— Я? — женщина смотрела изумленно, а пальцы ее правой руки уже суетливо обжимали карманы, проверяя, что в них.
— Ну, а кто — я что ли?! — сердито ответила Надя. — С чего б я стала вам свои давать?!
Рука женщины метнулась к деньгам и тут же повисла. Наташа видела, что она колеблется.
— Вы, наверное, ошиблись, — тихо сказала женщина.
— Да я же видела, как они у вас из кармана вывалились! Вот из этого, — Надя ткнула пальцем в сторону названного кармана, и женщина отшатнулась так испуганно, точно Надя собиралась сдернуть с нее юбку. — Во народ пошел, а?! От собственных денег отказывается! — она хихикнула.
— Да женщина, у вас выпали, — вступила и Наташа и протянула руку. — Ну, если вам они не нужны…
Женщина выхватила у Нади деньги, сказала «спасибо» и медленно пошла прочь, что-то бормоча о каком-то Коленьке, который вчера приходил. Бутылки в ее авоське изумленно звякали.
— Черт! — сказала Надя, сняла очки и начала с чрезмерным усердием протирать носовым платком совершенно чистые стекла.
— Думаешь, она поверила? — спросила Наташа. Надя пожала плечами.
— Во всяком случае, она ушла. А разберется если — не выкинет же.
— Может, надо было как-нибудь по-другому. Может, поздоровались бы и…
— Ага и представились, и денег потом дали! Ты, Натаха, иногда простая, как садовые грабли. Ты вспомни ее. Ты думаешь, она бы эти деньги взяла? И я не думаю, что ей было бы приятно, если б мы ее узнали.
— И так и так неправильно, — вздохнула Наташа.
— Да. Нельзя так вмешиваться в чужие жизни. Мы же не боги. Я и так уже…
Надя вдруг стрельнула глазами в сторону и отвернулась.
— Что «уже»?
— В ее жизнь вмешалась, правильно? Но, с другой стороны, если боги давным-давно в отпуске, кто-то же должен делать за них их работу.
Наташа внимательно смотрела на нее. Показалось ли или подруга только что чуть не выдала ей какую-то постыдную тайну? Но лицо той уже было обычным и сердитым.
— Жарко, — сказала она таким тоном, словно именно горячее июльское солнце было виновато во всех превратностях жизни.
Они обернулись и еще раз посмотрели вслед уходившей женщине, уже превратившейся в едва различимый силуэт на фоне пыльных платанов, — вслед своей первой учительнице.
* * *— Ты давно не приходила.
— Некогда, ты же знаешь.
— Тебе постоянно некогда. У меня для тебя время почему-то всегда находилось.
— Перестань.
— Что у тебя с Пашей.
— Все прекрасно.
— Врешь!
— Это ты из-за носа что ли?
— Нет. Если бы он тебя ударил, ты бы дала сдачи и ушла. Я тебя знаю. Уж тут ты бы точно променяла его квартиру на нас.
— Перестань.
— Что, прошла любовь?
Мама старый человек и она неглупый человек.
— Мне так кажется.
— Его или твоя?
— Общая.
— Ну, что ж. Разве вы плохо живете?
— Да нет.
— Тогда это не страшно. Дом есть, работа есть. Детей вам пора заводить. Главное, чтобы дети были. Чтобы любили. А муж… так, при доме.
За окном ветер и горячая темнота. Большие старые часы щелкают маятником — туда-сюда — туда секунды, сюда минуты. Тихо бормочет старенький «Фотон». Вокруг пыльной люстры кружит большая мохнатая моль, тупо и упорно бьется о стекло, качаются тонкие подвески. Моль упряма — она не улетит, пока не сгорит, не разобьется или не выключат свет. Ее жизнь замкнулась на раскаленной спирали.
На кровати под простыней S-образный холмик — тетя Лина давно спит, рядом с ней — большой трехцветный кот, почти в таком же почтенном возрасте, как и она. Мама сидит в большом кресле с лопнувшей в нескольких местах обивкой. В руках у нее деньги.
— Ты бы хоть позвонила, предупредила, что придешь. Я бы что-нибудь испекла. И Лина бы спать не ложилась. Теперь-то ее не добудишься.
— Я не знала, что приду. Просто, оказалась в ваших краях и зашла. Заодно и деньги отдать.
— Неправда. У тебя что-то случилось, вот ты и пришла. Как тебе носовой платок нужен, так ты прибегаешь! Надьку твою чаще вижу, чем тебя!
— Перестань.
— Я тебя почти не вижу.
— Ну, мама! — Наташа встала со стула, подошла к ней, обняла — неловко — уже давно она этого не делала. И как только прикоснулась — что-то произошло, словно все винты, на которых держалось ее самообладание, вдруг развинтились, и она уткнулась матери в плечо, чувствуя, как глаза набухают влажным и горячим. Она пришла, чтобы деловито рассказать ей обо всем случившемся, посоветоваться насчет Паши — и все это спокойно, размеренно, как делают взрослые женщины. Но теперь она поняла, что не сможет рассказать ничего — связно, во всяком случае. И не будет рассказывать — ни к чему маме знать это все, волноваться лишний раз. Она чувствовала на спине мягкие мамины руки. Мама стала совсем седая. Только сейчас Наташа с внезапной остротой подумала о том, что мать не вечна, а время идет все быстрей и быстрей. Только мама и Надя. Дед ее не любит, тетя Лина в основном живет в каком-то другом, только ей одной понятном мире. А кто останется потом с ней, с Наташей? Правильно кто-то когда-то сказал: любовью не бросаются.
— Мама, мне так все это надоело! — пробормотала Наташа. — Я стала такая взрослая — аж противно!
— Ты не взрослая, — мать погладила ее по голове. — Для меня ты никогда не будешь взрослой. Что у тебя случилось?
— Да я и сама не знаю, — Наташа отошла, достала платок и вытерла глаза. — В последнее время мне кажется, что я живу по кругу. Словно все мои дни нарисованы под копирку.
Мать пожала плечами слегка недоуменно.
— Большинство людей так живет, Наташа, просто нужно уметь видеть хорошее. А ты его не видишь, вот и маешься. Вон и Надя, я смотрю…
— Я не хочу быть большинством, мама. Я хочу жить. Я недавно вышла прогуляться и поняла, что не вижу людей — одних покупателей. Все думаю — кто бы из них да что купил! Эта работа…
— Так брось ее.
— Ну, как это «брось»?!
— Тогда что тебе нужно? Муж тебя не устраивает? Ну, дорогая, я в твои отношения с парнями никогда не вмешивалась, мне казалось, что ты сама найдешь то, что тебе надо. Ну, нашла? Чего ж ты жалуешься? Не устраивает — разводись, ищи другого. Переезжай к нам — мы будем очень рады. Ты еще совсем девчонка — у тебя все впереди.
— Кто я, мама?
Показалось или в глазах у матери страх? Нет, наверное свет так падает.
— Что значит «кто»?
— Кто я, где мое место?
Нет, не показалось, теперь голос матери звучит с явным облегчением. Да что ж это такое — опять загадки. То Надя, теперь мама.
— Свое место ищи сама. Я тебе тут не помощник, — она опустила глаза на картину, лежащую у нее на коленях. — Очень красиво.
Наташа засмеялась.
— Ты даже о самой примитивной моей мазне говоришь «очень красиво»! А дед спит? Я хочу показать ему.
— Нет, не спит, словно знал, что ты придешь. Всегда тебя как чует.
Наташа взяла картину и направилась к двери. На полдороги обернулась.
— Светка не звонила?
Мать отвернулась и глухо ответила:
— Нет.
Дед полулежал одетый на своей кровати, до пояса закрытый толстым одеялом, — старая кровь текла медленно и уже не согревала его маленькое тщедушное тело. Глаза за стеклами очков казались хищно-огромными, морщинистые руки, покрытые пигментными пятнами, аккуратно скрестились на животе, ладони походили на два высохших съежившихся листа. Перед кроватью стоял его персональный телевизорчик «Юность» — показывал он отвратительно, но дед всегда упорно смотрел только его, отказываясь от просмотра передач и фильмов вместе с остальными обитателями квартиры. Увидев внучку, он слегка пошевелился, но на лице его не было ни удивления, ни радости.
— Что это? — его указательный палец приподнялся и указал на картину. Ни «здравствуй», ни «как дела». Дед считал, что подобные слова не нужны, а если кому-то и захочется рассказать о своих делах, то пускай говорит сам, без подсказок.
Наташа подошла к кровати, пытаясь улыбнуться, но, как всегда это бывало в присутствии деда, получалось плохо. Она не питала к нему нежных родственных чувств, но ее всегда тянуло к нему, как тянет детей ко всему загадочному и страшному. В детстве Наташа и Надя любили играть в его комнате — она казалась перенесенной сюда из какой-то древней сказки — мрачная, таинственная, на стенах — странные фигурки и рисунки, старые, пожелтевшие, потрескавшиеся моржовые бивни с резьбой — много разных странных вещей, место которым, как однажды заметила Надя, в жилище какого-нибудь чукотского шамана, но никак не в квартирке южного города. Но самым замечательным был, конечно, сундук — большой, чуть ли не в полкомнаты, старинный, обитый штофом сундук, на котором можно было спать, как на кровати, правда, только теоретически — дед никого и близко не подпускал к сундуку. Сундук был накрепко заперт, и сколько Наташа не старалась в отсутствие деда открыть его всеми имевшимися в доме ключами, у нее ничего не вышло. Сундук хранил свои тайны свято — в него, как и в дедовские мысли, не было доступа никому. Наташе казалось иногда, что сундук — идол деда, и по вечерам, запираясь в своей комнате, дед возносит ему неведомые молитвы, делая погромче телевизор, чтобы никто его не подслушал. И сейчас, протянув деду картину, Наташа покосилась на сундук (что же он там держит — золото-брильянты? магические книжки? пару скелетов?), покрытый облезлым ковриком.
Дед взял картину и посмотрел на нее, и тотчас его пальцы сжались, комкая края бумажного прямоугольника, а лицо словно пошло рябью — задергалось, и казалось, все его мускулы сокращаются одновременно. Глаза выпучились за стеклами очков, чуть ли не соприкасаясь с ними. Он издал странный скрипящий звук и бросил картину на пол.
— Плохая! — раздраженно буркнул он и снова уставился в телевизор, и его ладони снова уютно скрестились на животе. Скривив губы, Наташа наклонилась и подняла рисунок, нисколько не удивившись — реакция деда на ее изобразительные изыскания всегда была примерно одинакова. И с чего это сейчас, спустя четыре с половиной года, она решила, что дед отнесется к ним благосклонно?
— Неправда! — возмущенно воскликнула она и сунула картину ему в руки, теперь уже готовая ее поймать. — Посмотри внимательно! Это же намного лучше, чем раньше! Посмотри и скажи, мне надо знать! Может, Надька права и мне стоит снова этим заняться?! Меня тянет к этому, меня тянуло и раньше, но сейчас… все по-другому. Ты не знаешь, почему?
— Надька — профурсетка! — отрезал дед, но картину взял, правда, теперь держал ее, как держат за хвост дохлую мышь, собираясь выбросить. Его лицо по-прежнему хранило сварливое выражение, но было на нем что-то еще — что-то, совершенно ему не свойственное и выглядящее на нем так же нелепо, как капуста на новогодней елке. Наташа никогда не думала, что увидит на лице деда это выражение — оно всю жизнь казалось ей навечно выточенным из злости, цинизма и снисходительного презрения.
Дед б о я л с я.
— Ты что? — удивленно спросила она, думая, что этот страх вызван предвидением сердечного приступа. — Деда Дима! Тебе плохо?
Дед затрясся, словно сквозь него пропускали электрический ток.
— Ты нашла себе глупого мужа и рисуешь глупые картинки! Почему мне должно быть хорошо?! Мазюльки — занятие для дураков! Ты должна работать!
Он говорил едва слышно, но Наташе казалось, что он кричит во все горло. Неожиданно на нее накатила обжигающая волна ярости, захотелось вцепиться деду в горло и давить, давить…
Никто меня не бил в детстве — только ты.
Она протянула руку, чтобы забрать картину, но дед крепко вцепился в нее, и когда Наташа дернула, уголок листа оторвался и остался в узловатых старческих пальцах, и эти пальцы тотчас сжались, с легким шелестом сминая часть картины в бесформенный комок. Девушка вздрогнула, словно кусок вырвали не из картины, а из ее тела.
— Я ухожу, — сказала она едва слышно и повернулась к двери. Потом спросила, глядя в темный проем и слыша, как сзади по телевизору рассказывают о преимуществах одного моющего средства перед всеми остальными: — Деда Дима, по идее, старость подразумевает мудрость. Ты можешь мне сказать, что такое зло?
— Ты, — пробурчал дед сзади и скрипнул кроватью.
— Я спрашиваю серьезно. Ты знаешь?
— Ты рисуешь глупые картинки и задаешь глупые вопросы! Зло там, где люди! Ты такая же дура, как и твоя мать! Уйди! Когда ты образумишься и бросишь своего альфонса, может, я поговорю с тобой! Займись работой! — теперь в голосе деда страх звучал настолько явственно, что ей самой стало страшно. Дед был постоянен, и то, что он говорил сейчас, было тем же, что он говорил и много лет назад, но она никогда не видела, чтобы он чего-то боялся — ему просто было на все наплевать. Что с ним случилось? — Уйди, я хочу смотреть телевизор! Ты всегда мне мешаешь!
Она повернулась и пристально посмотрела на деда. Блеклые глаза за стеклами очков широко раскрыты, и в них то ли страх, то ли боль. Запавший рот устало дрожит, пальцы суетливо бегают по краю одеяла, лицо в тенях и морщинах. Сейчас дед казался каким-то ненастоящим и словно растворялся в своей комнате, среди своих вещей — он и сам был какой-то древней вещью, почти никогда не покидавшей этой комнаты. Дед обладал великой способностью — он умел быть одиноким.
— Что с тобой стало, деда Дима, — спросила Наташа тихо. — Я всегда хотела это знать. Почему ты так ко мне относишься? Ты ведь любил папу и Светку, я знаю. А я? Как же я? Чем я хуже?! Я делала для тебя все, что могла, ты живешь на мои деньги! Что тебе еще надо?! Почему ты ведешь себя, как старая сволочь?!
— Не смей так со мной разговаривать!!! — завизжал дед, брызгая слюной. Его ноздри раздувались, лицо побагровело, принимая даже какой-то фиолетовый оттенок. Он схватил подушку и швырнул ее в Наташу, и подушка, не долетев, упала на пол. — Пошла вон, дрянь! Пошла отсюда!
— Да я в жизни больше к тебе не зайду! — крикнула она, уже не заботясь о том, что ее могут услышать мать и тетка, выскочила из комнаты и хрястнула дверью о косяк с такой силой, что посыпалась штукатурка. И за звуком удара, за испуганным голосом матери, спрашивающей, что происходит, за собственным бешенством Наташа не услышала, как дед тихо произнес ее имя и не услышала, как он плачет.
Она быстро попрощалась с расстроенной матерью (а чего же ты, мама, так испугалась?), запихнула картину в сумку, смяв ее при этом — с оторванным углом рисунок уже не обладал прежней магической притягательностью, словно изуродованная картина умерла, истекла кровью. Тетя Лина проснулась и теперь сидела на кровати, глядя на Наташу с легкой сонной улыбкой, но Наташа знала, что она ее не видит.
По темной лестнице спускалась, как обычно, зажав нос, — воняло в подъезде ужасно, до рези в глазах, — и уличный воздух, пусть горячий и пропитанный выхлопными газами, показался ей чудесным — и она с разбегу нырнула в него, как в воду, пулей вылетев из подъезда.
На часах — десять. Ушибленный нос болит, настроение ужасное. Она росла без отца, дед был в семье единственным мужчиной, и для нее все-гда было очень важным его мнение. Еще важней были его похвалы, которых всегда доставалось так мало. Прошли годы, но ей до сих пор хотелось доказать деду, что она стала чем-то значительным. Ну и что? Всегда это кончалось одними лишь скандалами. Старый маразматик (кого она обманывает — дед — старый, но чертовски умный хитрец — маразм ему не грозит еще лет сто!), с нее хватит, пусть дед обращается в труху среди своих бивней, рядом со своим сундуком — ей наплевать, что он думает.
Подъехал троллейбус, громко лязгнули старые двери, напомнив, что десять вечера — это десять вечера, и давно пора домой — завтра рабочий день, завтра все начнется сначала. Поднимаясь по ступенькам, Наташа подумала, что, должно быть, начала очень уж мрачно относится к жизни.
В салоне, кроме нее, находилось человек десять, и все ехали поодиночке, жались к окнам, читали или разглядывали ночь за поцарапанными стеклами. На переднем сиденье, вольготно раскинувшись, спал человек в одежде, грязной до отвращения, и, сидя в середине салона, Наташа чувствовала исходящий от него тяжелый тухловатый запах. Троллейбус подпрыгивал на выбоинах, и подпрыгивало тело спящего, постепенно сползая к краю сидения. При очередной встряске человек свалился на пол, но не проснулся — только хрипло, с бульканьем вздохнул и перевернулся на живот. На него никто не посмотрел.
Домой Наташа шла обычной дорогой. Возле мусорных ящиков она остановилась и, немного подумав, открыла сумку, вытащила скомканный рисунок и бросила его поверх горки мусора.
Паша был дома — перед подъездом, за бордюром косо стояла «копейка», на Вершине Мира горел свет, и ей показалось, что она видит темный силуэт мужа на фоне занавесок. На подъездной скамейке в свете окон первого этажа жарко обнималась парочка школьного возраста, и Наташа, чтобы не мешать, отошла в сторону и достала сигарету.
На дороге было темно — теперь, наверное, фонари зажгутся нескоро. Столб так же лежал поперек двора, и где-то рядом валялись и порванные провода, не видные в темноте. Что же на самом деле случилось прошлой ночью? Вопрос возвращался и возвращался…
Наташа затянулась сигаретой, и сильный порыв ветра взметнул ее волосы, бросив их ей в лицо. Она сердито отмахнулась, глядя сквозь густую крону платанов, — мысли ее бродили далеко.
Из темноты плеснулся яркий свет фар подъезжающей машины, донесся звук мотора, и Наташа лениво повернула голову, чтобы посмотреть — проедет ли она благополучно или с ней что-нибудь случится, и это пополнит пресловутую Надину статистику.
Машина ехала очень быстро, прямо-таки летела, и на выбоинах ее подбрасывало от души. Хмуро провожая ее глазами, Наташа подумала, что это вполне подходящий вариант для статистики — недопустимо ездить с такой скоростью по дворовым дорогам, да еще ночью — мало ли кто…
Отчаянный визг колес и пронзительный страшный крик разбил ее мысли вдребезги. Свет фар, до того скользивший плавно, резко дернулся, и машина остановилась, а крик не прекращался — не крик — полувизг-полувой нарастал и нарастал, набирая силу, — жуткий звук нестерпимой боли. Уронив сигарету, Наташа бросилась к дороге, уже только на бегу понимая, что крик издает не человеческое горло, что сбили не человека — собаку, всего-навсего собаку, но остановится уже не могла, а крик становился все громче, все пронзительней и все кошмарней, ввинчиваясь в мозг, и ей казалось, что боли, заключенной в таком крике, вообще не должно существовать — это невозможно. И как живое существо может так кричать, как у него хватает воздуха и сил?