологический фильм, социальную драму, а не дешевый вестерн. Вот так! Правда, Иван Иванович? – объявил Влад.
Иван Иванович – это Алянский, сценарист. Он, конечно, полностью согласился с Владом, довольный, что кто-то, кроме него самого, обнаружил в его сценарии некую психологию, а тем более социальную драму. И сцены ему было вовсе не жаль.
Вот только при чем здесь психология, рассуждал Кирилл, когда спасти всю эту драматургическую дребедень мог лишь откровенный и профессионально снятый вестерн, хоть бы и дешевый? Впрочем, Владу и он, дешевенький, был не под силу – ленив в довершение всего. Короче: «Растерявшиеся анархисты не пытаются его преследовать».
Но даже лишенная погони над горными кручами, сцена с расстрелом нравилась Кириллу. Вернее, это был единственный эпизод во всем сценарии (двухсерийном, разумеется), который не вызывал у Кирилла раздражения к себе и злости на окружающий мир. Здесь наконец-то можно было подвигаться, показать пластику, не теребить саблю, не кусать приклеенный ус – Кирилл уже достаточно накусался и натеребился за два месяца съемочного периода, – а заняться настоящим физическим делом. Раз уж играть нечего, то по крайней мере порезвиться можно: подпрыгнуть по-кошачьи, ухватить анархиста за глотку, сбросить его на землю, лихо, уже на скаку догнав лошадь, прыгнуть в седло – Кирилл умел это не хуже профессионального каскадера – и во всю прыть понестись по ущелью прочь от Влада и Ивана Алянского.
Но и тут Кириллу не дали отвести душу. После первой же репетиции сбрасываемый «анархист», угрюмый верзила, который в фильме, помимо того что его сбрасывал главный герой, имел, еще одну реплику: «За ноги их, хлопцы, а головой в муравейник» (это когда решали вопрос о том, как казнить пленных беляков), подошел к Кириллу и неожиданно высоким и жалобным голоском попросил: «Кирилл Алексаныч, пожалуйста, не хватайте меня так резко за шею. Мне больно. Вы лучше только дотроньтесь до меня, а я сам вывалюсь». И Кириллу стало его жаль.
В результате получилась какая-то самодеятельная чепуха. Кирилл подбегал к «анархисту», бережно обхватывал его пудовую ножищу и делал вид, что изо всех сил тянет ее вниз, хотя никакой силы бы не хватило, чтобы таким образом стянуть эту тушу, а туша тем временем медленно и боязливо сползала на землю. Даже Влад поморщился, глядя на эту картину, но все же дал команду снимать.
«Что, не нравится! – злорадно думал Кирилл. – Так мы же психологическую драму снимаем, а не дешевый вестерн, черт тебя подери!»
Это они уже тоже отсняли.
До того, как отправиться на вокзал и ехать в Елизово, Кирилл слушал музыку. Поставил вагнеровского «Тристана» на непонятном ему немецком языке, надел стереофонические наушники и прослушал всю оперу от начала до конца, прикрыв глаза и ни о чем не думая, а возвращаясь в посюсторонность лишь на короткие моменты, чтобы перевернуть пластинку, да и то – не снимая наушников.
Раньше он слушал музыку иначе. Она не успокаивала его, а, наоборот, обостряла ощущения, возбуждала память, заставляла сомневаться, порой доводя Кирилла до такого состояния, что он и музыки уже больше не слышал, а был поглощен собственными размышлениями, часто весьма житейскими по содержанию.
Но все это осталось в прошлом, в том, что Кирилл называл «эпохой восторженного инфантилизма». Теперь он так выпестовал себя, научился так себя настраивать и внутренне освобождаться, что музыка как бы целиком наполняла его, становилась собственным и исключительным его содержанием, вытесняя из Кирилла восприятие окружающего мира, так что и сам Кирилл на время как бы переставал быть собой и становился музыкой. По крайней мере, так ему казалось.
«Глубокому погружению в музыку» всегда предшествовал своеобразный психофизический ритуал, и чем тщательнее ритуал этот соблюдался, тем более полным было погружение. Первым делом Кирилл принимал душ, на несколько минут подставляя лицо тугой струе и «смывая с себя стресс». Затем вытирался (мягкая махровая простыня, приятно обволакивающая тело и впитывающая в себя влагу, и максимальное сосредоточение мысли на этом обволакивании и на этом впитывании), облачался в халат, приступал к процедуре технической настройки (подготовка к прослушиванию музыки с аппаратуры самого высокого класса; установка нужного освещения комнаты; выбор удобной позы в кресле и т. п.) и лишь затем включал музыку.
В итоге Кирилл испытывал такое наслаждение, так полно отдыхал душой и телом, внутренне очищался и раскрепощался, что после этого некоторое время можно было легко и со вкусом жить, и ничего не мешало.
Вот и в этот вечер Вагнер точно вымыл из него раздражение по поводу поездки в Елизово и назойливые мысли о Зое Николаевне и ее неожиданной смерти. Когда Кирилл кончил слушать «Тристана» и снял наушники, он уже не помнил о звонке Димы Стрельчика, и лишь когда сел в такси и велел шоферу везти себя на вокзал, вдруг что-то смутное и беспокойное шевельнулось в душе, но где-то глубоко и не задев сознания, а наверх всплыла другая мысль, ничего общего с тем, прежним, не имевшая: «Пушки? Надо же – триста солдат! Ради одной глупейшей сцены».
В кассовом зале вокзала творилось нечто невообразимое, то есть самое что ни на есть легко вообразимое и для летнего времени даже типичное.
Значительная очередь выстроилась и у окошка администратора; не сорок, не пятьдесят человек, как возле касс, но человек пятнадцать все же стояло.
Кирилл снял темные очки, которые в последнее время все чаще надевал в общественных местах, одним небрежным движением и слегка раздраженным «позвольте-ка» отстранил от окошка администратора мужчину восточной внешности в клетчатой кепке, что-то вкрадчиво, но, видимо, безуспешно нашептывавшего администратору, и, грозно оглядев очередь, точно заранее отметая тем самым все возможные возражения, произнес поставленным голосом:
– Здравствуйте, товарищ администратор! Моя фамилия Нестеров. «Мосфильм» бронировал мне один билет до Елизово.
Когда Кирилл, получив билет, отходил от кассы, его уже узнали, и те, которые узнали, таращили на него глаза, кто с любопытством, кто с завистью, но не известности его, разумеется, завидовали, а тому, что вот получил человек билет и без всякой очереди.
«Знали бы чему завидуете! Да я бы с удовольствием отдал вам этот проклятый билет, еще бы и деньги приплатил, чтобы только не ехать в это чертово Елизово, на эти съемки», – подумал Кирилл.
И, уже выйдя на перрон и направляясь вдоль состава к своему вагону, пожалел, что рядом с ним нет Ленки. Ей было бы приятно видеть, как ее муж достает в кассе билеты, как умело, энергично.
Раньше Кирилл ничего не умел «доставать», чувствовал себя в этой операции беспомощным, всегда кого-то стеснялся, нервничал и терялся в нужный момент. Да, злился, но у злости его всегда было не то направление: не в сторону доставаемого, пробиваемого, вымогаемого злился, а на себя, на стоявших сзади, на весь мир и, конечно же, на Ленку.
Ленка сама его провоцировала. «Ну что у меня за муж такой! – набрасывалась она на Кирилла. – Разве ты мужчина? Стоишь жалобным интеллигентиком, ручки опустил, уши развесил и спокойно смотришь на то, как у тебя из-под носа хапают твое же». И, может быть, поэтому Кирилл старался ездить вдвоем с Ленкой как можно реже, хотя любил с ней путешествовать. Но всякий раз, когда им случалось куда-нибудь отправляться вдвоем, Кирилл заранее и так красочно представлял себе все, что ожидало его впереди, и, представив, впадал в такое глубокое уныние, что и ехать никуда не хотелось. Как вспомнишь про все эти билетные кассы!