Машина ехала очень быстро, прямо-таки летела, и на выбоинах ее подбрасывало от души. Хмуро провожая ее глазами, Наташа подумала, что это вполне подходящий вариант для статистики — недопустимо ездить с такой скоростью по дворовым дорогам, да еще ночью — мало ли кто…
Отчаянный визг колес и пронзительный страшный крик разбил ее мысли вдребезги. Свет фар, до того скользивший плавно, резко дернулся, и машина остановилась, а крик не прекращался — не крик — полувизг-полувой нарастал и нарастал, набирая силу, — жуткий звук нестерпимой боли. Уронив сигарету, Наташа бросилась к дороге, уже только на бегу понимая, что крик издает не человеческое горло, что сбили не человека — собаку, всего-навсего собаку, но остановится уже не могла, а крик становился все громче, все пронзительней и все кошмарней, ввинчиваясь в мозг, и ей казалось, что боли, заключенной в таком крике, вообще не должно существовать — это невозможно. И как живое существо может так кричать, как у него хватает воздуха и сил?
У обочины дороги она остановилась и зажала рот рукой. Сзади послышался топот быстро бегущих ног — кто-то догонял ее — наверное, крик сдернул со скамейки ту самую приподъездную парочку, но Наташа не обернулась.
Собака лежала за задними колесами машины, освещенная слабым светом габаритных фар, и, увидев ее, Наташа чуть не застонала — Дик, бедный Дик, самый безобидный пес в мире. А что будет с Викторией Семеновной, когда она узнает?! Зрелище было ужасным — несчастного пса перерезало почти пополам — но хуже всего были не кровь, не вылезшие внутренности, а то, что собака, несмотря на страшную травму, еще жила, еще кричала и дергала лапами, точно пытаясь и сейчас убежать от смерти.
Над собакой уже стоял водитель — молодой парень, на вид младше Наташи. Его лицо пряталось в тени, пальцы рук суматошно комкали друг друга.
— Что ты смотришь! — в бешенстве закричала Наташа. — Убей его! Не видишь, как пес мучается?! Ну!
Она почувствовала, что парень смотрит на нее с ужасом. Похоже, ему еще никогда не доводилось никого сбивать на дороге. Возможно, он и не виноват, — всем была известна страсть Дика гоняться за машинами, но сейчас Наташа просто не способна была учитывать подобные оправдания.
— Я? Н-нет…я… — растерянно забормотал парень и замотал головой, точно отмахиваясь от невидимых мух. Он опустился на корточки рядом с Диком, и в свет фар вплыло его подергивающееся лицо с полуоткрытым ртом. — Е… да что ж… откуда он выскочил..? я… у меня тормоза… бляха… я ж…
— Дик… — всхлипнула Наташа и с трудом повернула голову — шея не гнулась, точно распухла, — огляделась, почти ослепнув от слез (камень, что угодно — как же ему больно! господи, замолчи, Дик, замолчи, умирай же).
— Ни хрена себе! — громко сказали сзади полуиспуганно-полужалостливо-полувосторженно. — Бедная псина! Да это ж тетки Вички собака! Ты что сделал, козел?!
Парень снова начал сбивчиво что-то бормотать про тормоза. Наташа отвернулась и медленно побрела прочь в муторном угаре, спотыкаясь и пошатываясь. Крик сзади начал стихать, а потом резко прекратился, и в воздухе повисла страшная звенящая тишина (слава богу, умер; бедный Дик, я бы не смогла поднять руку на Дика).
С трудом поднявшись по лестнице, она, вместо того чтобы открыть дверь своим ключом, ударила в нее ногой и устало прижалась щекой к теплой кожаной обивке. В коридоре послышались шаги, глазок вспыхнул желтым огоньком, скрежетнул замок, и дверь подалась внутрь, являя на свет недовольное лицо Паши.
— Ну, что на этот раз? — ворчливо спросил он, отступая, чтобы дать ей войти. Наташа ввалилась в квартиру и зло захлопнула за собой дверь. — Елки, ты глянь на себя — все размазалось! Ты чего ревешь?!
Бросив сумку, Наташа прошла в ванную и включила воду на полную мощь.
— Дика машина сбила, — донесся ее голос сквозь шум и хлюпанье. Паша нахмурился и потер подбородок.
— Блин! Что — совсем?
— Да. Паш, сходи, скажи Виктории Семеновне. Я не могу.
— Ладно, — она услышала шарканье обуви, потом хлопок входной двери, и выключила воду. Вытерла лицо полотенцем, сильно нажимая и растирая кожу до красноты, точно вместе с водой можно было стереть с себя, все, что только что пришлось увидеть, и повернулась к зеркалу, к своему отражению с покрасневшими глазами и носом, распухшим уж вовсе неприлично.
Перестань. Это была собака. Всего лишь собака. Не человек, не ты, никто. Собака.
Страшно.
Переодевшись, она пошла на кухню. Тихо, пусто, на столе крошки, нож, испачканный в масле, — наверное, Пашка делал бутерброд. Наташа выглянула в окно, но в темноте за платанами ничего не было видно, только слабый свет — машина еще не уехала. Она включила радио и, поворачивая ручку громкости, заметила, что пальцы у нее мелко дрожат.
Когда муж вернулся, Наташа, склонив голову, сидела на табуретке возле мусорного ведра и чистила картошку, соскребая шелуху с такой яростью, точно снимала скальп с заклятого врага. Ведро было полным полно, но Наташа продолжала бросать туда очистки, не обращая внимания на то, что они скатываются с горки мусора и падают на пол.
— Ну что? — громко спросила она, не поднимая головы. Шлеп! — упала на пол еще одна картофельная ленточка.
— Ну что — плачет, понятное дело. Пошла на дорогу забирать его, — сказал Паша из коридора и зашуршал тапочками к кухне. — Бедный пес! Я ей тысячу раз говорил… Эй, ты что творишь?!
Наташа вздернула голову и холодно посмотрела на мужа.
— А что я творю?
— Ты куда чистишь?!
— В ведро, которое ты так хорошо выбросил четыре дня назад!
Пашка по-старушечьи поджал губы со слегка смущенным видом.
— Ну, забыл. Ну, а почему ты сегодня не выкинула?
— Потому что я сказала это сделать ТЕБЕ! Не так уж это и сложно — выбросить мусор! Не требует ни физических, ни интеллектуальных, ни материальных затрат, правда?! Но ты уже даже этого не можешь сделать!
— Говорю же, забыл! Чего ты психуешь?! Выброшу я!
— Конечно! — Наташа кивнула и швырнула очищенную картофелину в раковину. Паша резко шагнул к ней.
— Слушай, в чем дело?!
— Ни в чем. Иди, иди, Паша, устал, наверное, за день. Иди, давай, чего встал?! Надоело, я не хочу с тобой ругаться, — Наташа махнула ножом в воздухе с каким-то безнадежным отчаянием. — Я вообще ничего не хочу с тобой делать.
Муж резко повернулся и ушел в комнату, а Наташа снова начала чистить картошку, с трудом сдерживая злые слезы. Она не понимала, что происходит — чем дальше, тем хуже. Жизнь теперь напоминала ей крутую обледенелую горку, на которой она споткнулась и теперь неумолимо скользит — вниз, вниз, и остановиться уже нет никакой возможности. А что внизу — об этом страшно даже подумать. Наташа сердито шмыгнула носом. Ей было жалко Дика, жалко себя, жалко мать, жалко отца, которого она никогда не видела, и ей хотелось, чтобы Паша, который этого не понимает, провалился ко всем чертям. Может, она и несправедлива к нему, но сейчас ей до этого не было дела.
Она думала об этом, пока ворошила картошку на сковородке, пока резала салат, пока они ужинали — молча — говорил только телевизор, пока мыла посуду, пока расстилала постель — пока катилась по привычной накатанной кольцевой дороге. Думала и в постели, когда они с Пашей, слегка примирившись, как-то виновато и осторожно занялись любовью. И только засыпая, уже соскальзывая в темные затягивающие глубины небытия, она успела подумать:
«Сволочь!»
И успела удивиться.
Определение дороги. Определение одушевленного.
* * *Утром Наташа проснулась не сама — ее растолкали — грубо и торопливо, и она села на постели — взлохмаченная, сонная, недовольная, подтягивая простыню к подбородку. Посмотрела на часы на тумбочке (еще пятнадцать минут можно было прекрасно поспать!), потом на Пашу, который сидел на краю кровати, облаченный в спортивные штаны.
— Чего?
— А Семеновна-то померла, — сказал он негромко.
Сон мигом слетел с Наташи — даже ведро ледяной воды не подействовало бы более эффективно.
— Как?!
— А вот так. Толян со второго этажа сказал — я на балкон покурить вышел, а он уже двор метет, ну и сказал. Плохо ей вчера на дороге стало. Как собаку свою увидела, так и все. «Скорую» вызвали, да пока ж она доедет…
— А ты с ней вчера не ходил на дорогу? — с трудом произнесла Наташа, судорожно комкая и без того измятую простыню.
— Нет. Наверное, надо было, да?
Наташа неопределенно махнула рукой, отбросила простыню, встала и, в чем мать родила, побрела к выходу из комнаты, прижав ко лбу ладонь. Остановилась, повернулась.
— А ты ничего не путаешь?
Паша недоуменно пожал плечами.
— Чего тут путать? Увезли ее, все. Толян вот недавно за домом Дика закопал. Вот блин, как одно за другим-то, а? Думаешь, если б я с ней пошел, она бы… Так там вроде был уже кто-то.
Наташа покачала головой, потом тихо, даже как-то вкрадчиво спросила:
— Она умерла на дороге? На той же, где и Дика?..
Паша удивленно посмотрел на нее.
— Ну, я ж говорю… пока «Скорая» притащилась…
Наташа отвернулась и стала одеваться, путаясь в одежде, повторяя про себя: «Ничего, ничего», — словно это было простенькое заклинание, могущее избавить от чего угодно, в том числе и от нелепых мыслей. Ничего не происходит. Ничего страшного. Ничего удивительного. Ничего…
Пляшущие под напряжением провода… Изувеченный пес… Старушка, хватающаяся за сердце… Цветы и ленточки на сером бетоне… Ничего…
Фонарный столб упал — поработало время, был плохо установлен, дожди, плохой материал.
Дик — было темно, а он всегда так любил бегать за машинами — без лая, молча, как тень.
Виктория Семеновна — старая женщина, сердце больное — увидела любимую собаку, превратившуюся в кашу — и для здорового зрелище жуткое. Они тут тоже виноваты — не надо было вообще ее на дорогу пускать.
Венки на столбах — ну, про это она вообще ничего не знает — тут причины могут быть какие угодно — алкоголь, плохая видимость, скользкая дорога, неполадки с машинами.
Все обычно. Все настолько обычно, что это кажется ненормальным.
Все утро Наташа ходила сама не своя. Все валилось из рук, ничего не получалось. Разбила тарелку. Рассыпала крупу. Начала делать салат и порезала палец. Уронила масло. Сожгла яичницу, и завтрак пришлось готовить заново. Паша поглядывал немного удивленно, но ничего не говорил, приписав ее неуклюжесть растроенности по поводу кончины Виктории Семеновны. Уходя на работу, дверь за собой притворил так тихо, что Наташа его ухода даже не заметила.
Кое-как позавтракав и собравшись, вышла на улицу, но повернула не направо, как пять лет подряд, а пошла прямо, к дороге, сама не зная зачем.
Раннее утро, но уже жарко, уже душно — предгрозовое томление продолжалось много дней, и, возможно, дождь так и не пойдет, не увлажнит землю, не прибьет проклятую пыль. Весь мир превратился в огромную раскаленную духовку; небо — яркая, почти белая раскаленная крышка.
Вот оно, то самое место. Наташа остановилась и несколько минут смотрела на асфальт, потом неуверенно скользнула взглядом туда-сюда — не ошиблась ли? Нет, место то. Вот здесь вчера ночью лежал Дик. И, наверное, где-то рядом упала его хозяйка.
Наташа огляделась по сторонам — не видно ли машин — потом шагнула через бордюр и вышла на середину дороги. Наклонилась и внимательно осмотрела асфальт.
Здесь по дорогам не ездят по утрам поливальные машины, весело разбрызгивая воду и наполняя воздух мимолетной сыростью. Дождя ждут уже много дней. А дворник Толян конечно же не моет дорогу с мылом.
Наташа снова вспомнила, как бедный Дик лежал тут, умирая, бедный пес, разрезанный почти пополам, истекающий кровью — так много крови…
На дороге не было ни пятнышка.
Наташа тупо смотрела на асфальт, пытаясь подобрать разумное объяснение этому факту, но объяснения не находилось. Это вам не маленькое пятнышко на столбе — лужа крови. А дорога чистенькая, словно ее хорошенько помыли. Как это может быть, как…
Наташа вздрогнула — ей вдруг показалось, что кто-то стоит у нее за спиной, недобро глядя в затылок. Она обернулась — нет, двор пуст, если не считать прохожих, но они далеко и не смотрят на нее. Никого нет, но странное неприятное ощущение тяжелого взгляда осталось. Ей стало неуютно, тревожно. На секунду сложилось впечатление, что солнца на небе нет, все вокруг укрыто серыми холодными тенями, и ветер, который гоняет листья по дороге, не горячий до невозможности, а ледяной, пронизывающий, колючий. Наташа тряхнула головой, недоуменно глядя на резные платановые листья, съежившиеся от жары, прикоснулась ладонью к волосам на макушке, уже нагревшимся от солнца, смерила взглядом дорогу, уходящую вдаль неровной серой лентой (проклятая дорога! — теперь совершенно осознанная мысль).
Иллюзия исчезла, но тревога осталась, даже усилилась, перерастая в уверенность, что сейчас произойдет что-то, потому что она знает, знает…
Позже Наташа не желала себе признаться в том, что убежала с дороги, промчалась через двор так, словно за ней гнался кто-то очень страшный, и остановилась только за домом, чтобы (ее не было видно?) отдышаться.
Ничего не происходит.
Заходившие в этот день в павильон покупатели оставались ею недовольны — Наташа работала не то чтобы плохо, но как-то невесело, двигаясь словно во сне, бледная, потерянная, держа бутылки так, что они могли вот-вот выскользнуть и разлететься вдребезги на блестящем полу. Одна из постоянных клиенток даже с тревогой спросила, не заболела ли Наташа, и ей пришлось повторить вопрос несколько раз, чтобы та его услышала.
В обед павильон пустовал, и Наташа, подсчитав деньги в кошельке, сбегала на другой конец площади и купила карандаш и небольшой дешевенький блокнот. Обслуживая редких покупателей, она, согнувшись над кассовым столом, сосредоточенно рисовала, стараясь выбирать из роившихся в голове неясных образов нужные, но получались какие-то непонятные обрывки, иногда даже вообще невозможно было понять, что изображено на тонком листе — хаос густых карандашных штрихов. Почти не прерывалась, только отрывала использованный лист, рассеянно роняла его на пол и набрасывалась с карандашом на следующий. Заходившие в павильон люди наблюдали за ней с любопытством, и некоторым даже приходилось окликать ее, чтобы привлечь внимание к своей персоне.
Такого с ней раньше не было никогда. Это нельзя было назвать вдохновением, это был скорее голод, хищная голодная страсть, когда от вида пустого листа даже становится дурно. И она знает. Она все знает о чистых листах, о том, что на них должно быть и как должна быть расположена каждая линия, чтобы рисунок был живым, чтобы он заключал… заключал в себе что-то важное. Некая сила, что до сих пор лишь сонно зевала в ней, теперь проснулась и требовала выхода. Подошел какой-то срок, это можно было сравнить со вступлением в половую зрелость, когда все становится иным и открываются запретные тайны. Наташа чувствовала легкий холодок восторга. Дед не прав, она рисует не глупые картинки. Она будет рисовать. Но одной способности недостаточно. Надо работать. Работать.
И дорога.
А что дорога?
К вечеру поток покупателей из тонкого ручейка превратился в полноводную реку, и блокнот пришлось отложить. Она почти не стояла на месте, бегая от кассы к полкам и обратно. Минералка, «Алиготе», водка, «Мускатель», «Славянское», водка, водка, «Альминская долина», красный «Крымский», водка, вода, мороженое, «Приморское», водка, водка, водка… Кошмар, и куда в такую жару в народ лезет столько водки?
Во время небольшого перерыва, когда в магазине не было никого кроме двух мужичков изрядно потрепанного вида, которые плотоядно разглядывали аккуратные ряды бутылок, тихо пререкаясь между собой, Наташа разобрала брошенные на пол рисунки и обнаружила, что извела почти весь блокнот. От карандаша, который она купила вместе с маленькой точилкой, осталась половина. Собрав листы, она охнула — весь пол за столом был усыпан обрывками бумаги и карандашными стружками. Придется подметать.
Большинство изрисованных листов она сразу скомкала и выбросила — испорченная бумага, ничего больше. Остальные разложила перед собой, внимательно разглядывая. Пейзажные зарисовки, какие-то обрывки, чьи-то лица. А это…что-то странное, смутно знакомое и из каждой серой черточки, которые составляли рисунок, тянуло таким омерзительно-страшным, что при взгляде на него, Наташу затошнило, и она поспешно сжала лист в руках, сминая врисованный в белое безумный образ.
На последнем листке было изображено лицо мужчины. Красивое лицо. Примесь восточной крови. Небольшая бородка. Немного странная форма носа. Длинные темные волосы, но прическа аккуратная и кажется старомодной. В принципе, в портрете не было ничего особенного, он казался бы почти фотографическим, только глаза полностью затушеваны, и взгляд черных дыр придавал лицу хищную жестокость и безжизненность, и лицо казалось маской, надетой на что-то темное и безликое, выглядывающее только из глазниц.
Она не знала человека, которого нарисовала ее рука, она его никогда не видела, но отчего-то посчитала, что портрет нарисован абсолютно точно. Особенно глаза…
Наташа отложила портрет в сторону, но потом спрятала в сумку — ей казалось, что глаза из густых карандашных штрихов видят ее из любой точки, и это раздражало ее.
Позже она позвонила Наде и попросила ее рассказывать ей все, что еще удастся узнать о дороге.
* * *— А это удобно? — снова спросила Наташа и крепче вцепилась в поручень, когда троллейбус лихо подбросило на очередном ухабе. Водитель в прошлом был гонщиком, не иначе, — троллейбус мчался под уклон на угрожающей скорости, дребезжа всеми составными частями, и пассажиров отчаянно швыряло вперед-назад. Помимо убойного запаха разнообразных продуктов парфюмерной промышленности смешанного со стойким, невзирая на употребление этих самых продуктов, запахом пота, в салоне стояла страшная жара — троллейбусная печка работала вовсю, явно перепутав времена года.