Раньше Кирилл ничего не умел «доставать», чувствовал себя в этой операции беспомощным, всегда кого-то стеснялся, нервничал и терялся в нужный момент. Да, злился, но у злости его всегда было не то направление: не в сторону доставаемого, пробиваемого, вымогаемого злился, а на себя, на стоявших сзади, на весь мир и, конечно же, на Ленку.
Ленка сама его провоцировала. «Ну что у меня за муж такой! – набрасывалась она на Кирилла. – Разве ты мужчина? Стоишь жалобным интеллигентиком, ручки опустил, уши развесил и спокойно смотришь на то, как у тебя из-под носа хапают твое же». И, может быть, поэтому Кирилл старался ездить вдвоем с Ленкой как можно реже, хотя любил с ней путешествовать. Но всякий раз, когда им случалось куда-нибудь отправляться вдвоем, Кирилл заранее и так красочно представлял себе все, что ожидало его впереди, и, представив, впадал в такое глубокое уныние, что и ехать никуда не хотелось. Как вспомнишь про все эти билетные кассы!
Да если бы только кассы! Гостиницы, где могли поселить в отдельный номер, а Кирилла с женой всякий раз совали в разные четырехместные. Рестораны, где либо вообще никуда не сажали, либо подсаживали к двум изрядно подвыпившим, плотоядным и нахальным молодым джентльменам, которые совсем не по-джентльменски разглядывали Ленку и тихо унижали Кирилла, а иногда и не тихо.
Впрочем, Ленкины представления о «настоящем мужчине» никогда не сводились к образу пробивных доставал, а, скорее, были прямо ему противоположны. Ругая же Кирилла в «ситуациях доставания», она лишь мстила ему за те моменты в их жизни… Но не в этом дело.
А дело в том, что теперь Кирилл умел доставать билеты, умел вытребовать для себя лучший номер в гостинице, запанибрата обращался с официантами, одним словом, а то и взглядом осаживал плотоядных джентльменов.
Но теперь рядом с ним уже не было Ленки.
Кирилл дошел до своего вагона, остановился и, все еще пребывая в задумчивости, молча протянул билет молоденькой проводнице.
– Ой! Вы тоже с нами едете? – спросила Кирилла проводница, словно был кто-то еще, кто «тоже с ними ехал», но тут же смутилась и вдруг с комичной деловитостью сообщила: – У вас седьмое место во втором купе. Наш поезд прибывает в Елизово в семь двадцать утра. Но вы не беспокойтесь, я вас обязательно разбужу.
– А я и не беспокоюсь, – сказал Кирилл, шагнув на площадку.
Второе купе было пусто; попутчики Кирилла еще не пришли. «Хорошо бы, чтобы одно из верхних мест досталось женщине или пожилому мужчине, – подумал Кирилл. – Я бы тогда мог обменять свое нижнее место на верхнее… Черт бы побрал Серафиму! Знает, мерзавка, что я люблю ездить на верхних полках, что на нижних я плохо засыпаю, но постоянно заказывает мне нижние места».
Кирилл осторожно, так, чтобы не помять постель, сел на свою нижнюю полку, поставил под ноги портфель и отвернулся к окну.
По перрону в обе стороны сновали люди. Появилась большая группа разряженных молодых людей, которые остановились напротив купе, в котором сидел Кирилл. Мужчины поставили на перрон яркие вместительные сумки, а женщины положили поверх них несколько балалаек в целлофановых пакетах. «Ну точно – иностранцы. Раз балалайки – значит, иностранцы, – подумал Кирилл. – Куда они, интересно, едут с Курского вокзала?.. Господи, да куда они теперь только не ездят.
«А я так и не побывал на Камчатке, – вслед за этим вдруг подумал Кирилл. – Долго собирались с Ленкой поехать на Камчатку, достали уже путевки в Долину гейзеров, купили за громадные деньги билеты туда и обратно, а поехала одна Ленка… „Да что вы, как я могла передумать! Понимаете, я даже на Камчатку поехала одна!“ – Тетке в загсе, которая нас разводила, тупой, безразличной женщине. А она ей про Камчатку и, даже не договорив и не объяснив толком, сразу: „Нет, не передумала!“ И в этом вся Ленка…»
А в чем она, Ленка? Что такое в ней заключалось, что так надолго зацепило Кирилла и никак не хотело отпустить, даже теперь, когда все уже давно было кончено и ясно – почему кончено?
Она была ни красивой, ни уродливой, ни полной, ни худой, ни высокой, ни низкорослой. Ни в ее фигуре, ни в чертах ее лица не было ничего особо выделяющегося, приметного. Разве что ноги у нее были длинные и глаза зеленые… Да мало ли их, длинноногих и зеленоглазых, бродит по белу свету, ежедневно проходит мимо Кирилла, не оставляя следа ни в памяти его, ни тем более в сердце?
Кирилл вдруг поймал себя на том, что с трудом представляет себе свою бывшую жену. Серафима, та сразу вырисовывалась, крупноплановая, цветная, почти стереоскопическая, а Ленка по сравнению с ней в зрительном ряду его памяти выглядела почти крошечной, все время на заднем плане, темной и расплывчатой. Как ни напрягался Кирилл, Ленка не приближалась и не фокусировалась.
Тогда Кирилл решил поступить иначе. Задал себе несколько ситуаций: «Ленка улыбается», «Ленка сердится», «Ленка плачет». Сначала ничего не получалось, но вдруг неожиданно для Кирилла и помимо его воли на самом крупном плане возникло Ленкино лицо, улыбающееся, испуганное, полубезумное и четкое до последней черточки.
Такое лицо у Ленки было лишь однажды: в тот день, вернее, в ту ночь, когда Кирилл поступил в театральное училище.
Тех, которые шли на третий тур без документов, прослушивали в самом конце, а Кирилл к тому же попал в последнюю десятку, так что в актовый зал училища, просторное, полутемное помещение с высокими потолками, где за длинным, крытым зеленым сукном столом сидели человек тридцать приемной комиссии, Кирилл вошел уже в двенадцатом часу ночи.
Их усадили на стулья, сбоку от экзаменаторского стола перед ослепительно ярким, ощутимо жарким и пустым кругом, выхваченным из темноты расположенными где-то под самым потолком софитами. Их заставляли поодиночке вступать в центр пустого круга, громко и отчетливо называть свои фамилию, имя и возраст, а потом, не давая им опомниться, унять нервную дрожь после этих непривычно и страшно звучащих собственных имен, фамилий и возрастов, словно добровольно отринутых от себя, заставляли читать программы, безжалостно обрывая их, ослепленных, на полуслове, сбивая их вопросами и отбрасывая назад, в темноту, на стулья, все еще пылающих своими невыраженными и неутоленными чувствами, но уже надломленных, надруганных и уже обреченных.
Председательствовал на экзамене ректор училища, хорошо известный в прошлом актер, человек чуткий, внимательный, но помрачневший и осунувшийся от всех этих более трехсот девочек и мальчиков, уже прослушанных с девяти часов утра, осоловевший от бесконечных соловьев, отупевший от однообразных ослов, козлов и косолапых мишек, а посему сейчас, в двенадцатом часу ночи, раздражительный и жестокий.
Кирилл оказался вторым по счету, а перед ним читала девушка. Читала из Куприна, из «Ямы», исповедь еще молодой, но уже давно погибшей женщины, читала, как показалось Кириллу, замечательно. Начала она тихо и спокойно, но постепенно чувства несчастной женщины, а может быть, и ее собственные мучения и обиды – двадцать два года ей было, а значит, не в первый раз поступала, не в первый раз надеялась и мучилась – переполнили ее всю, болью и страстью зазвучали в голосе, который стал уже громким, вызывающим, отчаянным. Слезы навернулись у нее на глаза, она не смогла сдержать их и вдруг разрыдалась, сквозь рыдания продолжая свой неистовый монолог. Кирилл был настолько захвачен ее чтением, что сам готов был расплакаться вместе с девушкой. Но не успел, так как ректор сердито постучал карандашом по графину и крикнул:
– Довольно! Да хватит же!
Девушка запнулась, уронила голову на грудь и так застыла.
– Ну вот что, милая, – сказал ректор уже не так сердито, но и не особенно ласково. – Нам нужны актрисы, а не истерички. Так что сядьте на место, успокойтесь, а когда другие отчитают, мы предоставим вам еще одну попытку… Да сядьте же, наконец! – крикнул он, заметив, что его слова не производят на девушку никакого впечатления.
Девушка не села, а, закрыв лицо руками, выскочила из круга и бросилась к выходу.
Где-то в темной глубине зала хлопнула дверь, потом наступила неловкая тишина, но ненадолго, так как уже через несколько секунд обиженный ректорский голос потребовал:
– Ну, кто там следующий? Давайте же побыстрее!
Следующим был Кирилл.
Позже, когда Кирилл уже учился в училище, он узнал, что чуть ли не каждая десятая девочка-абитуриентка заканчивала свою программу если не рыданиями, то слезами, по крайней мере: не выдерживали нервы, сказывалось напряжение конкурсной борьбы, сказывались бессонные ночи, упрямые надежды, а для некоторых и многие уже предпринятые ранее безуспешные попытки поступить в актрисы, многие безрадостные годы, которые казались прожитыми впустую. Можно было понять всех этих плачущих девочек. Ох как можно было понять!
Но можно было понять и экзаменаторов, измученных чужими слезами и рыданиями. Да если бы только рыдали, а то ведь чего только не придумывали, чтобы обратить на себя внимание: плясали, вместо того чтобы читать басню; падали на пол, корчились и дрыгали ногами, изображая смерть всевозможных убиенных в мировой литературе и мировой драматургии; в ходе чтения подсаживались к экзаменаторам, вытаскивали из карманов пачки сигарет и пытались закурить; норовили прочесть отрывки на любых языках мира, только чтобы не на русском, потому как на русском, дескать, все читают.
Один чудак, прошедший, впрочем, третий тур и на заключительном, этюдном туре получивший задание сыграть с одной абитуриенткой сцену семейной ссоры, в отведенные ему на подготовку полчаса умудрился сбегать в ближайший пункт проката, взял там телевизор, принес его в училище и в разгар ссоры с «женой» выбросил его в окно четвертого этажа. Черт с ним, с телевизором, когда так надо произвести впечатление!
Телевизор, слава богу, никого не угробил и сам отделался незначительными поломками, так как окна актового зала выходили на крышу третьего этажа. Но можно себе представить ужас экзаменаторов! Ведь не каждый из них в критический момент тут же в точности воссоздал в памяти архитектурную планировку училища и успокоился вместе с выброшенным телевизором на крыше третьего этажа.
Но обо всем этом Кирилл узнал позже. А тогда, в момент собственного поступления, был настолько потрясен «зверской расправой» (иначе он не мог назвать) над девушкой, читавшей Куприна, что разом растерял весь свой боевой азарт, все то, что целый день искал и культивировал в себе, и вступил в освещенный круг растерянным и эмоционально опустошенным.
– Кирилл Нестеров, двадцать четыре года, – грустно, как бы только для самого себя произнес он и на всякий случай мысленно добавил: «Образование высшее, младший научный сотрудник, аспирант второго года обучения».
– Послушайте, молодой человек, – сказал ректор. – Надеюсь, вы-то хоть избавите нас от рыданий?
– Избавлю, – пообещал Кирилл.
– Ну и прекрасно. Тогда начните с басни.
В программе Кирилла басня была самым слабым местом. Басни он никогда не любил, читать их не умел, а выучил и подготовил одну лишь затем, что она была обязательным элементом в конкурсной программе. Начал он ее читать отвратительно, так, что даже самому тошно стало. Но мучения его длились не долго.
– Молодой человек, – прервал его ректор, – вы, по-моему, не выговариваете букву «р».
– Нет, я ее выговариваю, но, увы, картаво, – уточнил Кирилл; тогда он картавил.
– А что по этому поводу говорят речевики? – поинтересовался ректор, обращаясь к присутствовавшим в зале специалистам по сценической речи, но Кирилл, не видя лица ректора, а лишь слыша его голос, отнес этот вопрос в свой адрес.
– Речевики говорят, что это легко исправить, – ответил Кирилл. Перед третьим туром он был направлен на консультацию к специалисту, и та поставила его картавому «р» именно такой диагноз. Но ректору этот самоуверенный ответ не понравился.
– Ну раз исправимо, так будьте любезны исправить свой дефект и приходите к нам на следующий год. Следующий!
«Вот и все. Пошутил, и будет», – спокойно, даже с облегчением подумал Кирилл, послушно возвращаясь на место и садясь рядом с теми, кому высшие мучения еще предстояли.
«Ну вот и все, – повторял он про себя. – Нет, всегда надо уметь вовремя остановиться… Впрочем, если разобраться, то я и здесь не проиграл. Во всем виновато мое „р“. Будь у меня нормальное „р“, как знать… Так всем и буду говорить».
И ведь ни о чем больше не думал, а лишь о том, как будет объяснять свой провал на третьем туре, словно это объяснение было для него самым главным, словно на протяжении этих нескольких недель, пока готовился к турам, пока репетировал сам с собой и начитывал программу, запершись от Ленки у себя в комнате, не родилось в нем нечто неожиданное для него самого, радостное и тоскливое одновременно, берущее свое начало где-то глубоко и далеко, чуть ли не в раннем Кирилловом детстве.
…Когда последний из десяти отчитал свою программу, Кирилл первым встал со стула и направился к выходу.
– Молодой человек, подождите! – вдруг раздался за его спиной голос ректора.
Кирилл остановился и рассеянно обернулся, точно не к нему это было обращено, хотя прекрасно понял, что именно к нему, и сердце сразу же забилось, и защемило в груди томительным предчувствием.
– Давайте мы все же вас прослушаем, – сказал ректор и добавил ехидно: – Чтобы уж наверняка знать, надо ли вам исправлять ваше «р».
«На, получай! Рухнула твоя легенда! Теперь и на „р“ не удастся свалить!» – в отчаянье подумал Кирилл.
– А откуда мне начать? – услышал он собственный голос, но как бы со стороны, точно не он это спросил, а кто-то другой.
– Откуда? Оттуда, где в прошлый раз остановился. Прямо оттуда и начни, – засмеялся ректор.
Он издевался над Кириллом. Что значит начать оттуда, где остановился? С полуфразы, что ли? С полуслова? Оттуда, где его оборвали, обозвали косноязычным, прогнали на место. Да он, сукин сын, просто издевается! Нагло издевается, пользуясь своей властью и безнаказанностью!
– Нет, басню я читать не буду! – вдруг решительно и зло объявил Кирилл и еще громче и решительнее, как бы разом отвергая возможные возражения: – Шекспир! Юлий Цезарь! Монолог Марка Антония!
Этот же монолог он читал на первом и втором турах, читал весьма неинтересно, не представляя себе ни своего противника Брута, убившего Цезаря, ни возбужденной, жаждущей крови толпы, к которой обращался, а как бы себе самому декламировал, с самим собой рассуждая и полемизируя. Не оборви его ректор, не усади на место, а потом снова не заставь читать «оттуда, где остановился», Кирилл бы и на третьем туре прочел монолог так, как читал до этого. Но его оскорбили, над ним потешались, и, прежде чем уйти из училища, он должен был им ответить, их же оружием отомстить за себя, а заодно и за унижение той несчастной девушки, которая читала перед ним Куприна, за унижение всех тысяч униженных и оскорбленных, поступавших и провалившихся в училище.
Всем сразу отомстить было невозможно. Надо было выбрать кого-то одного, самого сильного и самого опасного противника, и поразить его смертельно с одного удара, пока не повалили на землю и не стали бить ногами, а остальных попытаться переманить на свою сторону.
Жертву он выбрал себе тут же – ректор. Лучшего Брута он не мог себе и представить.
И, едва сдерживая кипящую в себе злость, пугаясь ее и упиваясь ею, Кирилл сделал несколько шагов вперед, чтобы выйти из-под слепящих софитов и увидеть лица сидящей перед ним толпы, и бросил в эту толпу громкое, властное, заглушающее, нарочно выделяя свое «р», делая его еще более раскатистым, еще более картавым, не стыдясь его, а гордясь им:
– «Р-р-римляне! Согр-р-раждане! Др-р-рузья!»
Тишина, наступившая в зале вслед за этими словами, поразила Кирилла. Он не ожидал, что вдруг станет так тихо, и, как бы оправдываясь за свое чересчур громкое начало, произнес спокойно:
– «Не славить пришел я Цезаря, а лишь ему последний долг воздать. Людей переживают их грехи. Добро же чаще погребают вместе с ними».
Его пока не поняли, не поверили еще в его искренность, и он продолжал, стремясь окончательно расположить их к себе, ненавидя их ничуть не менее, чем раньше, но слишком хорошо зная, насколько необходимо ему их доверие:
– «Он другом был мне, другом верным… Честный Брут сейчас сказал, что Цезарь был властолюбив. О! Это – тяжкий грех, коль это правда. И за него он тяжко поплатился».
Теперь, кажется, поверили. И теперь-то можно было начинать. «Ну, держитесь, мерзавцы! Сейчас я вам устрою!» – злорадно подумал Кирилл, но начал как бы издалека, словно вдруг усомнившись в справедливости только что сказанного.
– «Но, Цезарь, в чем же властолюбие твое?.. Ты пленных пригонял толпою в Рим, их выкупом казну обогащая. Быть может, здесь скрывалось властолюбье? Ведь назвал Брут тебя властолюбивым, а Брут бесспорно честный человек!»
В честности Брута он пока не мог себе позволить усомниться и поэтому последнюю фразу произнес, глядя в глаза Бруту, открыто и радостно, точно сам гордился его честностью. Брут не выдержал и отвел глаза в сторону. Кирилл едва заметно усмехнулся, обвел собравшуюся толпу хитрым прищуренным взглядом и, уже обращаясь к ней, а не к Бруту, опять внешне недоуменно, но внутренне все увереннее и настойчивее:
– «При виде нищеты сограждан покойный Цезарь слезы лил. Так мягко властолюбье не бывает! Но… назвал Брут его властолюбивым? А Брут бесспорно честный человек!»
Последнюю фразу он теперь чуть ли не выкрикнул, точно с досады, точно себя самого убеждая в честности Брута, в которую всеми силами хотел бы верить, но неожиданно обнаружил в своих словах и в себе самом противоречие, которое сам не мог устранить, а потому обратился к толпе, призывая ее в свидетели и судьи:
– «Вы помните, во время Луперкалий я трижды подносил ему венец. И трижды от него он отказался. Быть может, здесь скрывалось властолюбье?! Ведь назвал Брут его властолюбивым!..»
И вдруг – ужасная догадка, будто только что родившаяся в его сознании; настолько ужасная, что ее и высказать-то невозможно, разве только почти шепотом, испуганно глядя на Брута. Но сколько яростного злорадства было в этом шепоте:
– «А Брут… бесспорно… честный… человек?!»
Толпа заколыхалась и посмотрела на Брута, а Брут оглянулся на толпу.